bannerbanner
Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик
Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерикполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
36 из 40

Петя, и правда, не мог долго находиться в одном месте. Я сам два или три раза отвозил его на новые места, где он собирался начать, наконец, новую жизнь – и столько же раз увозил его через пару недель обратно, когда выяснялось, что настоящая жизнь расположена где-то совсем в другом месте. Что-то начинало всякий раз мучить и грызть его, стоило ему только обосноваться на новом месте и принять твердое решение больше никогда не покидать вновь обретенных стен. Это было похоже на то, как будто где-то далеко била ключом настоящая жизнь, о которой доходили невнятные, но прекрасные слухи, в то время когда он прозябал в этом захолустье, чувствуя, как уходят с каждым днем силы и время начинает идти все быстрее и быстрее.

Однажды я видел, как, не замечая ничего, Петя несся во весь дух, отгоняя от себя все эти ужасные блудные помыслы громким криком:

– На Афон, на Афон! На Афон!

Крик про Афон вырвался из груди регента, конечно, совсем не случайно.

Афон всегда представлялся монахам этакой райской вотчиной, где исполняются все желания, – пределом их надежд и чаяний, местом, где наконец-то начнется настоящая жизнь, поскольку, по твердой уверенности монашеской братии, управление Афоном осуществляется совсем не людьми, а непосредственно самой Пречистой Матерью Божьей и Иисусом Христом, что, конечно, делало Афонские монастыри совершенно недосягаемыми для всех прочих святых мест. Другое дело, сколько бы высидел на этом самом Афоне регент Петя, которому, похоже, и Пречистая Матерь Божия была не указ, когда что-то начинало зудеть у него между лопаток и руки сами тянулись собирать вещи, готовясь к очередной перемене мест…

Иногда мне кажется, что вся эта огромная страна, которая называется Россия, все никак не может найти для себя подходящего места и все мечется, все ворочается по ночам, стараясь утешить себя тем, что где-то совсем близко есть какая-то волшебная страна, где с легкостью решаются все проблемы, стоит только слегка покрасить фасад и раздать всем по новому катехизису.

117. Еще два слова о монашестве


1

Одна моя хорошая знакомая, уже много лет ходящая в православный храм, как-то спросила меня – какие мы платья наденем на Страшный Суд? Ее не занимало ни величие самого события, ни грядущий Суд, ни ее готовность или неготовность встать перед Высшим Судией, чтобы отчитаться обо всем проделанном жизненном пути.

То же, мне кажется, и монашество: особое положение, особое отношение с миром, особая одежда, особое отношение даже с братом – белым духовенством, особенность службы, молитвенного правила, всего уклада жизни, особенность аскезы, молитвы, отношения к женщине, к мирским – все это вовсе не становилось условием, обещающим приблизить монашествующего к спасению, поставить его в отношения, более близкие к Богу и Его Правде, но они сами становились зримыми и реальными, осязаемыми признаками, знаками спасения, дарованными им от самого Господа и потому легко ускользающими от любого критического анализа.

Где-то у Льва Шестова есть рассуждения о монахах, которые не могут не думать, что они – во всяком случае, большинство из них – не только стоят на пути спасения, но и так же, как и верующие иудеи, не могут не чувствовать, что его народ избран за заслуги, которых нет у других.


2

Монашеское одеяние как признак того, что владелец его познал Истину.

Именно так и следовало это понимать. Как будто Истина нуждалась в том, чтобы ее приверженцы одевались в черные рясы и не стригли бород.


3

Святые отцы.

Гордость распирала изнутри, сколько бы ни говорили они о смирении и воле Божьей, однако же внутри себя гордились своим монашеским подвигом, за который ожидала их награда великая.

Лицемерие было и стало у многих второй натурой. Уже не замечали, призывая других к покаянию и смирению, свою собственную нераскаянность и самодовольство.

Монах – человек, получивший истину.

Это было и у избранного народа, хотя никто, собственно, не сомневался в их избранности.

Сомневались в возможности удержать это избранничество в отдельно взятом человеческом сердце.


4

В чем тут дело? Именно в этом – человек обрел истину. Не стал Истиной, а обрел ее, положил в карман, запер в стол, стал обладателем кучи истин, оставаясь по-прежнему самодовольным, лживым и нелепым.

Кстати, в Евангелии ничего не сказано о смирении.

Может быть, поэтому современное христианство похоже на бурю, которая когда-то давно промчалась над городом, повалила и разрушила все, что только было можно, а затем унеслась себе неведомо куда… Вернется ли?

Бог весть.

118. Жизнь монастырская


1

Жизнь пушкиногорских монахов – как мы уже отмечали – была бы вполне сносной, если бы не фантазии игумена и его страсть к переменам. И хоть оригинальные идеи приходили в голову игумена нечасто, но уж если они приходили, то поражали своей монументальностью, изощренностью и, в конечном счете, своей технической неисполнимостью, что всегда очень расстраивало отца Нектария.

Так однажды, например, он решил строить вокруг монастыря водоотвод, для чего выписал из Пскова специалистов и целую бригаду, которая походила и посмотрела все вокруг, а потом села в свой грузовичок и уехала. Впрочем, перед самым отъездом начальник бригады любезно сообщил отцу Нектарию, что если тот еще раз осчастливит их напоминанием о себе, то он, начальник бригады, своими собственными руками оторвет у него то, что будет хорошим украшением ближайших кустов.

Возможно, это предупреждение возымело на какое-то краткое время свое действие, потому что после этого водоотвода реформаторский пыл отца Нектария несколько утих. Но не навсегда.

Скоро ему прямо-таки приспичило провести канатную дорогу от его, Нектария, апартаментов и до центральной площади, а после – углубить белогульский пруд, чтобы можно было пустить по нему первую на Псковщине часовенку на водах.

И таких историй можно было вспомнить множество.

И только одно спасало бедных монахов от разошедшегося реформатора – уверенность в том, что, возможно, уже завтра отец наместник забудет все то, чем сегодня с таким жаром бредил, вознося свой бред к самому Небу.

Так оно обычно и выходило.

Проходила неделя, другая, а отец Нектарий даже ни разу не вспоминал о том, что еще совсем недавно казалось ему таким значительным и важным.


2

Вообще, несмотря на все строгости, предупреждения, запреты и наказания, монастырек жил своей, одному ему понятной и загадочной жизнью, где присутствие отца наместника было, мягко говоря, не совсем уместно и целесообразно, о чем он, возможно, даже догадывался и, зная это, показывался там чрезвычайно редко.

Другими словами, отец Нектарий жил своей жизнью, тогда как монастырек, в свою очередь, тоже жил своей жизнью, и это, похоже, устраивало всех: и отца Нектария, и монахов, и трудников, и прихожан.

Конечно, прозрачность монастырской жизни и нелепое ощущение, что тебя может раздеть первый же встречный монах, который знает о тебе больше, чем ты сам, – это переживание, ясно дело, влияло на всех, даже на самого отца Нектария, который всеми правдами и неправдами пытался сократить белые пятна в биографиях своих насельников, тогда как насельники, в свою очередь, всеми правдами и неправдами пытались сократить белые пятна в биографии отца Нектария и всех иже с ним. Это значило, среди прочего, что жизнь в монастыре была, конечно, далеко не сахар. Уже одно то, что ты изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год находишься под непрерывным наблюдением, – уже одно то, что из года в год тебе приходится видеть одни и те же лица и слышать одни и те же шутки, разговоры и откровения своих насельников, – уже одна мысль об этом могла запросто свести с ума человека и с более крепкой нервной организацией.


3

Была и еще одна беда, которая точила монахов изнутри, – и называлась эта беда повальное доносительство.

Однажды я привез в обитель пьяного отца Тимофея. Он мычал и пускал слюни и все норовил уронить на землю сто двадцать килограмм своего живого веса. Неизвестно откуда вынырнул Цветков и сказал:

– Давай быстрей. А то настучат, потом не отмоешься.

– Да кто настучит-то? – спросил я, еще мало сведущий тогда в монастырских делах.

– Да кто угодно, – сказал Цветков, удивляясь, видимо, что я не знаю таких простых вещей. – Сколько монахов, столько и стукачей… Есть, конечно, и исключения, – добавил он с сомнением.

Донести на своего соседа считалось делом богоугодным, – так, как если бы сам Господь без помощи доносчика не разобрался в том, кто прав, а кто виноват. Ссылка на Господа была чрезвычайно популярна и вполне убедительна. Сомневаться в Господе никто не решался, – тем более, никто не решался Господа критиковать. Поэтому народ всегда был готов рассказать все, что он знал о своих знакомых, друзьях, родных, а монахи, в свою очередь, выискивали в происходящем вокруг новый материал для своих обличений. Не лишено будет смысла также упомянуть, что однажды сам отец Нектарий, несколько забывшись и будучи в болезни, поймал себя на том, что писал на себя докладную записку в епархию, в которой обличал некоего игумена во всех его грехах, и только самоотверженность Маркелла спасла отца Нектария от больших неприятностей.

Что касается передачи отцу Нектарию собранного компромата, то происходившее скорее напоминало плохую сцену из плохой пьесы какого-то плохого драматурга.

Обычно доверенный нектарьевский агент гулял по двору, дожидаясь, когда же, наконец, выйдет игумен. Когда же тот появлялся, то агент делал знак, что он готов рассказать игумену все то, о чем ему удалось узнать. При этом он делал вид, что просто вышел во двор для прогулки и тут случайно встретился с наместником.

– Иди в помещение и жди меня, – говорил тот обычно агенту и улыбался, делая вид, что просто перекинулся парой слов с одним из насельников.

Затем сюжет перемещался в апартаменты отца Нектария.

– Ну, и что там у тебя? – говорил отец Нектарий, опускаясь в кресло-качалку. – Накопал чего?

– Так ведь как посмотреть, – говорил агент, доставая из-за пазухи какие-то бумаги. – Вот, допустим, отец Мануил. Ведет себя не вызывающе, ни с кем не конфликтует, но иной раз кажется, что лучше бы он, ей-богу, конфликтовал.

– Это почему еще? – спрашивал отец Нектарий, делая вид, что он давно уже ждал чего-нибудь похожего, а агента выслушивает просто так.

– Да ведь как же? – говорил агент, немного смущаясь. – Обозвал вас по первое число, а главное, совершенно неуместно… Куда это годится?

– Ну, уместно или нет, это не твоего ума дело, – говорил отец Нектарий, раскачиваясь в кресле-качалке. – Ты давай не фантазируй, а рассказывай – что и как. И, пожалуйста, со всеми подробностями, не как в прошлый раз.

– Ну, как хотите, – отвечал агент немного обиженно. – Я только хотел, чтобы лучше было.

Потом он немного помолчал и продолжал:

– Сыроежкой он вас обозвал. Грибом. Есть, говорит, у нас гриб сыроежка, а есть гриб белый. Так вот, отец Иов похож больше на белый гриб, а вы на сыроежку.

– Сыроежкой, значит, – говорил отец Нектарий, бледнея лицом. – А Иов, значит, лучше меня, так, что ли?

– Это, как говорится, вам виднее, – смиренно соглашался с игуменом агент и для убедительности разводил руками.

– Ладно, – произносил отец Нектарий, приняв какое-то решение. Потом он переставал качаться в кресле и громко звал келейника Маркелла:

– Маркелл!.. Иди-ка сюда, лентяй.

Маркелл появлялся, потирая глаза и едва сдерживая зевоту.

– А теперь скажи мне вот что. Если бы я назвал тебя сыроежкой, ты бы обиделся?

– Чем? – переспрашивал Маркелл и смотрел на агента. Потом он начинал смеяться и говорил: – Это вас, что ли, сыроежкой обозвали?

– Похоже, что меня, – отвечал отец Нектарий, и было непонятно, огорчается он или, наоборот, радуется.

– И кто же?

– Отец Мануил, – быстро говорил агент, словно боялся, что кто-нибудь его опередит. – Просто удивительно.

– Да ладно, – махал рукой Маркелл, который на правах келейника мог себе позволить немного больше, чем остальные монахи. – Я Мануила, слава Богу, десять лет знаю. Вряд ли он кого-нибудь обозвал.

– Не кого-нибудь, а меня, – говорил отец Нектарий.

– Да, – подтверждал агент. – Не кого-нибудь, а отца игумена.

– Да ну, в самом деле, – продолжал Маркелл. – Я еще понимаю, если бы он вас поганкой бы окрестил, это я бы еще подумал – обижаться или нет. А сыроежкой? Не вижу ничего обидного.

– Меня сыроежкой, а Иова, значит, – белым, – говорил игумен. – По-твоему, это не обидно?

– Это как подойти, – отвечал Маркелл.

– Да что все ты заладил: «подойти» да «подойти»!.. Тебя послушать, так надо Мануилу памятник поставить.

– А если он заслужил? – шутил несколько не к месту отец Маркелл.

– Он, может и заслужил, – говорил игумен, хлюпая носом, – а вот ты никогда своего наместника не защищал… Обижай его хоть кто, любой, ругай, смейся, обманывай – никто за него не заступится, и келейник в первую очередь.

– Да, что я-то, – говорил отец Маркелл, пожимая плечами. – Вы спросили, я ответил.

– Поспорь еще у меня, – говорил игумен, поднимаясь с кресла-качалки. – Ты думаешь, если ты келейник, так тебе все можно?.. А это не так.

– Ничего я не думал, – отвечал отец Маркелл.

– А надо бы, – говорил отец наместник. – Не мальчик уже. Вот сделаешь сегодня сто вечерних поклонов да подумаешь на досуге о своем поведении, тогда и поговорим – кто о чем думает, а кто нет.

– Да за что сто-то?

– За пререкание с игуменом, – говорил отец Нектарий. Потом он смотрел на агента и произносил: – И тебе тоже сто поклонов. Будешь знать, как всякой ерундой время только зря тратить…

Потом он немного помолчал, словно не решаясь сказать что-то важное, и, уже исчезая в глубине своих апартаментов, добавлял:

– И чтобы без глупостей, пожалуйста.


4

И все же самым большим грехом, процветающим в монастыре без зазрения совести, было вовсе не повальное доносительство, а почти незаметные настроения, которые следовало бы назвать гордостью, ибо именно гордость была в состоянии поднять человека до Божьего престола, но с таким же успехом могла опустить его до адских бездн, из которых уже не было возврата. Это был какой-то особенный, какой-то специальный грех, который трудно было так просто обличить, потому что он прятался так умело, что часто только какой-нибудь опытный старец мог распознать эту немощь и дать соответствующие рекомендации.

А пока этот грех прятался везде, где только мог.

За показным и искренним смирением.

За хорошим голосом и умением петь.

За знанием церковной службы.

За чрезмерным аскетизмом.

За умением поддержать беседу.

За милосердием к бедным и убогим.

За готовностью помогать ближнему.

За любовью ко всем без исключения.

И прочее, прочее, прочее…

Эта гордость принимала самые различные облики и вела тебя по самым запутанным тропинкам, откуда до тебя невозможно было уже докричаться.

В ней ты противостоял целому миру, потому что тот, кто сам себе есть целый мир, похоже, не нуждается больше ни в чем другом.

Уже одно то, что ты надел подрясник, делало тебя другим.

Вечером эта гордость нашептывала тебе волшебные истории, участником которых ты скоро должен был стать, – а утром она говорила тебе о скором будущем, которое сделает тебя великим и счастливым.

Я – монах, говорил ты себе, и это звучало сладко, как мед.

Я – монах, говорил ты и мог бы слушать эту песню бесконечно.

Я – монах, говорил ты и был уверен в том, что у тебя есть ключи, открывающие все мыслимые двери.

Конечно же, у тебя не было сомнений в том, что если ты все отдашь Небесам, то рано или поздно Господь воздаст тебе сторицей. Таким было условие договора, нарушать который, конечно, не следовало.

Одно только было неясно: кто, когда, по чьей инициативе и зачем впервые ознакомил нас с этим бессрочным договором, в котором мы отрекались от своей свободы и обещали Небесам покорно нести все, что они нам скажут. Праведный Иов мог бы много рассказать об этом, – жаль только, что его голос мы не слышим уже две с половиной тысячи лет.

А ведь мы могли бы не пускать никого, позабыв где-нибудь нашу гордыню, и остаться один на один с Богом, в котором никогда не было коварства, равнодушия или неискренности.

Но вместо этого наша гордость пробралась даже сюда, и Бог – всегда знающий, что следует делать, – теперь не мог нам не только помочь, но не мог даже просто обнадежить.


5

Впрочем, возможно, не все было так уж и безнадежно.

Отец Нестор и отец Корнилий, которые выполняли все предписания монастырского Устава, были, конечно, укором всей монашеской братии, которая так или иначе умудрялась не ходить на братский час и всячески отлынивала от разных послушаний, умело пользуясь старым монашеским правилом – если монаха поблизости нет, то нет и послушания, которое откладывается до лучших времен.

Конечно, глядя на отца Нестора и отца Корнилия, многие вспоминали, что на свете есть такая штука, как штрейкбрехерство, и что эта парочка как нельзя лучше подходит под это обидное определение, однако они, видимо, забыли, что, с другой стороны, встретив Корнилия или Нестора, любой монах становился перед выбором между исполнением Устава и исполнением своих собственных прихотей, забывая, что наш монастырек находится под особым водительством и покровительством Богородицы и Христа и что среди ста тысяч праведников, вошедших в Царство Небесное, несомненно, найдется место для Нестора и Корнилия, но вряд ли найдется место тем, кто не ходит на братский час и обсуждает вещи, которые его не касаются.


6

Иногда отец наместник впадал в праведный гнев, направленный против монахов-тунеядцев, от которых проку было не больше, чем от козла молока.

– Да какие это монахи, еж тя в плешь, – кричал он на какого-нибудь бедного послушника, который уж и не знал, как ноги унести, и только бледнел и краснел, обещая Матушке Богородице поставить свечку, если только останется жив.

– Так ведь он, батюшка, новенький, не все еще постиг, что к чему, – говорил кто-то отцу наместнику.

– Уж, наверное, я знаю, какой он новенький, – огрызался отец игумен, чувствуя, что что-то он говорит не совсем то, чего от него ожидали. – Пускай собирает свои вещички и идет на ферму. На ферму! И пусть только пикнет! Видеть его не могу!

С этими словами все присутствующие вдруг – странное дело! – почувствовали себя не совсем в своей тарелке. Как будто всем им не то стало вдруг все вокруг неудобно и непонятно, – не то всех сразу сильно затошнило, – причем самое интересно заключалось в том, что эта непонятливость и эта тошнота относились вовсе не к этому новоиспеченному послушнику, а к самому отцу Нектарию, который, с одной стороны, хоть и что-то явно скрывал, – но зато с другой стороны, изо всех сил хотел это потаенное продемонстрировать, и при этом не только городу, но и всему миру.

Говоря языком простым и внятным, отец Нектарий стыдился высказать некие вполне определенные чувства и в то же время страстно хотел бы, чтобы это чувство стало всеобщим, так что, проходя мимо, всякий монах, прихожанин или паломник шептал бы, глядя его сторону: «А здесь живет настоящий монах», или «Великой святости этот самый Нектарий», или «Куда там Папе Римскому до нашего наместника».

Чувства эти, конечно, диктовались обидами, которые жизнь наносила отцу в продолжение его пребывания в Свято-Успенском монастыре, о чем он любил рассказать обстоятельно, не избегая подробностей.

«Нешто это монахи?» – спрашивал он собеседника, и сам же отвечал: «Ну, конечно, нет. Если бы это были настоящие монахи, они бы не позволили игумену тратить столько сил и времени на всякую ерунду! Они бы не дали мне все делать самому, потому что в этом монастыре никто ничего не умеет делать, так что и рассчитывать приходится только на себя!»

Сообщением сведений о неблагодарных насельниках отец Нектарий заметно улучшал себе настроение, и уже сам с удовольствием еще раз повторял какую-нибудь историю, в которой нерадивые монахи всячески обижали отца игумена, тогда как он, будучи жертвой их происков, обретал свою силу в молитве и в писаниях святых отцов.


7

Однажды поздно ночью я возвращался из гостей и, чтобы сократить путь, решил пойти через монастырь, благо, что вся охрана была мне знакома. Была ненастная дождливая ночь, но луна, тем не менее, светила в полную силу, то исчезая, то вновь появляясь. Проходя хозяйственный двор, я вдруг услышал странные звуки. Так, словно небольшой паровоз дышал где-то поблизости и время от времени сбрасывал пар, отчего образовывался этот хлюпающий звук, который тоже напоминал что-то железнодорожное.

Потом я прислушался и вдруг догадался, что это вовсе не паровоз, а просто кто-то плачет у дровника, в то время как еще один голос что-то говорил, но что именно, разобрать было невозможно.

Осторожно обогнув дровник, я выглянул из-за него, надеясь увидеть того, кто издает такие редкие звуки, и чуть не налетел на благочинного Павла, который каким-то чудом меня не заметил.

И в ту же минуту слегка всхлипывающая, сидящая прямо на куче дров фигура, которую я сразу не увидел, издала утробный звук и зарыдала.

И по голосу этого рыдающего я узнал болезного отца Нектария собственной персоной.

Было что-то загадочное в этой ночной сцене, как будто на короткое время открылся таинственный занавес и нам показали то, что показывают далеко не каждому.

– Ну, будет, будет, – говорил между тем отец Павел, на всякий случай понижая голос. – Неровен час, кто-нибудь зайдет, так потом разговоров не оберешься.

– Как же, пойдем, – хлюпая, сказал игумен, не делая никаких попыток подняться. – Ах, Павлыч… Ведь они не любят меня, вот в чем дело… Вот в чем запятая-то, Павлыч. Вот в чем она, паскудина!

И он со всего маху кулаком стукнул по дровнику.

– Да кто же это тебя не любит-то, – говорил Павел, слегка похлопывая игумена по плечу. – Ты ведь у нас игумен, как же тебя можно не любить?

– А вот и не любят, – вытирая слезы, сказал Нектарий и вновь зарыдал. – Ты сам знаешь!

– Ну, будет, будет тебе, – сказал Павел. – Сейчас отдохнем и пойдем. Время-то, погляди, позднее.

– А сколько я им хорошего сделал, – не слушая благочинного, сказал отец игумен и снова захлюпал. – Это что, кто-нибудь мне спасибо разве сказал?.. Да они в ответ только шушукаются по углам да ходят и деньги клянчат, как будто я станок денежный.

– Ты не станок, – сказал Павел, который тоже немного пребывал в болезни. – Ты орел.

– Что орел, конечно, орел, – сказал наместник. – Только надо ведь и меру знать, я так думаю.

– Вот и я о чем говорю, – сказал Павел. – Как же можно орла не любить?

– А ведь не любят! – с горечью сказал отец игумен, пытаясь подняться. – Стороной обходят, будто я заразный какой. А много ли наместнику надо?.. Немного уважения и послушания, вот и все. Потому что кто не уважает наместника, тот не уважает своего Ангела– хранителя, а кто не уважает Ангела, тот не уважает архистратига Михаила, а кто и Михаила не уважает, тот не уважает Богородицу, а кто не уважает Богородицу, тот не уважает Самого Господа, и для него навсегда закрыта дорога в Царствие Небесное…

Сообщив эти не вызывающие сомнений сведения, отец Нектарий снова всхлипнул, но затем быстро взял себя в руки и добавил:

– А если кто будет препоны чинить, то тому – анафема и смерть вечная…

И пошел, опираясь на плечо благочинного, в свои скромные апартаменты.

119. Уход из монастыря Божьей Матери


1

Один из моих больничных сопалатников рассказал мне, как однажды зимой 1937 года он возвращался поздно вечером домой и вдруг увидел на заснеженном асфальте черную ленту, которая тянулась от одного деревянного дома и пропадала в подвале соседнего, недавно построенного каменного дома. Черная лента была не чем иным, как огромным количеством тараканов, предчувствовавших близящуюся беду, которая еще только готовилась в недрах деревянного дома.

А рано утром, когда последний таракан оказался в безопасности, тараканий деревянный дом сгорел.


2

Иногда в разговорах между прихожанками и монахами можно было услышать, что тут, в монастыре, правит не настоятель или наместник, а Христос и Божья Матерь, которые, никому особенно не досаждая, ведут этот монастырский корабль от гавани к гавани, от причала к причалу, искусно ограждая монастырь от бурь, штормов и непогоды.

И верно. Стоило, например, отцу Нектарию в очередной раз проявить административное рвение и закрутить гайки, объявив насельникам очередную ахинею по поводу дисциплины и уважения к власть предержащим, как уже на следующий день все начинало медленно возвращаться в прежнее состояние, чтобы, наконец, через неделю-другую быть окончательно забытым и самим реформатором и уж тем более, бедными насельниками, у которых разглагольствования наместника вызывали легкую тошноту и желание бежать со всех ног куда-нибудь прочь… Складывалось впечатление, что Святое семейство, попустив наместнику наделать всякого рода глупостей, спускало затем все на тормозах, возвращая на круги своя и удовлетворив административную тягу отца Нектария, но и не допустив окончательного разорения монастырской жизни, которая худо-бедно все же продолжалась, благодаря заботе нескольких самоотверженных монахов, из которых первым был, конечно, бывший монастырской эконом отец Александр.

На страницу:
36 из 40