
Полная версия
Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик
И отведя нашего дьячка за поленницу дров на хозяйственный двор, он сказал:
– Веришь ли, крапивное семя, что я тебе сейчас все кости переломаю?
Сказав же, вынул из-под рясы два здоровых кулака и потряс ими перед лицом опешившего дьячка.
На всякий случай дьячок подумал немного и сказал:
– Верую.
– А раз веришь, – сказал отец Павел, ласково потрепав дьячка по плечу, – то почему не спешишь на псковский автобус?
– Я уже и сам собирался, – сказал быстро понимающий суть дела дьячок и, посмотрев внимательно на Павловы кулаки, немедленно ретировался, а к вечеру исчез из монастыря, не оставив после себя даже воспоминания.
А русская педагогическая система еще раз доказала свое превосходство над всеми прочими.
124. Встреча с будущим патриархом
Где-то около сорока лет назад меня пригласил в гости мой друг Костя Смирнов – будущий протоиерей санкт-петербургского храма на Конюшенной, а на ту минуту бывший актер и учащийся второго или третьего курса Духовной Академии.
«Будет новый ректор и больше никого, – сказал он. – А фамилию его ты, наверное, слышал. Смешная фамилия, Гундяев. Он еще догматику преподает».
Новый ректор оказался на редкость приятным собеседником.
Был он тогда молод, молодцеват, подтянут, говорил уверенно, громко и чаще всего безапелляционно, но при этом крайне интересно. Идеальный костюм только подчеркивал достоинства его фигуры. Модные, итальянской кожи ботинки, белоснежный воротничок и манжеты тоже подчеркивали множество достоинств новоявленного ректора. Разговоры вертелись вокруг семинарских и академических дел, поэтому я вступал в разговор редко, а больше слушал.
Потом заговорили о догматике, и тут наш ректор, признаться, удивил меня.
– Догматика, – сказал он со снисходительной улыбкой на какое-то мое замечание. – Да если посмотреть непредвзято, то в этой догматике сам черт себе ногу сломит, потому что это такая наука, что лучше туда совсем не соваться… Говорю вам это, – добавил он с обаятельной улыбкой, – как преподаватель догматики.
Он еще раз улыбнулся и наполнил опустевшую рюмку, приглашая нас предаться вещам более приятным, чем обсуждение такой скучной темы, как христианская догматика.
Но мне почему-то эти слова запомнились, так что и сорок лет спустя я их слышу, как будто это было произнесено вчера.
В конце концов, дело ведь шло об Истине, которая всегда требует ясности и отчетливости и не терпит недомолвок, самодовольства и хитрости.
Можно было бы, наверное, сказать это еще тогда, сорок лет назад, – раз можно обойтись без догматики, то почему бы тогда нам не обойтись без чего-нибудь еще, – того или другого, – чтобы потом снять с себя все лишнее и ненужное, вспоминая, что подлинная Истина – всегда одета только в свою наготу, так что больше всего, пожалуй, она не выносит нарядные платья, в которых тоскует и задыхается?
Словно отвечая на мой вопрос, будущий Патриарх сказал:
– Реформы – вот что надо нам сегодня! Реформы… Мы задыхаемся без них…
И это, похоже, было правдой.
Хотя и далеко не всей.
125. Радость наказания
1
Было в монастырском наказании что-то такое, что радовало сердце наместника, словно это вовсе не он распоряжался всеми этими чудесами обличений, а сами Небеса устраивали тут целый спектакль, тогда как наместник был только скромным проводником небесной справедливости, от которой он если и не держал ключи, то, во всяком случае, знал, где они лежат.
Любимым занятием по части наказаний было прилюдное срывание подрясника с провинившегося и облачение его в светские одежды, что, по замыслу изобретателей этого наказания, не только уязвляло внешнюю гордость виновника, но и проникало в самое сердце, надолго отдаляя его как от Православия, так и лично от самого игумена как первого среди всех прочих.
Последнее наказание, которое я видел в монастыре, было наказание послушника и красавца регента Афанасия, который в один прекрасный день отказался вести хор, сославшись на плохое самочувствие, и тем самым подпал под праведный гнев отца игумена, который обставил это наказание так, что мило был смотреть.
Сначала он собрал после обеда в трапезной всех монахов и трудников и потребовал от них немедленной тишины, которую и получил спустя несколько минут.
Потом по его приказу два здоровых монаха схватили Афанасия и поставили его пред светлые очи игумена.
Затем отец игумен рассказал присутствующим притчу, в которой Пастух ищет по горам и долинам непослушную овцу, с тем чтобы затем примерно ее наказать, поскольку одна паршивая овца легко портит все стадо.
Потом игумен сообщил, что работа игумена освящена самим Михаилом Архангелом, а кто этого не понимает, тот быстренько отправится прямиком в Ад.
Потом по его знаку все те же два здоровых монаха сорвали с Афанасия подрясник и с удовольствием потоптали его ногами.
В завершении спектакля объявили волю игумена, по которой Афанасий изгонялся на неопределенный срок в Столбушинский скит. До исправления.
На том, впрочем, и порешили.
Конечно, это было не по правилам, которые настоятельно рекомендовали не проводить эту экзекуцию прилюдно, а только один на один с наказуемым, чтобы не унижать наказуемого сверх меры, а стараться кроме страха привить наказуемому уважение к закону и божественной справедливости.
Вместо этого вторую тысячу лет мы легко повторяем вслед за наместником:
– А ты смиряйся, – говорим мы вслед за ним.
И это звучит так, как если бы он советовал нам застрелиться, и при том немедленно.
2
Много лет назад святой Бернард Клервоский, который ничего не знал про отца Нектария, писал о вечности адских мук, навсегда, навечно открывающих свои объятия грешникам. Не оставил он без внимания и возможный вопрос, касающийся отношения к этому немаловажному факту тех, кому суждено было этих мук избежать.
Блаженные – отмечает он – не только не будут сожалеть о грешниках, кипящих в смоле и горящих в огне, но, напротив, – созерцая их мучения, они будут радоваться и ликовать. Причин этой радости св. Бернард перечисляет несколько (например, указывается, что на фоне мучений грешников блаженство блаженных будет казаться еще блаженнее). Но все же одна причина остается решающей. Она заключается в том, что муки грешников нравятся Богу. Следовательно, – заключает Бернар, – они должны нравиться и праведникам.
126. Отец Илларион. Сомнительные речи. Смех
То, что отец Илларион обладал способностью являться в чужие монашеские сны и бродить там до рассветного часа, об этом, конечно, не догадывался никто из монастырской братии. Уж больно неправдоподобной казалась сама мысль о том, что кто-то может запросто попасть каким-то волшебным образом в твои собственные сны, о которых Иосиф Пражский говорил, что сам Всемилостивый оберегает наши сновидения, потому что каждое из них может при определенных условиях стать местом, в котором Бог пожелает разговаривать с человеком. Так или иначе, отец Илларион продолжал свои ночные прогулки по чужим сновидениям, то мирно прячась в тени, а то занимая целиком все пространство сна и играя там главную роль. Сны, в которые он приходил, были тоже самые разнообразные. Были сны долгие, как снежная зима, – они тянулись и тянулись, словно сладкий леденец, – а были сны короткие, как вспышка молнии, когда мгновенно видишь все и все успеваешь понять, прежде чем мир вновь окажется погруженным во мрак.
Тот постыдный и ужасный сон, о котором отец Нектарий не любил вспоминать, начинался, странным делом, с того, что отец Нектарий проснулся вдруг среди ночи и пожелал, чтобы Маркелл поскорее принес ему стакан холодной воды.
Но Маркелл ничего не ответил.
«Спит, гаденыш», – пробормотал игумен, но сам оторвать головы от подушки пока не решился, глядя сквозь прищуренные веки на царивший повсюду сумрак.
Тиха и зловеща была эта обступившая монастырь ночь. Тихи и зловещи были тени, метавшиеся по двору и заглядывавшие в окна отца Нектария через неплотно закрытые шторы в спальне. Но хуже этих теней была духота, от которой пот заливал глаза и мерещился некто, кто стоял почти рядом с постелью и чьи глаза, казалось, светились в темноте, как два светляка.
– Кто тут? – сказал, наконец, отец игумен, чувствуя, что не спит, и одновременно понимая, что не может пошевелить ни ногой, ни рукой, что было, конечно, признаком глубокого сна.
– Господь и Владыко живота моего, – сказал он, не чувствуя в знакомых словах ровным счетом ничего молитвенного, а только скучное повторение этих, тысячи раз повторенных, слов, которые давно уже потеряли для него всякий смысл.
– И дай мне видеть прегрешения мои и не осуждать брата моего, – сказал он, чувствуя, как неубедительно и фальшиво звучат слова, которые он произносил.
И похоже, что именно из этой неубедительности вдруг появился перед ним старый седой монах, приветствуя которого, зажглись вдруг свечи и необыкновенно ярко загорелись у икон лампадки. Вновь появившегося из мрака звали отец Илларион, хотя откуда отец Нектарий мог это знать – оставалось совершенно неизвестным.
– Кто это? – спросил игумен, пялясь в темноту, из которой только что соткался, ничуть не смущаясь своим нелепым появлением, этот самый Илларион.
– Кто это? Кто? – повторил отец Нектарий, слыша свой голос и замирая от страха. Потом он собрался, откашлялся и сказал:
– Может, это вам неизвестно, но только все, что здесь есть, принадлежит мне: и апартаменты, и свечи, и монахи?.. А вы только вон отчетность можете путать да канцелярию глупыми письмами засыпать, хоть вас никто и не просил… Нехорошо получается.
– Как же так? У меня и бумага есть, – возразил Илларион, ничуть не испугавшись и действительно доставая откуда-то какую-то бумагу.
– Что это за бумага еще? – с отвращением спросил отец Нектарий.
– Самая натуральная, с печатью и подписью секретаря Небесной Канцелярии, – отвечал отец Илларион. – Разрешается такому-то и такому-то беспрепятственно посещать чужие сновидения.
– А это еще зачем? – сказал Нектарий, не понимая. – Нет, ей-богу!.. И днем от вас покоя нет, так вы еще и ночью станете шуметь и скандалить.
Зря, конечно, отец игумен нагрубил этому незаметному старичку, потому что, как хорошо известно, старички бывают разные, и среди них нередко встречаются и такие, как этот невзрачный старикашка, который ничего умнее не придумал, как вызвать нечистую силу, от которой не было и не могло быть спасения.
Конечно, он, быть может, и взял бы свои слова обратно, этот вечно недовольный и ворчливый игумен, да только черная снежная буря вдруг так стремительно обрушилась на монастырь, что отец Нектарий не успел даже пробормотать «Господи, помилуй», как неведомая сила вынесла его из окна, пронесла над храмом и, наконец, забросила на крышу административного корпуса, где он немедленно вцепился в кровельное железо и закричал.
Кричал отец Нектарий долго, а когда закончил, то обнаружил, что кроме него на крыше находится все тот же старичок по имени Илларион, и что старичок этот говорит отцу игумену, что настало, наконец, время чистить от снега крышу, для чего отцу Нектарию была незамедлительно вручена лопата и доброе напутствие в виде похлопывания по плечу.
Это было, конечно, обидно и несправедливо. Но хуже всего было то, что всей уборкой руководил благочинный, отец Павел, который кричал и подавал команды так, словно действительно разбирался с крышами, а особенно с уборочным инвентарем.
– По крыше-то не топай, – кричал он с земли и для убедительности махал руками, – Это же все-таки крыша. Не санки… Давай, не ленись!
– Сам знаю! – огрызался отец Нектарий, скользя по крыше и сбрасывая вниз снег, надеясь попасть в наглого благочинного.
А тот словно с цепи сорвался.
– За крышу, за крышу держись, тогда не упадешь, – торопил он отца Нектария, притоптывая ногой. – А если упадешь, то падать лучше всего на клумбу, потому что она помягче будет.
– Ну, погоди, урод, – бормотал отец Нектарий, бросая злобные взгляды вниз, где суетился благочинный. – Уж я спущусь, не помилую. Вот тогда и посмотрим, кто на какую клумбу упадет!
– Ногу ставь, ногу! – кричал между тем благочинный, бегая туда и обратно и не переставая махать руками.
– Чтобы ты провалился, недоумок, – шипел между тем отец игумен, сбрасывая снег. – У-у, поганец! Чтобы тебя черти забрали. Чтобы тебе никогда обеда не видать. Чтобы ты в дверь не смог войти. Чтобы тебя владыка палкой угостил!
И пока он бормотал, обливаясь потом, все круче становился конек на крыше административного корпуса, все выше он забирался вместе с игуменом прямо в небо, прямо к звездам, висевшим над головой, кружа вокруг полной луны, которая, похоже, смеялась и над отцом игуменом, и над отцом благочинным, и даже над самим патриархом, сидящим сейчас в своем уютном домике в Швейцарии и не знающим, что же ему делать со всеми этими отцами Нектариями и отцами Павлами.
А между тем отец Нектарий уже не видел ничего, кроме подступившей со всех сторон Бездны, в глубине которой клубились черные облака и время от времени сверкали яркие молнии, которые как будто что-то хотели ему сказать, но почему-то все медлили, как будто давая ему время собраться и подумать.
Так он и сидел на ржавом коньке крыши, вцепившись в поперечный лист жести, когда внезапно легкий ветерок коснулся его лица и какая-то тихая музыка пронеслась над его головой, да так, что все вокруг как-то сразу переменилось, посветлело и уже не пугало, как это было мгновение назад.
Но еще любопытней было то, что творилось в душе отца Нектария, так, будто какой-то неведомый мастер быстро поменял в его душе все скучное, вздорное и ненужное и вместо этого поставил что-то замечательное и прекрасное, на что сам хозяин этой самой души любовался, глядя на нее и не веря, что она принадлежит только ему.
Он и вправду менялся.
Какое-то неизвестное прежде чувство рвалось из его груди, и хоть он не знал в точности, как его следовало называть, но зато он твердо знал теперь, что больше он уже ничего и никого не станет бояться: ни владыку, ни жалоб на себя в Синод, ни извещения налоговой полиции – ничего из того, что – несмотря на его внушительную внешность – обыкновенно всегда приводило игумена в страх и трепет.
Потом он почувствовал вдруг в груди умилительное чувство, с каким можно было любить весь мир и в придачу все человечество, – и еще множество самых различных чувств, среди которых следовало бы отметить чувство, которое громогласно утверждало, что отец Нектарий никому и ничего больше не должен и никому и ничему, кроме Бога, не обязан, – и это было так удивительно, что он чуть было не свалился с крыши, потому что среди прочего это ведь значило, что он, наконец, свободен, как птица, и притом не просто свободен, но свободен той волшебной свободой, о которой знают лишь те, кто хоть раз испытал ее присутствие.
– Господи, – сказал отец Нектарий, подставляя лицо этому прохладному ветерку и незамысловатой мелодии, которая становилась все громче и задушевней. – Ты ли это, Господи?
Никто, конечно, не ответил ему: ни звезды, ни Луна, ни ангелы, – но зато теперь образовалась на крыше небольшая сцена, на которую предстояло ступить отцу Нектарию, возжелавшему немедленно сказать перед высоким собранием небольшую, но содержательную проповедь, тем более что чувство, с которого все началось, все еще продолжало стучать в его груди, награждая его все новыми и новыми откровениями, такими, например, как «Бог дышит, где хочет» или «Богу совершенно все равно – архимандрит ты или простой пономарь», а иногда даже «Возлюби ближнего своего, как самого себя»!
Конечно, он понимал, что это всего лишь быстро, на скорую руку, сбитая сцена, которая включает в себя весь мир, желающий услышать простую и безыскусную проповедь отца Нектария. Тем более что, когда, наконец, пришел час проповеди, вновь появился этот старый пердун, который уселся на конек и сказал:
– Сердце не обманешь, человек. Как ты выберешь, так оно и будет.
– Да что выберешь-то, мужчина? – переспросил отец Нектарий, озираясь и не понимая, что он должен делать.
– А вот это и выберешь, – сказал старый монах и постучал ногой по крыше. – Если с этой стороны конька выберешь, получишь свою прежнюю жизнь, с руганью, ворчанием и вечными размышлениями по поводу денег, которые ведут тебя прямиком в Ад. А если с другого конца выберешь, то получишь в свое пользование вечную радость, которая будет оберегать тебя и в дни счастья, и в дни ненастья, направляя тебя по верному пути и не давая совершить тяжелые ошибки.
– Что же мне выбрать-то? – сказал отец Нектарий, разводя руками. – По одну сторону крыши – одно, по другую сторону крыши – другое, и при этом никакого знака…Так ведь и в психиатрическую клинику запросто попасть можно.
– А ты смиряйся, – сказал недоделанный старикашка и негромко захихикал.
– Сам смиряйся, – закричал отец Нектарий, внезапно рассердившись. – Небось свинину по пятницам трескаешь и на женский пол ходишь смотреть с вожделением… Знаем мы таких, как вы, уж не сомневайся!
– Вот и хорошо, что знаете, – сказал Илларион – Потому что если вы это знаете, то также должны знать, какую сторону крыши вам лучше выбрать, эту или ту.
– И выберем, можешь не сомневаться, – сказал отец Нектарий, поднимаясь на ноги и с трудом балансируя на коньке. – И не таких обламывали.
Ноги его скользили, тогда как мерзкий старикашка, напротив, висел в воздухе и нагло улыбался, словно хотел заманить несчастного игумена еще дальше на крышу и там бросить его одного на произвол судьбы.
Примерно так оно, в конечном счете, и вышло.
Не успел отец Нектарий пробормотать что-то вздорное в адрес отца Иллариона, как ноги его подкосились и разошлись и он со всего размаха грохнулся на крышу, отчего та издала такой грохот, что огромная стая монастырских ворон испуганно поднялась с насиженного места и улетела прочь. Что же до отца Нектария, то он благополучно скатился с крыши и – изрыгая грозные проклятия – рухнул на землю.
И пока он летел, в его голове сложилась неприятная картина, смысл которой заключался в том, что если когда-нибудь и будут вспоминать отца Нектария, то в первую очередь его будут помнить как иеромонаха, свалившегося с крыши, что было, конечно, довольно смешно, тем более что сам этот смех приходил из той глубины, в которой, при желании, можно было различить изначальный Божественный смех, – причина всякого смеха, который раздавался еще до всякого творения и который звучал сегодня из каждого события и каждой вещи, подтверждая учение все того же Иосифа Пражского, что смех – это божественная основа всего сущего, без которого не было бы ни Неба, ни Земли, ни Добра, ни Зла, ни Времени, ни Вечности.
Вот почему, прислушавшись, можно было всегда различить этот легкий, воздушный смех, который вдруг налетал на тебя так, словно вы были с ним хорошо знакомы, и рассказывал тебе много интересного, – например, как смеялись высоко над землей ангелы небесные, – или как смеялась в своих адских норах хохочущая нечисть, – или же как, получив возможность немного отдохнуть, смеялся на своем кресте Иисус, – и еще – как зарывшись в теплый ил, смеялся веселый Левиафан, – или же как развеселился праведный Иов, услышав о своих несчастьях – и еще много, много другого, о чем, правда, неприлично говорить вслух, потому что главный вопрос, который занимал всех без исключения, был о том, смеется ли сам Творец и Владыка всего сущего, а если смеется, то над кем и почему?
Возможно, отец Нектарий и сумел бы с легкостью ответить на этот вопрос, если бы то волшебное чувство, которое он совсем недавно испытал, все еще наполняло бы его грудь.
Увы! Чувство это незаметно выветрилось, как выветривается из ковра выбиваемая пыль. Поэтому все, что оставалось сделать отцу наместнику, это отойти в сторону и заплакать.
Так он и поступил, смутно догадываясь, что самое трудное расставание – это расставание с самим собой.
127. Кое-что о монашестве и монахах
В 2014 году я закончил большой роман, чьи достоинства, сколько я понимаю, легко превосходят его недостатки.
Однако найти общий язык с возможным издателем оказалось задачей маловыполнимой. Смешно сказать – издателей отпугивал не текст, не язык, не сюжет, не размышления, а только количество страниц, как будто дело шло об арифметике, а не о литературе в самом высоком значении этого слова.
Два отрывка, приведенные ниже, конечно, не дают представления о романе, и, возможно, даже способны кого-то отпугнуть. – Что делать? Ведь разговор, в конце концов, идет об Истине, а это значит, что каждый из нас должен на свой страх и риск идти вместе с автором туда, где нет ни карты, ни достоверных путеводителей, – или стучать в ту дверь, которая никогда не открывалась с самого сотворения мира.
В противном случае, не стоит тратить бумагу и отвлекать занятых людей разными глупостями.
1
«– Дело в том, что я работал тогда экскурсоводом, – сказал отец Патрик, отрывая, наконец, взгляд от Распятого. – Водил по музею студентов и туристов. До сих пор мне иногда снится эта толпа, которой я рассказываю про Эль Греко и Микеланджело. Пусть простит меня Господь, – сказал он и перекрестился. – Эта чавкающая, смеющаяся, жующая толпа, которая время от времени задавала свои ужасные вопросы или просто смотрела на тебя со скучающим выражением, а потом спрашивала, как пройти в туалет или в какой стороне находится буфет и можно ли им сняться на фоне «Святого семейства». Мне казалось, что я только напрасно трачу время, когда пытаюсь достучаться до них. Иногда я ловил себя на том, что уже готов был наорать на них или стукнуть лбами какую-нибудь не в меру расшалившуюся парочку. Но милосердие Господа заключается еще и в том, что всякое зло Он легко может обратить в добро, Мозес.
– Это мы знаем, – сказал Мозес.
– Конечно, знаете, – сказал отец Патрик. – Поэтому однажды Он вдруг заставил меня спросить себя, а что, если благодаря мне хотя бы только один из этих чавкающих и шуршащих вдруг прозреет и увидит, что кроме «Биржевых ведомостей» и «Комиксов на все случаи жизни» на свете существуют такие вещи, как «Воскрешение Лазаря» или «Пейзаж с Полифемом»? Стоит ли это того, чтобы выбиваться из сил и не спать ночами, чтобы как следует подготовиться к завтрашней экскурсии, Мозес?.. И тогда я сказал себе, Мозес, а ведь ты делаешь хорошее дело, парень. Хорошее дело, если есть надежда, что хотя бы у одного из них вдруг откроются глаза, чтобы увидеть, как пылает на картине Мунка ослепительное солнце или плывут над виноградниками облака Ван Гога… Может быть, ты мне не поверишь, Мозес, но именно так я пришел к Богу. Я увидел вдруг даже не Его, а то ужасное одиночество, в котором Он обречен жить среди людей, которые не слышат и не понимают того, что Он им говорит. Ты видишь, что ничего особенного со мной не случилось, просто я посмотрел на вещи немного с другой стороны. И когда это случилось, то я вдруг понял, как тяжело Ему пробиваться к человеку и стучать без всякой надежды, что тебя услышат и откроют, и снова стучать, переходя от одного сердца к другому и полагаясь при этом только на свой слабый голос. Бог ведь не рассчитывает обаять всех своими занимательными рассказами или чудесами. Он не канатный плясун, который добивается благосклонности толпы, потому что нет ничего легче, чем склонить ее на свою сторону парой фокусов или занятных историй… Нет, Мозес. Он приходит только к тебе и стучит только в твою дверь, надеясь, что рано или поздно ты услышишь Его и откроешь. Теперь ты, наверное, понимаешь, почему мы тратим деньги и распространяем эти брошюрки, вместо того, чтобы просто отдать их тем, кто в них нуждается? Потому что, если хотя бы только одна наша тощенькая брошюрка дойдет до чьего-нибудь сердца, – ты понимаешь, надеюсь, Мозес? – голос отца Патрика дрогнул и прервался».
2
«Похоже, ему тоже пришла пора немного смутиться.
– Ты думаешь, что все, что мы можем, это только чесать языками, – сказал отец Патрик. – Но мы, возможно, не можем даже и этого, потому что, положа руку на сердце, мы не можем вообще ничего. Ты ведь не думаешь, я надеюсь, что если человек надел рясу и дал обет не есть мяса, то он на следующий же день начинает исцелять больных и пророчествовать?
– Я так не думаю, – сказал Мозес.
– Ни на следующий день, ни через две недели, ни даже спустя много лет.
– Конечно, – согласился Мозес.
– А теперь подумай, что это значит, Мозес, – сказал отец Патрик. – Ведь это значит, что человек, который надел рясу и дал соответствующие обеты, оказался самым большим неудачником, которого только можно себе представить. Потому что он – воин Бога своего, а значит, просто обязан и исцелять, и пророчествовать, и творить чудеса, и быть светом всему миру, который видел бы его издалека и хотел бы подражать ему в его подвигах. Он должен был бы быть не хуже тех христиан, о которых нам рассказывают Послания, Мозес, надеюсь, ты понимаешь, о чем я говорю?