bannerbanner
Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик
Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерикполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
35 из 40

К счастию, никто не видел в этот час ни упавшего Иова, ни покидающего храм довольного Порфирия, ни ангелов небесных, звонко хохочущих и передающих друг другу по «ангельскому телеграфу» о случившемся.

Все было чинно, благообразно и в высшей степени прилично, если не считать, конечно, что с отцом Иовом в результате потрясения произошла некая метаморфоза, которая заключалась в том, что после всего свершившегося означенный отец ощутил вдруг в своем сердце глубокое раскаяние во всем том, что он до сих пор делал, думал и намеревался, результатом чего стало его твердое решение немедленно предаться смиренному покаянию и испрашиванию прощения у всех, кто встретится ему по дороге.

Вот так он и ходил по монастырю, прося прощения и каясь в своих грехах, слыша за спиной умилительный шепот прихожанок: «Святой, просто святой»!

Впрочем, ближе к вечерней службе его решимость просиять в монастыре новым Серафимом слегка потускнела, а к ужину она благополучно исчезла совсем, оставив по себе чувство неловкости и неуверенности, которые еще долго мучили отца Иова в его снах.

112. Иконостас


На какой-то там год наместничества отца Нектария плачевное его правление привело монастырь к уже видимым и невооруженным взглядом упадку и запустению. Монастырская ферма – хоть и обнесенная новым проволочным забором, – по-прежнему нищенствовала, и отец Александр, скрипя зубами и проклиная игуменство отца Нектария, вкладывал свои деньги то в строительство все больше косившегося и ветшающего деревянного храмика, то в покупку удобрений, то в едва живой трактор, который тоже просил деньги то на запчасти, то на солярку. Дошло дело уже и до того, что некому стало копать картошку, потому что оставшиеся трудники с утра до вечера пьянствовали или болтались по Святым горам в надежде, что, видя их печальное состояние, Господь смилостивится и пошлет им какую-нибудь поддержку. Поднявшись однажды на амвон сразу после службы, когда народ еще не разошелся, отец эконом удивил собравшихся тем, что слезно попросил прихожан помочь собрать картошку, потому что в противном случае монастырь ждет мерзость и запустение.

– Гибельные дни, – шепотом говорил отец Фалафель и крестился в сторону храмового купола.

Не стоило недоумевать, что на этом фоне история, которая случилась с отцом Фалафелем, была не слишком удивительна, потому что, в конце концов, мы все прекрасно знаем, что все чудеса на земле совершаются по воле Господа Бога, а значит, в каком-то смысле они носят, так сказать, естественный характер и имеют естественное происхождение (если, конечно, считать Бога чем-то естественным).

Случилось же следующее.

Отправившись вечером для исполнения своих обязанностей псаломщика в храм, отец Фалафель вдруг услышал довольно сильный шум. Звук этот был похож на глухие удары, то смолкавшие, то снова начинающиеся, и если бы не позднее время, то можно было бы подумать, что где-то поблизости идет какое-то строительство.

Однако, войдя в храм, отец Фалафель понял, что этот усиливающийся звук идет не с улицы.

– Матерь Пресвятая, – сказал он, озираясь по сторонам и не понимая причины этого звука. – Почему все плохое всегда случается в мое дежурство, вот вопрос?

И с этими словами он отправился на поиски источника загадочного звука, к которому, впрочем, вдруг добавился и еще один – скрипучий, повизгивающий, неуместный.

– Да что же это такое, – сказал отец Фалафель, не понимая, в какую сторону лучше пойти. И пока он думал, страшный, свистящий грохот ударил по барабанным перепонкам.– «Так, – рассказывал он потом, – что чуть не оглох!»

Потом откуда-то сверху посыпался какой-то мусор, поднялось облако пыли и извести, и чей-то глубоко печальный вздох заставил отца Фалафеля похолодеть. К тому же еще и электричество замигало, да так, что отец Фалафель мог бы поклясться, что никогда не видел ничего подобного.

А мусор все падал и падал, и мигающие лампочки мигали все веселее, словно напоминая о скором Рождестве и украшенной елке.

Потом Фалафель услышал за спиной звук, как будто под ноги ему сыпался неизвестно откуда горох, и тогда, обернувшись, он увидел, что иконостас сильно накренился.

– Когда же я все это уберу, – сказал Фалафель, с ужасом глядя на покосившийся иконостас, который, между тем, мелко задрожал и глубоко вздохнув, качнулся влево.

Потом он медленно качнулся вправо и, остановившись, сказал:

– Фалафель… Фалафель… Помнишь ли, как мы с тобой устроили генеральную уборку, которой не было здесь почти сорок лет?

Голос говорящего был едва слышен.

– Кто здесь? – спросил Фалафель, озираясь. – Алипий, это ты?

Но вместо Алипия, которому давно уже было время начинать читать Псалмы, кто-то вновь тяжело вздохнул и сказал:

– Фалафель… Фалафель… Это я, иконостас, который ты так любил мыть мыльным раствором, а потом сушил, открывая все двери и окна, от чего я во всем теле чувствовал легкую приятность.

Фалафель вдруг понял, что он сейчас упадет.

– А еще, – продолжал Голос, – ты любил чистить мои трещинки, а потом капать в них капельки масла, – что было мне и приятно, и полезно… Но теперь… – Голос задрожал. – Теперь я ухожу отсюда прочь, не желая больше быть посмешищем для самодовольных негодяев.

Если бы отец Фалафель был более чуток, то он подумал бы, что иконостас плачет. Впрочем, даже если это и было так, решающего значения это, в конце концов, не имело.

– Значит, – сказал, наконец, Фалафель, чувствуя, что ночная беседа с разгневанным иконостасом была совсем не тем, о чем мечталось долгими осенними вечерами. – Значит, ты живой?.. Но как это понять?.. Разве это возможно?

– А ты не знал? – спросил иконостас и, кажется, засмеялся. Потом он немного помолчал и сказал:

– Мы все живы, друг мой. Живы, ибо нас создал Живой… Отчего бы ему творить вдруг мертвых?.. Или ты об этом не знал?

– Отчего же не знал? Знал, – сказал Фалафель, смутно понимая, куда потечет этот нелепый разговор.

– А раз знал, то послушай, что я тебе скажу, человек, – и иконостас вдруг усилил голос, словно хотел, чтобы все сказанное им не затерялось.

Между тем сверху опять посыпался какой-то мусор, и лампочки замигали еще чаще, словно боялись чего-то не успеть.

– Я, – сказал иконостас, слегка качаясь, – стою здесь уже восемь лет – с того несчастного дня, когда отцу Павлу пришло в голову повесить у входа в храм просьбу начать собирать деньги на новый иконостас. Можешь мне поверить – за те восемь лет, в течение которых собирались деньги на новый иконостас, можно было написать или купить двадцать таких иконостасов, но, как видишь, собранные деньги идут неведомо куда, но только не туда, куда следовало бы. Но самое обидное, что при этом все думают, что иконостас – это я, когда на самом деле я всего лишь жалкий мошенник, помогающий отбирать у честных людей их деньги и рассказывать им лживые истории про великую святость отца наместника и не меньшую святость отца благочинного… А теперь, человек, – сказал иконостас голосом, который стал вдруг железным, – дай мне пройти, чтобы я мог покинуть наконец это мерзкое место, где я провел столько печальных дней.

И с этими словами иконостас двинулся вперед, ломая и круша на своем пути все, что ему попадалось, а за ним двинулись прочие церковные принадлежности: антиминс, чаши, свечи и подсвечники, паникадило и прочие, не пожелавшие остаться без иконостаса предметы.

Но упавший в обморок отец Фалафель ничего этого уже не видел.

113. Отец Тимофей


1

Отец Тимофей был характером легок, а умом самостоятелен и понятлив, что, возможно, и послужило причиной непрекращающейся вражды между ним и отцом наместником.

Травля отца Тимофея велась по всем правилам охоты. Сначала выпускали на него какую-нибудь мелочь, которая раздражала его и портила настроение, потом шли фигуры покрупнее, а под конец выходили уже бойцы монастырского масштаба, то есть, сам отец игумен и при нем отец благочинный, прекрасно знающий сыскную службу и не слишком любящий отца Тимофея.

Доброхоты, которых в каждом монастыре хоть пруд пруди, немедленно сообразили, что к чему, и с удовольствием приняли участие в охоте на Тимофея, заслужив, вместе с тем, одобрение отца игумена, что в условиях монастырской жизни было делом не последним.

Остальные сочувствовали, но подходить и высказывать свое мнение открыто не решались.

Так прошел август, сентябрь и октябрь.

За это время отец Тимофей написал 213 объяснительных записок.

А отец благочинный состряпал 58 докладных, отправленных по душу отца Тимофея в епархию.

Наконец, долгожданный час пробил.

Проходя как-то вечером мимо окна кельи отца Тимофея, некий монах услышал там женский голос и, ни в чем не разобравшись, бросился к отцу Нектарию.

«Женщина в келье!.. Женщина в келье!», – кричал он, торопясь донести первым соблазнительное известие.

Напрасно женатая пара объясняла свое нахождение в келье важными семейными обстоятельствами. Напрасно отец Тимофей говорил, что женщина находится на восьмом месяце беременности и что эта пара является его духовными чадами. Все было напрасно, и два дня спустя в сопровождении любивших его рыдающих прихожан отец Тимофей вышел из монастырских ворот и направился к автовокзалу, где и произнес свою известную речь, смысл которой заключался в том, что никогда не следует путать водку с закуской, чему есть множество убедительных примеров.

И с этим отбыл в богоспасаемый город Псков.


2

Через два года отец Тимофей вновь появился в монастыре, но на этот раз уже как проезжий гость, с которым можно посидеть, вспомнить прошлое и немного расслабиться.

Так оно и вышло.

Старые враги посидели, поговорили, слегка выпили, порассуждали о превратностях судьбы и о том, что все, что ни делается на белом свете – делается к лучшему, а в конце трапезы отец наместник расчувствовался и преподнес заезжему гостю отрез дорогой ткани для рясы и подарочный Служебник, такой, какой и в сказке-то не часто встретишь, весь позолоченный, с золотым тиснением, на пергаментной бумаге, с медными застежками и в кожаном переплете.

Этот подарок в первую очередь сразил, конечно, отца благочинного, который и лицом сразу побелел, и осунулся, и даже дар речи на какое-то время потерял, хоть и с тем даром, который у него был до этого, тоже было не все в порядке.

Когда же он, наконец, обрел утраченный дар речи, то увидел, как отец Тимофей убирает в свою походную сумку отрез и Служебник, а на лице отца наместника блуждает умиротворенная улыбка, свидетельствующая о том, что как ни трудно было игумену расстаться с этими дорогими подарками, но не сделать этого было бы, пожалуй, гораздо хуже, так что можно было с полным основанием считать, что ветхий человек на какое-то время отступил, а человек новый, напротив, приблизился.

– Ты-то знаешь, как оно… сколько?.. Это ведь, что? – зашептал благочинный, пытаясь в несколько слов вместить всю глубину владеющих им сейчас чувств.

– Не жадничай, не жадничай, – сказал отец Нектарий, являя миру новый образец бескорыстия. – Не нами заработано, не нами и потрачено… Или ты плохо Евангелие читал?

– Как же, не жадничай, – отец благочинный с тоской глядел на отца Тимофея. – Или ты, может, думаешь, такая материя в каждом углу лежит?

– А я тебе говорю – не жадничай, Павлуша, – снова повторил отец наместник, ввергая присутствующих в легкое изумление. – Может, и мы будем с тобой когда-нибудь в изгнании, и нам это вспомнится и зачтется… Или ты так не считаешь?

– Так ведь четыреста долларов, – шептал Павел, с ужасом глядя на наместника. – Как же это так, кормилец?

– А вот так, – сказал отец наместник, заканчивая разговор и давая понять, что не намерен больше обсуждать эту тему.

114. Отец Илларион. Сомнительные речи. Бегство


И еще говорил отец Илларион, касаясь вечной темы о человеке, что, прежде чем рассуждать об этом, стоило бы лучше взглянуть на самого себя, – так, чтобы не оставалось места для выдумок и уловок.

Ибо всякая неправда о человеке, говорил он, чревата бедами и страданиями, а неправильный путь прямой дорогой ведет к смерти.

Спрашивал он, – какой самый страшный враг для человека? И сам же себе отвечал – самый страшный для себя есть всегда сам человек.

И он же – вот уж действительно странное существо, – готов оберегать тебя до последнего вздоха, так, словно ты величайшая ценность среди вещей, не знающих о себе ничего достоверного.

Как же оно создано, это чудовище по имени человек?

Не станем ли мы оправдываться и говорить что-нибудь вроде: «Не правда ли, какая завидная судьба?» Или: «Жить ради Истины – как это прекрасно!», тогда как надо бы было сказать: «Что за нелепая жизнь? Всю жизнь бороться с самим собой, чтобы в конце догадаться, что всякая борьба никуда не ведет».

Разве не для того мы умираем, чтобы стать другими?

А прошедшая жизн, не хорошая ли плата за это?

Ты приходишь в этот мир, чтобы познакомиться с самим собой – тут нет сомнений. Ты обнаруживаешь свой характер, свою волю, свое воображение. Ты узнаешь, что умеешь плакать, рыдать и смеяться. Потом ты догадываешься – и долго в это не веришь, – что ты никогда не сможешь изменить ни этот мир, ни самого себя, ни свою жизнь, которая ведь ни перед кем не собирается отчитываться, и уж тем более перед тобой.

Так идет время, а потом ты начинаешь чувствовать чье-то присутствие в твоей жизни, – какой-то тихий голос, который зовет тебя неведомо куда, так что ты не слишком удивляешься, когда однажды слышишь этот голос, говорящий о Пустоте, и не понимаешь, о чем идет речь. И только много лет спустя, когда исполняется полнота времен, Пустота входит в твою жизнь, чтобы остаться там навсегда.

Наверное, именно поэтому, когда однажды разговор заходит о добродетели, ты догадываешься, что главной добродетелью в этом мире было и остается Бегство. То Бегство, благодаря которому мы бежим, не зная дороги, от самих себя.


Так говорил отец Илларион. Что же касается того, что он имел в виду, то об этом история умалчивает.

115. Продолжение великого путешествия


И снился сидящему у обочины отцу Фалафелю сон, будто это вовсе уже не он, отец Фалафель, а сам наместник Нектарий, от одного вида которого некоторые монахи запросто могли упасть в обморок или подавиться. И был этот сон долог и довольно приятен, потому что на всем протяжении его отец Фалафель радовался тому, что никто его обмана, слава Богу, не обнаружил, так что он вполне свободно мог ходить по монастырю, наводя страх на нерадивых монахов и трудников, у которых не было никакой совести, так что отцу наместнику приходилось прилагать неимоверные усилия, чтобы сохранить среди насельников подлинно христианский дух и букву.

И вот он шел по монастырскому двору, чувствуя каждую минуту, какая это разница между отцом Фалафелем, которого вечно посылали на самые грязные послушания, – и отцом наместником, который сам посылал кого хотел и куда хотел, никого не слушая и ни перед кем не отчитываясь, кроме, разумеется, Господа Бога и владыки Евсевия.

«Я – игумен», – шептал бывший отец Фалафель, и, чтобы не забыть об этом замечательном событии, легко подпрыгивал и повторял про свое игуменство, а встречные монахи и туристы кланялись ему и даже слегка аплодировали, отчего бывший отец Фалафель чувствовал приятное жжение в груди и в области затылка.

Впрочем, ему было сейчас не до этих глупостей. Монашеская неблагодарность – вот чем была занята голова отца наместника. Монашеская неблагодарность, проявленная в особенности в отношении разного рода насельников, которые разбежались, заслышав голос отца наместника, и теперь прятались по овражкам да лесочкам, опасаясь попасть под горячую, но всегда справедливую руку отца наместника.

«Цып-цып-цып», – звал отец наместник своих курочек и петушков, но, наученные горьким опытом, те не спешили выходить на зов, а предпочитали укрываться под скамейками или в кустах.

«Ну, погодите, сволочи, – говорил отец, чувствуя, как закипает в груди его пламя праведного гнева. – Приползете еще к наместнику, чтобы тот отрекся от вас перед лицом Божиим и послал прямой дорожкой в Ад!..»

Тут отец наместник предпринял некоторые действия к тому, чтобы поймать нерадивых монахов, прячущихся по кустам и овражкам. Сначала он закричал, и голос его был подобен удару грома, так что многие насельники, оглушенные этим рыканием, выползли из своих нор и лазов и бросились врассыпную, уже не слушая отца наместника.

Потом он принялся швырять в бегущих монахов лежащие у дороги камни и всякий раз, когда камень попадал в цель, весело подпрыгивал, ругался и свистел. Монахи уворачивались, петляли и тоже свистели, проклиная тот день, когда сатана надоумил их обосноваться в этом забытым Богом монастыре.

Швыряя камни, Нектарий между тем добрался до трапезной и тут, в кусточках, был, наконец, пойман главный зачинщик и исполнитель всего этого безобразия, которым оказался, конечно же, отец Иов вместе со своей опостылевшей бороденкой, которую он тыкал всем, кому ни попадя.

«А вот и мы, – сказал, сладко улыбаясь и выходя из-за кустов, отец наместник. – Думали, наверное, наместника обмануть, ан вот и не получилось. Будете теперь мучиться, как и все мучаются, пока Господь вас еще терпит».

Впрочем, и без всякого Господа презренный отец Иов уже валялся у него в ногах, обещая никогда больше никому не показывать свою глупую бороденку, которую следовало бы лучше подпалить и дать отцу Иову, чтобы он съел ее на глазах всего монастыря без соли и сахара.

А пока наместник думал, как бы лучше все это повернуть к вящей славе Божьей, многие монахи, гонимые раскаянием, вышли из своих нор и кустов и, не дожидаясь прощения, повалились на землю, прямо в ножки наместнику, который сделал им немедленно много всякого неприятного, например, прошелся по лежащим насельникам, так что они застонали под его сапогами, а также наплевал на лежащих монахов сверху, так что они заплакали от обиды и унижения, тем более что отец наместник добавил сюда еще и разного рода тычки и затрещины, не брезгуя наклоняться, что для его комплекции было равносильно небольшому подвигу.

Но тут, в самый разгар торжества, какая-то странная мелодия коснулась слуха отца наместника. Была она похожа на ангельское пение, сотканное из звуков множества воздушных колокольчиков, на морской прилив, шумящий все ближе, на гудящий луг в период цветения. Впрочем, как бы то ни было, но от этой мелодии сердце отца наместника сжалось, и он неожиданно для всех заплакал.

И плач его стал началом пробуждения, несмотря на то, что отец Фалафель все еще был отцом наместником, хотя его пробуждение было уже совсем близко, о чем, кстати, предупреждал идущий с Небес голос, спрашивающий отца наместника, – как он дошел до такой жизни, на что отец наместник ничего путного ответить не мог, а только всхлипывал и вытирал слезы, почему-то указывая куда-то в сторону.

Потом он все же откашлялся, тяжело вздохнул и сказал:

– Господи, – сказал он, еще не открывая глаз, но уже чувствуя приближение яви. – Зачем Ты сотворил меня отцом наместником, а не отцом Фалафелем, который ведь и мухи не обидит?.. Как я теперь стану людям смотреть в глаза, Господи?.. Думаешь, это легко с утра и до вечера ходить и брюзжать, не переставая, зная, что никто во всем монастыре и во всем поселке не любит тебя и не хочет остановиться и поболтать с тобой о каких-нибудь пустяках?

Сказав же это, он закрыл лицо руками и зарыдал.

– Черт бы тебя подрал вместе с твоими глупостями, – снова закричал с неба знакомый голос. – Совсем ты меня запутал, пустой человек… Сказано же тебе, дураку, ты – отец Фалафель, а все остальное – это отец наместник!.. Ну, чего тут непонятного-то, скажи мне на милость?

– Ты ли это, Господи? – закричал сквозь слезы отец Фалафель, радуясь, что он больше не отец наместник.

– А кто же еще, – кричал ему в ответ Господь, который для наглядности еще, похоже, притопнул ногой, так что с небес посыпался дождик и снег вперемежку с агитационными листочками, на которых был напечатан портрет самого отца игумена.

– Тогда сделай так, – сказал отец Фалафель, – чтобы еще часик мне немного подремать.

– Еще чего, – сказал Господь каким-то чужим, не своим голосом. – Ты бы еще прямо на дороге разлегся, вот был бы номер.

– Что такое? – спросил отец Фалафель, догадываясь, что сон кончился, а вместо него приходит непонятная и загадочная явь.

– Что такое, – передразнил его голос. – На дороге надо меньше спать, вот что… А еще монах!.. А если бы я тебя трактором переехал?.. Совсем вы, монахи, спятили, как я погляжу!

– Это была случайность, – открывая глаза и видя перед собой трактор и водителя в белой панаме, сказал отец Фалафель. Потом он оценивающе поглядел на тракториста и спросил: – А скажи-ка мне, мил человек, где здесь ближайший магазин, в смысле больше продуктовый, чем так?

– Тебе обсушиться, что ли? – спросил тракторист, с пониманием глядя на отца Фалафеля. – Так бы и говорил. Тут недалеко.

– Вот и славно, – сказал, оживая, отец Фалафель. – Довезешь?

– А то, – уверено сказал тракторист, забираясь в кабину. – Сам туда еду.

И они поехали.

116. Изгнание блудных помыслов


Прогуливаясь вечером по дороге, ведущей в Тригорское, можно было встретить летящего на велосипеде Петю-молдаванина, монастырского регента, который мчался с ужасной скоростью по шоссе на своем раздолбанном и жалобно дребезжащем под Петей драндулете, обещавшем немедленно развалиться, если только злосчастный седок его не сбавит тотчас скорость.

Ночное лихачество, впрочем, имело гораздо более глубокий смысл, чем это могло показаться на первый взгляд. Оно – если верить самому Пете-регенту – помогало ему бороться с блудными помыслами, которые осаждали его с утра до вечера и с вечера до утра, не давая ни минуты продыху и делая тем самым его надежду на спасение весьма и весьма проблематичной.

– Только велосипед и помогает, – жаловался он отцу Нектарию, получая от него благословение на борьбу с духами злобы поднебесной.

– Смотри только сам в духа не превратись, – благословлял его отец Нектарий, перекрестив широким крестом. – А то у нас тут уже был один, тоже все с помыслами блудными боролся, а потом возьми да и женись на нашей кухарке, да не просто женился, а еще и ларек аптечный уговорили, так что милиция их до сих пор ищет.

– Ну, это то уже лишнее, – говорил Петя-регент, наклоняясь, чтобы поцеловать отцу наместнику руку.

– Езжай уж, – говорил наместник, насмешливо оглядывая нового борца с неприличными помыслами. – Да смотри, в Носово-то долго не засиживайся. Небось, забыл, что завтра праздник?

При упоминании о Носове окружающие наместника понимающе вежливо хихикали, зная, что где-то в Носове есть у Пети-регента какая-то пассия, которую Петя никому не показывал и даже сам факт ее существования тщательно скрывал.

– Такой, должно, крокодил, что и на люди вывести стыдно, – обронил однажды по этому поводу отец Александр.

Впрочем, история о носовской пассии, вполне возможно, была всего лишь чьей-нибудь фантазией, пущенной кем-нибудь из монахов, недовольных петиным регентством и желающих поскорее занять его место. Такое в монастырях случалось, и при этом довольно часто.

Иногда, гуляя в вечерних сумерках куда-нибудь в сторону Луговки, я встречал его, летящего по пустынной дороге, рискующего попасть под встречный транспорт, а потом возвращающегося в монастырь, изнуренного своей непосильной борьбой с духами зла, похоти и блуда, залитого потом, тяжело дышащего, с прилипшими ко лбу и шее мокрыми волосами, но явно вновь не одержавшего победу над силами зла. Поникший хвостик перехваченных резинкой волос торчал на его затылке, словно стыдясь своего очередного поражения и не желая, чтобы его позор видели посторонние. Было видно, как на носу его висела большая капля пота и как блудные помыслы, принимая различные соблазнительные очертания, роились над его головой, словно издеваясь над петиными усилиями одержать над силами Ада долгожданную победу.

Иногда, заметив меня, он останавливался, слезал с велосипеда, и мы предавались сумеречной беседе о том и о сем, но главным образом о его, петиной, неустроенной жизни, которая проходила, не успев даже толком начаться, пугая его приближающейся старостью и смертью, отсутствием понимающих его женщин и предательством завистливых друзей, сговорившихся всячески досаждать ему и радующихся любому, даже самому небольшому его промаху. Всему же виной – как много раз выяснялось в этом разговоре – очевидно, были две вещи, с которыми Петя-регент даже не мечтал, как ни старался, совладать. Во-первых, это было курение, с которым он все никак не мог завязать, изводя пачку за пачкой «Беломор» и мучая окружающих настоящим кашлем курильщика; во-вторых же – совершенное неумение жить на одном месте более двух месяцев, после чего он начинал хандрить, задумываться и интересоваться возможностью уехать на Афон или в любое другое место, где можно было начать новую жизнь. Затем он становился раздражительным, тихонько запивал и, наконец, делался совершенно невыносимым вместе со всеми своими рассказами о каких-то далеких местах, где можно найти настоящее православие, настоящих монахов и настоящих старцев. Оставалось совершенно непонятным, как удалось ему столько времени продержаться в нашем монастырьке, да еще в звании регента, которое требовало ежедневного присутствия музыкального руководителя и довольно основательной работы с материалом.

На страницу:
35 из 40