bannerbanner
Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик
Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерикполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
32 из 40

И он, наконец, пришел, этот день, когда отсутствие денег в казне и в других местах сделалось просто вопиющим, так что Нектарий собрался с духом и поставил вопрос о продаже монастырского стада.

«Будем смотреть правде в лицо, – сказал отец наместник после обеда, выйдя во двор и собрав вокруг себя небольшую толпу насельников. – Что такое корова?»

Вопрос застал присутствующих врасплох.

«Корова – это постоянная трата денег, – объяснил отец наместник, снисходительно поглядывая на окружающих его монахов. – Это куча времени, которое она съедает, тогда как это время можно потратить на молитву. Это корм, который ей надо покупать. Это ветеринар, который будет с тебя драть кучу денег за справку. Это грязь, которая тоже стоит денег, потому что ее надо вывозить. Это пастух, которому надо платить. Это солома, которую надо собирать на зиму. Ну и все такое прочее».

– А как же молоко? Как же сметана и творог? – сказал о. Николай, для которого протестантские коровы в последнее время стали кем-то вроде родных. – Что, монастырь без сметаны обойдется?

Монахи одобрительно зашумели.

Перспектива остаться без сметаны не радовала никого.

– Что – молоко, что – молоко, – сердито сказал отец наместник, хмуро глядя на отца Николая. – Молоко будем в селихновском райпо брать. И сметану, и творог, – зачем нам с какими-то коровами возиться? От коров грязь и лишние траты. Пастуху – плати, за корм – плати, за все плати, а толку никакого».

– Кроме молока, творога и сметаны, – повторил упрямый отец Николай.

– В общем, так, – сказал отец наместник, слегка поднимая голос и начиная сердиться. – В четверг открываем после обеда собор. Там все и решим.

Неизвестно, как удалось отцу Николаю сагитировать половину монахов, но только в четверг после обеда пятеро из них вошли в трапезную, договорившись между собой стоять за буренок до смерти и не дать отцу наместнику лишить монастырь молока, сметаны и творога. Имена этих героев, которые если и не спасли буренок, то, по крайней мере, спасли монахов от позора, были следующие:

отец Тимофей,

отец Ферапонт,

отец Александр,

отец Маркелл,

отец Мануил.

Возглавлять героев должен был, естественно, отец Иов, но он почему-то задерживался.

– Начинаем, начинаем, – сказал отец наместник. – Нечего ждать опоздавших.

Затем, дождавшись, когда все, наконец, рассядутся после молитвы, он кратенько обрисовал сложившуюся ситуацию и так же кратенько изложил свое собственное мнение, которое заключалось в том, что коров надо продать, а на вырученные деньги покупать в селихновском магазине столько сметаны, сколько понадобится для удовлетворения монашеских потребностей в молочных продуктах, что было и разумно, и аккуратно.

Кроме соображений хозяйственных припомнил коровам отец наместник и то, что они прибыли не откуда-нибудь, а из самой лютеранской Финляндии, где даже коровы исповедуют треклятую лютеранскую ересь.

– Вот так они и начинают войну против православия, – сказал отец наместник, показывая почему-то пальцем за окно, за которым виден был неуютный хозяйственный двор. – Сначала вон коровок протестантских пришлют, а там, глядишь, и школу протестантскую откроют… Может, конечно, кому-то это нравится, но только не мне.

– И не мне, – быстро сказал благочинный отец Павел, словно испугавшись, что и его могут случайно обвинить в ереси и опять сослать в Новоржев.

– Одним словом, – сказал отец наместник, – мне кажется – надо забыть всякие глупости и голосовать.

– Вот именно, – и отец благочинный потянулся за фишкой.

Переглянувшись, монахи тоже потянулись вслед отцу благочинному.

– Ну, с Богом, – сказал наместник и положил перед собой черную фишку.

То же сделали и все остальные.

Затем легкий вздох изумления пронесся над сидящими.

– Интересно, – сказал наместник, в упор глядя на отца Николая, – это что же у нас такое получается?

– В положениях о местных собориках сказано, что решение может быть действительным только при наличии половины принимающих его членов собора, – сказал отец Николай и пояснил:

– Шесть фишек белых и шесть фишек черных. Пятьдесят на пятьдесят.

– Так и есть, – сказал отец Павел, подтверждая своим авторитетом случившееся. – Раздел четвертый, параграф семь.

– Да что ты тут мне толкуешь, – сказал отец наместник, чувствуя, как земля под его ногами слегка качнулась и поплыла. – Положение, решение… Лучше скажи, что мы теперь делать будем?

Отец Павел пожевал губами, поморщил лоб и, посмотрев на отца наместника, пожалуй, даже с сожалением, покачал головой. Возможно, он и сказал бы что-нибудь отвечающее случаю, но в это самое время дверь в трапезную распахнулась, и на пороге ее показался ничего не подозревающий отец Иов.

Появление его вызвало шепот и легкий шум.

– Ну, а тебя где носит? – сказал отец наместник

– Живот прихватило, – отвечал отец Иов, озираясь по сторонам и пытаясь понять, что происходит.

– И правильно, что прихватило, – наместник злобно посмотрел на Иова. – А то что же?.. Говорил, что все за коров проголосуют, а что на деле?.. Да какой ты духовник, если таких вещей не знаешь?

– Я такого не говорил, – сказал отец Иов, собравшись с духом и заливаясь краской. – Я говорил, что многие сомневаются.

– Давай-ка голосуй, да и закончим, – сказал Нектарий, не обращая внимания на слова духовника. – Или ты забыл, как это делается?.. Берешь черную фишку и голосуешь.

– А почему это обязательно черную? – спросил о. Тимофей. – Пусть подумает и возьмет, какую надо. Нам, слава Богу, торопиться некуда.

– Он сам знает, какую надо, – закипая, сказал наместник.

Но о. Тимофей был не из пугливых.

– Черная – это значит, продаем коров, – сказал он, не обращая внимания на закипающего наместника, – а белая – значит, оставляем. Мы все положили белую, и теперь у нас пятьдесят на пятьдесят. Смотри, не оплошай.

Отец духовник посмотрел по сторонам и ужаснулся.

Еще никогда его собственное своеволие не заходило так далеко. Еще никогда свобода, о которой время от времени напоминали ему его сновидения, не была так достижима. Еще никогда его тайные помыслы относительно отца наместника не были так близки к осуществлению, как это только можно было себе представить.

– Ну, давай, давай, – сказал отец наместник и нетерпеливо застучал пальцами по столешнице.

Однако вместо того, чтобы послушаться наместника, отец Иов вдруг почувствовал во всем теле какую-то необыкновенную легкость. Она словно падала на него с небес, превращая его из сомнительного духовника какого-то сомнительного монастырька в свободную и ни от чего не зависящую личность, способную сказать кому угодно в лицо все то, что он о нем думает.

Впрочем, не забывал он, конечно, и сидящего во главе стола наместника, взгляд которого становился все мрачнее и мрачнее, а постукивание пальцами делалось все красноречивее.

Потом отец Иов вдруг вспомнил, как отец Фалафель, склонный к разного рода мечтаниям, рассказывал недавно о летучей траве, которая, если заварить кипяточком и съесть, позволяет каждому желающему летать, словно ты воздушный шар, куда тебе надо было под влиянием одной только мысли. Вспомнив же это, он вдруг представил себе отца наместника, парящего под потолком трапезной и безуспешно пытающегося присоединиться к трапезничающим внизу монахам.

Представив себе эту картину, отец Иов неожиданно против воли хмыкнул и даже плечиком повел несколько игриво, чем вызвал еще один тяжелый взгляд отца наместника.

– Ты смеяться-то у тебя в келье будешь, – сказал тот, набычась и морща лоб. – А сейчас поторопись, пока мы тут все не заснули.

– Сейчас, – и отец Иов почувствовал, как легкость несколько поубавила свое присутствие, тогда как мрачная туча наместнического раздражения, наоборот, опустилась еще ниже.

Белая и черная фишки в его руках стали из-за пота грязными и липкими.

– Да давай же ты, наконец, – торопил наместник. – Чего ждешь?

– Подумать надо, – неуверенно сказал отец духовник, поражаясь собственному героизму.

– Подумать? – изумился отец наместник услышанному. – У тебя времени, что ли, не было подумать, когда ты в сортире сидел?

Отец Павел негромко засмеялся, показывая свои желтые лошадиные зубы и давая понять, что оценил шутку отца наместника.

Между тем время и в самом деле поджимало. Тем более что в голове отца Иова вдруг обнаружились какие-то странные весы, которые взвешивали на одной чаше это коровье стадо, сметану, молоко и творог, – а на другой благорасположенность отца наместника, его покровительство и дальнейшую карьеру.

Весы эти раскачивались, кружили, опускаясь и поднимаясь, то взлетая в пользу коров, то, напротив, в пользу отца наместника, так что отцу Иову захотелось вдруг поскорее броситься в этот водоворот, спрятаться в его глубине, исчезнуть и пропасть, чтобы только не принимать на себя ответственность за этот нелепый спор, что он и сделал, чувствуя, как черная фишка вдруг вывалилась из его потных ладоней и легла на стол рядом с остальными черными фишками.

Невольный вздох разочарования раздался в трапезной и, прошелестев, стих.

– Ну, вот, а ты боялся, – сказал наместник и по привычке добавил:

– Единогласно.

Дальнейшие события, связанные с коровьим бунтом, были уже не так интересны, как эти.

От коров избавились, и притом довольно варварским способом, отправив их на перерабатывающее предприятие и породив много легенд, которые рассказывали о кипящих котлах с мясом и танцующих вокруг этих котлов отца Павла и отца Нектария, что было, конечно, совершенной ерундой, потому что первой заповедью любого монаха была, конечно, заповедь о невкушении мяса.

Что же касается отца Иова, то он несколько дней попереживал и даже, кажется, слегка приболел, но потом взял да и бросил все переживания, посчитав их вполне достаточной платой за свои недавние страдания.

В свою очередь, сметана, творог и молоко – как и следовало ожидать – вновь стали редкими гостями в трапезной, а говоря серьезно, просто исчезли со стола совсем, так что спустя некоторое время округлившиеся и порозовевшие было монахи вновь стали напоминать картину Брейгеля «Семь смертных грехов» и посылали в продуктовый магазин свободных от послушания насельников.

Отец Николай, между тем, отправился в епархию к владыке, чтобы рассказать обо всем, что творилось в монастыре, и некоторым образом даже преуспел в этом, потому что владыка Евсевий благосклонно выслушал его и даже ни разу не перебил, что было само по себе хорошим знаком. Решение же владыка по этому случаю принял такое: в монастыре ничего не менять, а отца Николая, показавшего и ум, и смекалку, отправить наместником в заброшенный монастырек недалеко от Пскова, где было два монаха, протекающая крыша и забитый фанерой иконостас с одной иконой. На том и порешили.

«Только не устраивай ты мне больше этих бунтов, – сказал напоследок владыка и добавил со вздохом: – Тут и тремя бунтами уже не поможешь».

А потом добавил еще, приложив к губам палец:

«Только тише».

101. Пасха


1

Пасха в этом году была ранняя.

К одиннадцати часам храм был уже забит пасхальным народом, который медленно все прибывал и прибывал и скоро заполнил площадку перед храмом и даже две лестницы, ведущие вниз, и даже площадку, где была могила Пушкина, по случаю Пасхи украшенная свежими цветами.

Мороза, к счастью, не случилось, но ночной мартовский холод пал на землю и заставил многих кутаться в свои шарфы и шали или еще глубже засовывать руки в карманы. Потом ударил колокол, и народ слегка оживился.

Сегодня тут был весь город – от высокого начальства до последнего забулдыги, сохранившего с прошлого года огрызок пасхальной свечки. Пока время шло, люди топтались и негромко разговаривали, словно боялись спугнуть приближающуюся минуту благой вести.

«Христос воскресе!» – это ведь и значило, что желанный берег уже близко и остается совсем немного, – стоит только крикнуть вместе со всеми пришедшими сегодня сюда, надеясь, что Господь различит твой голос среди всех этих голосов и услышит хоть раз в году твои потаенные надежды и желания, в которых ты сам не всегда даешь себе отчет…

Христос будто и вправду смотрел на эту толпу плохо и безвкусно одетых людей, большинство из которых приходили в Церковь только в этот день со смутной, неоформленной мыслью, что, и в самом деле, в этот самый большой христианский праздник висящий на кресте человек вдруг протянет к тебе свои руки и освободит от тяжести и ужаса этой жизни. Они не подозревали, что эти раскинутые над толпой руки и капающая с тернового венца кровь звали именно в этот ужас, потому что так устроен этот чертов мир, что никто и никогда не спасет тебя, кроме тебя самого, что было и непонятно, и страшно, как будто ты шагнул за порог, ожидая увидеть знакомую комнату, а вместо того увидел что-то столь ужасное, что следовало немедленно забыть и никогда больше к нему не возвращаться.

И вот они шли, чаще всего не понимая, зачем они здесь, и свечки трепетали у них в руках, словно пытаясь что-то сказать им, – шли, чувствуя покой, который шел от теплых монастырских стен, – радуясь горящим свечам и криками священника, – шли, чтобы завтра снова погрузиться в обыденную суету, от которой не было спасения ни последнему грешнику, ни светлому праведнику – никому.


2

И снова одна картина, многажды виденная, приходила мне на память в этот день. Она касалась старого рыбака, который ездил каждый день на рыбалку мимо моего дома на своем дребезжащем велосипеде. Обычно он возвращался назад около двух часов. Когда он появлялся, то казалось, что все краски вокруг вдруг меркли и мир вокруг делался тусклым и холодным, как это бывает поздней осенью или ранней весной. Он шел, опустив голову, и было видно, что его не интересует ни это небо, ни эта земля, ни кто-нибудь из людей, ни Рай и ни Ад и даже ни сам он, потерявший давным-давно интерес к самому себе.

Отчаянье и безнадежность лежали на его старом, задубевшем от времени и непогоды лице.

Безысходность и плохо скрытый ужас, от которых невозможно было ускользнуть, приходили в его сновидения, чтобы лишить его последней надежды.

Время остановилось.

Теперь оно не приносило ничего нового, так, словно оно уже давно покинуло эту землю, оставив догнивать здесь эти странные существа, которые называли себя по привычке «людьми».

Когда-то Василий Розанов обронил:

«Давит темное, давит страшное.

Что такое?

Никто не знает».

Похоже, это было написано о моем рыбаке и иже с ним.


3

Позже я увидел его среди пасхального народа. Он стоял возле скамейки, и на лице его застыло все то же выражение отчаянья и безнадежности, которое я много раз видел у него, когда он проходил мимо.

О чем думал он в этот день, о чем вспоминал, о чем жалел?

Наверное, ни о чем.

Жизнь прошла – в этом не было сомнений.

Как не было сомнений и в том, что она никогда и не думала начинаться, – и это просвечивало через всю радость, и через всю любовь, и через все улыбки, которые делали этот день праздником.

И лишь когда отец Нектарий закричал «Христос воскресе!», что-то живое промелькнуло в этом старом лице, так, словно у давно прогоревшего костра вдруг вспыхнуло на минуту пламя, осветив своим слабым светом прячущуюся надежду, которую он скрывал, наверное, даже от самого себя.

Бог знает, почему, но мне показалось тогда, что эта боль и это отчаяние гораздо ближе к Царству Небесному, чем все эти прекрасные песнопения, трогательные молитвы и вовремя рассказанные истории о святых, которые ведь потому и святые, что поверили и пошли туда, куда редко попадает человек и где Небеса иногда нисходят к тебе, чтобы побеседовать с тобой или послушать твои справедливые и несправедливые жалобы и упреки.

102. Возле Пушкина


1

Я давно уже заметил, что ни о ком так мало не думаешь, гуляя по Михайловскому, как о Пушкине. И вместе с тем он где-то совсем рядом, но рядом как-то по-особенному – так, как будто это все вокруг он сделал сам, своими собственными руками:– и эту луну, и этот теплый ветер, и этот морской прибой – тогда как нас просто пригласили в качестве гостей – хоть и желанных, но все же гостей.


2

Выскакивал вдруг из кустов маленький седенький мужчина с характерным пушкинским коком и бакенбардами, в которых можно было без труда рассмотреть вложенный в них тяжелый парикмахерский труд. Подходя ближе, таинственно говорил:

– Хотите, я вам открою тайну очарования здешних мест?

Некоторые хотели.

Таких Пушкиных в Святых горах было не менее пяти. И невольно ловишь себя на мысли: – а что бы одному из них не оказаться настоящим?

Невольно начинаешь подозревать: – да не он ли сам?


3

Уже говорили: Пушкин – великое Ничто, которое не говорит ничего определенного про то или про это, но просто принимает и это, и то. «Добру и злу внимая равнодушно…». Он сам, конечно, не принимал серьезно этих слов. Он говорил о добре и зле, да еще в полную силу. Но нечто в нем говорило еще о чем-то. Это говорила великая Пустота, в которой все было собрано и которая сама не знала всех своих богатств. Время от времени она и через нас говорит – через кого часто, а через кого – раз в жизни.


4

Значит ли сказанное, что предавший так же прекрасен, как и человек, который положил свою жизнь за другого?.. Но ведь речь не о прекрасном или безобразном и даже не о добре или зле – речь о том, что выше того и другого, что выше твоего отношения к тому или другому, что, может быть, и хотело бы заговорить в полную силу, однако не забывает, что чем ближе мы приближаемся к Истине, чем глуше звучит наша речь, которая, наконец, уводит нас в Царство молчания.


5

Если относиться ко всему спокойно и невозмутимо – полагая, во-первых, что все – от Бога, и во-вторых, что Бог – высший Судия, который все расставит по своим местам тогда, когда все под солнцем будет подвергнуто высшему Суду и получит свое завершение или в окончательном осуждении, или же в последней награде, – если мы станем смотреть в эту сторону, то рано или поздно мы получим некоторое представление о пушкинском «добру и злу внимая равнодушно», данных нам в качестве некоторого раскрытия внутри Истины и вовсе не освобождающих тебя от твоих обязательств в отношении Бога и человека.

103. Тюхли православные


И снился временами отцу Нектарию не то сон, не то какое-то сомнительное явление – одним словом, некая совершенная ерунда в виде монастырской фермы, где блеяли, мычали и ржали всякие животные, грязные, нечищеные и давно не кормленные, но при этом совершенно с человеческими лицами, на которых отражались разные чувства: гнев или зависть, презрение или смех, – так что некоторые из них были вполне узнаваемы, как, например, отец Фома, недавно пришедший в монастырь, а теперь вцепившийся в сетку вольера и негромко воющий, вперивший в отца Нектария широко открытые, вытаращенные глаза.

– Что это?.. Что это?.. Что?.. Что?.. Что?.. – спрашивал отец Нектарий, отводя взгляд от глаз Фомы и одновременно пробираясь сквозь какие-го нагромождения, которые выпирали из земли и прямо-таки норовили стукнуть побольнее, так что отцу Нектарию все время приходилось быть начеку, тем более что что-то уже такое надвигалось, уже ожидалось, уже готовилось, как будто погромыхивал далеко-далеко гром да сгущались медленно над головой темные тучи, от которых сжималось сердце и холодный пот проступал на лбу. И кто-то черный, высокий, в широкополой шляпе сказал:

– Покайтесь, православные, ибо ушло Царство Небесное, а когда вернется – Бог весть.

И перекрестился, разбрасывая вокруг в темноте снопы искр.

– Господи, – сказал отец наместник, торопясь и оглядываясь. – Неужто опять?.. А туча-то, туча… Неровен час – зальет весь монастырь, только его и видели… Что же нам делать-то, Господи?

Но вместо того, чтобы поделиться небольшим советом, Бог в ответ только предательски молчал, словно все происходившее не имело к Нему никакого отношения. А вместе с Ним, как это и полагалось, молчало небо. Молчал падающий с неба дождь. Молчало солнце вместе со своими облаками и вырезанными из фольги звездами. Молчал Сириус, молчал Южный Крест, молчала Малая Медведица и Полярная звезда. И в этом молчании проскрипели ворота, и чьи-то руки стали толкать отца наместника в ту сторону, словно он был какой-нибудь бессловесной овцой или коровой, которым дали немного походить на свободе, а теперь отправляли снова в грязный, сырой и темный загон.

– Тюхли… Тюхли, – бормотал наместник, отталкивая от себя чьи-то цепкие руки.

– А тяжелый, однако, – сказал один из толкающих наместника к ограде. – Центнер выйдет, да еще с гаком.

– И то, – говорил второй, тоже толкая наместника, но при этом еще слегка шелестя над головой Нектария невидимыми крыльями.

– Не меня, не меня, – молил наместник, не зная, как откупиться от незваных гостей. – Отца Иова возьмите, он духовник, да к тому же нерадивый, с женским полом любит общаться!

– Будет тебе женский пол. Погодь еще, – отозвался один из ангелов и совершенно не ангельским образом стукнул отца наместника по шее.

– Нет, нет! – кричал наместник, борясь с подступавшей к нему тьмой. – Оставьте, оставьте!.. Иова возьмите. Он в прошлую пятницу скоромное ел!.. Тюхли!.. Тюхли!.. Тюхли православные!

Возможно, он бы и хотел сказать что-нибудь вразумительное, понятное, утешительное, но вместо этого из груди его рвалось что-то непонятное, страшное, зловещее, – то, о чем не принято было не только говорить, но даже думать.

– Тюхли! Тюхли! Тюхли православные! – мычал и бился игумен, чувствуя, как ангелы Господни запихивают его в загон, из которого уже не было и не могло быть выхода. И тогда он закричал, и одинокий крик этот был слышен и в монастырском дворе, и в спящем Столбушино, и в далеком Пскове, до которого езды было не меньше часа… Он кричал и кричал, пока его сон, наконец, ни разлетелся на куски и не перешел в разряд воспоминаний.

Но, и уйдя, он по-прежнему пугал и страшил, этот нелепый сон, так что, очнувшись, наместник поначалу боялся даже пошевелиться и открыть глаза, и это длилось до тех пор, пока собравшись с силами, он не позвал, наконец, Маркелла, и, когда тот появился, велел ему немедленно налить грамм двести из стоящего в холодильнике прозрачного бутылька, а к нему – маринованного огурчика собственного изготовления, которые все называли не иначе, как «божественные

– Опять? – с сочувствием спросил Маркелл, подходя к ложу наместника с небольшим подносиком в руках.

– Сам видишь, – ответил хрипло отец наместник, садясь в кровати и принимая из рук Маркелла хрустальный стаканчик.

– Тюхли? – спросил Маркелл.

– Тихо, тихо, – сказал отец наместник, озираясь вокруг, словно опасаясь, что кто-то услышит то, что не следовало бы слышать простым смертным.

Потом он опрокинул хрустальный стаканчик и сразу повеселел.

– Свет не выключай, – сказал он, глядя за черный провал окна. – Пускай горит.

Потом закусил огурчиком, допил то, что оставалось в хрустальном стаканчике и, легонько простонав, рухнул на подушку и уснул. Но на этот раз без сновидений.

104. В воспитательных целях


Были у отца Нектария, впрочем, и явные недоброжелатели. Собирались после службы группками, что-то обсуждали, провожали отца Нектария косыми взглядами, не подходили к помазанию, если помазывал наместник, – одним словом, вели себя глупо, дерзко и вызывающе, на что отец Нектарий только смиренно вздыхал и говорил что-нибудь подобающее случаю, например, что тот, кто не уважает наместника, тот не уважает владыку, а кто не уважает владыку, тот не уважает самого Господа Бога нашего и потому будет гореть в геенне огненной вечно.

В ответ на эти смиренные речи недоброжелатели распускали об отце Нектарии всевозможные слухи и даже пожаловались на него преосвященному Владыке Евсевию, который – как и во всех подобных случаях – повел себя крайне мудро, то есть никакого ходу этому делу не дал, зато в воспитательных целях заставил отца наместника прочесть вслух одно из подметных писем, и не только прочесть, но и – как утверждали некоторые невоздержанные языки – заставил его это письмо съесть, отчего отец Нектарий был сильно некоторое время на владыку обижен да к тому же маялся потом животом несколько дней, давая своим недоброжелателям лишний повод позлословить.

105. Из подметных писем


«Видение отроковицы Елизаветы, бывшее в день Пресвятой Пасхи, сиречь первого мая две тысячи какого-то года, в Успенском Святогорском мужском монастыре, во время пасхального крестного хода»

Отроковица Елизавета, которую знают многие, стояла вместе со другими молящимися в ожидании крестного хода перед царскими вратами, когда вдруг услышала голос, сказавший: «Изберите из среды народа сего невинную отроковицу, для того чтобы она засвидетельствовала об увиденном перед лицом неверующих, слепых и растленных сердцем». И в тот же час после этого увидела Елизавета Ангела Господня, который показал на нее рукой и сказал: «Это она». Страх охватил непорочную девицу, в особенности тогда, когда она увидела, как два Ангела Господних вынули из тела наместника, отца Нектария, душу и, подняв ее в небеса, поставили перед Божьим Престолом. Тело же отца Нектария продолжало Божьей волей идти во главе крестного хода, так что никто из присутствующих не заметил этого великого чуда. Сама же Елизавета тоже была воздвигнута в небесную высь и остановилась возле самого Божьего Престола, где была напутствована одним из светозарных Ангелов, сказавшим ей: «Не бойся, чадо, но смотри и запоминай все, что увидишь». Сразу же после этого раздался страшный голос с Божьего Престола, от которого задрожали основания мира и замигали звезды небесные. И этот голос сказал, обращаясь к отцу Нектарию: «Скажи мне, наместник, какую пользу принес ты за время твоего наместничества в сей святой обители, какую пользу ты принес ее насельникам, инокам, монахам, трудникам и прихожанам? Какую пользу принес ты их душам, и какую пользу принес ты своей душе, которую я вложил в тебя?» Тут узрела отроковица Елизавета, что отец Нектарий побелел как полотно, задрожал и не смог открыть рот, убоявшись меры грехов и злодеяний своих. «Как! – вскричал гневно Господь, не дождавшись ответа. – Ты молчишь и не знаешь, что сказать? Как же ты осмеливаешься наставлять братьев и учить прихожан, а Господу твоему, Который призвал тебя и Которому ты поклялся служить верой и правдой, не можешь сказать и двух слов? Вспомни, – продолжал Господь, – разве, когда я вверял тебе эту святую обитель, не было ли в ней заведено помогать нищим, обогревать замерзших, утешать отчаявшихся, кормить голодных, ютить странников, не делая различия между богатым и бедным? Не было ли в ней заведено больше думать о ранах Христовых, нежели о мирском благополучии? Не царили ли в ней истинное братство и Христова любовь между насельниками и прихожанами? Во что же ты превратил это святое место, извратив его по своему образу и подобию!» – Услышав сие, душа отца Нектария не нашла ничего сказать, но задрожала и стала серой, словно пепел. Господь же продолжал: «Сколько раз, желая спасения тебе, Я посылал тебе то странника, то нищего, то калеку, чтобы ты отогрел, накормил и приютил их, помня, что сделанное для одного из малых сих сделано для Меня. Но с упорством, достойным лучшего применения, ты гнал их прочь. О, далекий от истины человек! Разве не пригибал Я тебя болезнями, не томил тебя сновидениями, не посылал тебе знамений, не увещевал тебя голосами? Но, видно, жестоковыйность твоя превосходит жестоковыйность распявших Спасителя. Так иди же от меня прочь, туда, где смрад и холод, потому что терпение Мое кончилось, а беззакония твои достигли предела». И с этими словами Господь и Вседержитель простер свою руку, и тотчас два огромных Ангела схватили душу отца Нектария и, подняв ее на огромную высоту, бросили в огненное озеро, где была тьма и скрежет зубовный.

На страницу:
32 из 40