bannerbanner
Избранные проявления мужского эгоизма. Сборник рассказов
Избранные проявления мужского эгоизма. Сборник рассказовполная версия

Полная версия

Избранные проявления мужского эгоизма. Сборник рассказов

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 14

В эти моменты, чтобы не застать Шурку врасплох и, тем более, не вспугнуть ее, я сосредоточенно что-то писАл (компьютеров тогда не было, и рукописи просто передавались в управленческое машбюро), вполголоса кляня Моисеича. Но ощущал невероятный душевный подъем от слабого осознания того, что хорошенькая женщина явно относится к тебе не только как к сослуживцу, приехавшему сюда на пару месяцев.

(теперь с помощью комбайна, блендера или вручную размалываем в пух и прах две средние луковицы, один лайм или лимон и зубчик чеснока).

После работы, поскольку в поселке все равно делать было нечего, я обычно шел на речку Куршаб, вытекающую прямо из створа строящейся плотины, и пытался рыбачить. «Пытался» – потому что течение было бешеным, а под берегом, где движение вод замедлялось, случались постоянные зацепы, так как откосы были укреплены грубо наваленным известняком. Впрочем, редко, но удача мне улыбалась, и я вытаскивал рыбу, которые местные жители называли «маринкой». Она была не больше ладони и походила по форме на нашего голавля. Ловил я ее для азарта: икра у маринки и брюшная пленка сильно ядовиты, да и готовить ее было негде.

(образовавшуюся из лука, лайма и чеснока кашицу заправляем столовой ложкой любого хорошего коньяка).

И вот однажды (дней через пять после моего появления в редакции) Шурка попросила меня взять ее с собой, что, с одной стороны, меня озадачило (все-таки у нее муж в поселке), с другой – невероятно обрадовало.

Ну что вам сказать, дорогие друзья! Да вы и сами не дадите соврать: коловращение буден настолько обезличивает и делает плоской нашу жизнь, что «сегодня» не отличишь от «вчера», а год нынешний от года предыдущего. Всё наше «всё» прессуется в какой-то однообразный ком без запаха, цвета, воспоминаний и ощущений. Но слава Богу, что что-то доносится иногда из нашего далека – рельефно, подетально, с точно отраженным светом и фактурой в виде пыльной листвы, горячего движения ветра и вкуса воды, в которой чувствуется песочек… Вот так и я «фактурно» чувствую тот вечер с Шуркой на берегу – студент-практикант и взрослая, можно сказать, женщина, отношения которых построены на шутках, которые рано или поздно кончаются.

(а вот теперь приправленную коньяком смесь мы перекладываем на форель и, как в случае с солью и перцем, щедро натираем этой смесью рыбу со всех сторон, забрасывая смесь и в брюшко).

Я не случайно упомянул воду с песочком. Шурка настолько вызывающе подшучивала над моими попытками поймать хоть одну рыбешку, что я, отбросив в сторону удочку и с криком: «Вот как надо ловить!», прямо в одежде нырнул в Куршаб. Топиться я не собирался. Просто годом раньше, когда я практиковался в соседней области, местные пацаны показали мне, как ловят рыбу руками между затонувшими глыбами известняка.

Сильное течение тут же снесло меня метров на 50 вниз, и я понял, что нужно будет потрудиться, чтобы «причалить» к берегу. Испуганная Шурка бежала параллельно, но каждый мой взмах рукой, пронзающий кофейного цвета воды Куршаб, казалось, только разделял нас. И все же, скатившись вниз по течению почти на полкилометра, я выбрался на берег.

– Какой же ты дурак! – крикнула Шурка, стягивая с меня мокрую рубашку.

Мне было смешно, я отплевывался, чувствуя на зубах песок. Но смех разобрал меня еще больше, когда Шурка расстегнула на мне брюки и стала снимать их сверху вниз, опустившись на колени.

– Ты просто законченный дурак!

(теперь натертую смесью рыбку плотно прикрываем подходящей крышкой и оставляем мариноваться минимум на 30 минут).

Вновь обойду стороной последующие несколько дней, наполненные ничего не значащей обыденностью, за исключением одного «но»: Шурка перестала шутить.

Нет, она, как и прежде, подтрунивала над Моисеичем, легко относилась к повседневной запарке с версткой, дежурством в типографии, где тогда существовали еще линотип и горячая отливка газетных форм.

Шурка перестала шутить со мной. Поэтому я вполне серьезно отнесся к ее предложению:

– Хочешь поймать настоящую форель?

– Хочу («живую», то бишь, жареную форель я видел лишь в детстве в ресторанчике на берегу озера Рица в Абхазии).

– Арон Моисеевич, – обратилась Шурка к прислушивающемуся к нашему разговору Моисеичу, – отвезем московского гостя к форелям?


(вот теперь, пока рыбка маринуется, можем включить духовку – на максимум. Затем обильно смазываем растительным маслом противень, чтобы на нем не пригорал капающий с рыбы жир, и укладываем на противень решетку, на которую мы выложим рыбу. Как только духовка согреется, а время, отпущенное для маринования форели, выйдет, очищаем каждую рыбку от остатков маринада и укладываем на решетку так, чтобы рыба друг с дружкой не соприкасалась. Слегка взбрызгиваем форель растительным маслом и задвигаем противень с решеткой и лежащей на ней рыбой в духовку так, чтобы противень находился поближе к донышку духовки. Температуру в духовке сбрасываем до 150 градусов – иначе в квартиру полезет дым горящего рыбьего жира. Больше никаких телодвижений до полного запекания рыбы не предпринимаем).

…Когда Моисеич уехал, пообещав вернуться за нами на следующий день, я, честно говоря, ни о каких форелях не думал.

Вряд ли подобному бездумию способствовало глухое ущелье в районе озера Сагдиункур, где никого не было на десятки километров вокруг. Или – вялотекущий горный ручей, который можно было просто перепрыгнуть (какая там может быть форель?).

Я думал, как мы будем ночевать в одной палатке посреди этой глуши, потому что решения, в силу того, что я мужчина, все равно нужно было принимать мне.

Но я, видимо, до того момента просто плохо знал Шурку.

Вечером, не говоря ни слова, она просто сняла с меня рубашку – точно так же, когда я выкупался в речке Куршаб. И – брюки.

Мы некоторое время просто простояли друг против друга настолько близко, что я, кажется, слышал стук ее сердца. Со стороны это, должно быть, выглядело комично – парнишка в трусах и – по-походному одетая женщина рядом.

И все же хорошо, что Шурка начала первой: а то ведь я мог подумать, что она, как заботливая мама, просто хочет уложить меня спать…

(Что-то я расстроился, дорогие друзья. Закончу на этом. Не забудьте готовую рыбку перед подачей взбрызнуть коньяком)

(В заголовке использована цитата из романсеро Федерико Гарсиа Лорки "Неверная жена")

Марихуана


В 16 лет я впервые попробовал марихуану. С другом моим Валеркой мы выбили из беломорины табак, смешали его с растолченным кусочком «дури», скрутили папироску вновь и пустили ее по «кругу».

Кроме меня и Валерки в «круг» входили его девица Лариска, с которой он не расставался последний год, и его же троюродная сестра Нинка – женщина тридцати двух лет.

Конечно, на беломорину налегали в основном мы с Валеркой. Но поначалу должного эффекта не почувствовали. Поэтому Лариска и Нинка были отправлены с трехлитровым баллоном за пивом к Саре – в будку у летнего кинотеатра. Когда они вернулись, то застали такую картину. Два идиота корчатся от смеха в креслах друг против друга, не в силах вымолвить ни слова, а появление дам с пивом вызывает у них более затяжной приступ гогота.

Пиво (кислое, как обычно разбавленное Сарой водой и чайной содой) подействовало на меня отрезвляюще. Доселе мое нормальное и горестно созерцающее весь этот бедлам «я» вернулось в свою же оболочку и попросило одурманенный шишками мозг на время встряхнуться. С трудом преодолев раздвоение личности, одна половинка которой безумно хотела есть, а вторая требовала «продолжения банкета», я отправился пошарить что-нибудь на кухню. Вернувшись, обнаружил, что Валерка взасос целуется с Лариской, а Нинка сидит, потупив взор, и лицо у нее просто пылает от стыда, словно она пару раз не была замужем и вообще не знает, откуда берутся дети.

Помахивая двумя полукольцами краковской колбасы, я тут же пнул Валерку по ноге, заметив, что негоже заниматься интимными делами на виду людей, которые не могут проделать то же самое. На что Валерка, оторвавшись от Лариски, вдруг предложил:

– А давайте поиграем в семью.

– Это как?

– Очень просто. Мы с Лариской будем мужем и женой, а ты то же самое – с Нинкой.

Нинка, которой я протянул вторую половинку колбасы, так и замерла с этой колбасой в руках, а схлынувший было румянец на щеках заалел пуще прежнего.

– Брось это, – скомандовал ей Валерка, показывая на колбасу, – подойди к нему и обними. Да так, как бы обняла горячо любимого мужа.

Мы все рассмеялись, но Нинка так и сделала: подошла, положила мне руки на плечи, но прижиматься, как того требует процедура, не стала. И я (про себя, тихонечко) вздохнул с облегчением – откуда-то снизу, по ногам внезапно пошла теплая волна, схожая с той, что возникала при разглядывании картинок с голыми девицами. Наверное, я почувствовал бы себя неловко, если б Нинка поняла, что я возбужден.

Таким началом игры в «семью» Валерка остался недоволен.

– Обними, как следует, – настаивал он. И уже ко мне: – Ты тоже не стой, как истукан. «Жена» она тебе или кто?

Я привлек Нинку к себе, стоя к ней вполоборота, как бы прикрывая бедром собственную рвущуюся наружу плоть, но, пожалуй, поплыл еще сильней, ощутив сквозь тонкое ее платьице и такие же тонкие трусики что-то горячее и пульсирующее в самом низу живота.

Наверное, мы с ней выглядели довольно забавно. Валерка с Лариской давились от хохота, я тоже делал вид, что смеюсь, хотя меня уже пробирала дрожь, а Нинка, вся пунцовая, молча прижималась к моему плечу в неудобной, неестественной позе, боясь шевельнуться.

–Теперь целуйтесь! – продолжал командовать Валерка, – Долго! Страстно! Как молодожены!

Нинка, наконец, поменяла позу, как бы обойдя мое бедро, и теперь ее лицо было совсем близко – я рассмотрел мелкие морщинки в уголках ее прикрытых глаз, колечки волос над выщипанными бровями и совершенно влажные губы.

Делать нечего, я предпринял жалкую попытку поцелуя. Как умел. Хотя до этого, кроме как в щечку, никого еще не целовал.

– Не так делаешь, – прошептала Нинка, не открывая глаз, и осторожненько так цапнула губами мою нижнюю губу, чуть ее потянула, а еще через мгновенье я словно куда-то провалился. Или взлетел? Или стал растворяться – то ли в Нинке, то ли в самом себе, то ли в стенах Валеркиной комнаты?..

– Ну, вы уж совсем заигрались, – чуть позже бурчал Валерка, пока мы с Нинкой медленно приходили в себя. Никто не смеялся. А я с тех пор больше не делал попыток курить шишки, поняв, что есть на свете более головокружительные вещи.


***

…Однако в тот день мы мирно разошлись по домам, где мне здорово досталось от матери за «запах пива». Но перспектива тяжелого разговора с отцом, которому мать обещала пожаловаться, выглядела уже не столь пугающей. Я думал о Нинке.

Она была в незавидном положении разведенки, когда считается за благо помалкивать и не мелькать перед глазами приютивших ее родственников. Я разглядел-то ее толком, только когда мы пускали по кругу беломорину. Маленькая, симпатичная, с немного вздернутым носиком, отчего казалось, что смотреть она привыкла снизу вверх. И эта забавная «вздернутость» как бы вычеркивала ее из табели взрослых, до которых нам не было дела. Одно лишь взрослое в Нинке «обстоятельство» вызывало у меня время от времени холодок,  перетекающий от солнечного сплетения куда-то за барабанные перепонки. В отличие от наших не сформировавшихся еще подруг-однолеток, она обладала безупречной фигурой, в которой природа все уже расставила по местам.

Вновь увидеть мне ее не удалось: Нинка исчезла. На все мои вопросы, которые я старательно камуфлировал, чтобы скрыть личную заинтересованность, Валерка отвечал уклончиво: «Не знаю». Прошло два года, и меня забрали в армию. А когда до дембеля оставалось всего ничего, я вдруг получил телеграмму. Писала Нинка: «Привет, «муж»! Валерик сказал, что ты меня разыскивал. 27-го я буду в городе, где ты служишь. Можем встретиться…».

До 27-го оставалось целых четыре дня. Неимоверными усилиями я выторговал у ротного увольнительную и стал прикидывать, где бы эта встреча могла состояться, ощущая спонтанную внутреннюю дрожь. Если Нинка готова была со мной встретиться, приехав сюда, за тридевять земель, – не для того же она это делала, чтобы просто посмотреть на мальчишку, который был младше ее на 16 лет? И чем ближе был день нашей встречи, тем больше мысль, что мной интересуется зрелая женщина и с этим фактом нужно что-то делать, будоражила мое воображение и забрасывала бренное тело куда-то на небеса.

Все это, наверное, и сыграло со мной злую шутку. 26-го я шел от солдатского магазина к казарме, витая в облаках и за каким-то чертом машинально перебирал в руках колоду игральных карт. Меня остановил полковой замполит, с которым отношения перед дембелем, скажем так, были сложными. Я получил трое суток ареста и тут же караульным нарядом был препровожден на гарнизонную губу – отсиживать от звонка до звонка.

Еще через шесть лет, когда я заканчивал учебу в Москве, мне позвонил Валерка: «Мать с Нинкой, – сообщил он, – будут проездом в Днепропетровск. Очень прошу, встреть их на Казанском вокзале и перевези на Курский». Я полетел буквально на крыльях. С трудом дождался поезда, ворвался в вагон. Ни Нинки, ни Валеркиной матери там не было. Я оббежал весь состав, сделал через справочную Казанского объявление. Но и на этот раз увидеть Нинку было не суждено.

И все-таки мы встретились. В поселке под Днепропетровском. Узнав друг друга сразу, словно виделись вчера.

Нинка жила одиноко в отдельном доме с маленьким двориком, засаженным старыми вишнями, между которыми стоял дощатый топчан с навесом. Он одной стороной упирался в глухой соседский забор, а другой, под углом, нависал над топчаном, и с него время от времени скатывались свернутые от зноя листочки.

Мы проговорили до позднего вечера, вспоминая свои жизни по отдельности, поскольку в них, конечно, почти не было пересечений, если не считать злосчастные шишки в юности и двух несостоявшихся встреч. А когда воспоминания оказались исчерпанными, я, сам не зная почему, еще раз пристально всмотрелся в Нинкины глаза, в которых сохранилась характерная «вздернутость», и расстегнул верхние пуговицы ее халата.

Она улыбнулась, совсем как тогда, когда я пытался неумело ее поцеловать, но сопротивляться не стала. Я положил ее на топчан, продолжая методично расстегивать пуговицы, бретельки, зажимы на чулках, и даже отметил попутно, увидев ее обнаженное тело, что оно не подчинилось времени. И только когда полупьяный от нахлынувших чувств я нашел губами ее губы, все еще пахнущие нашим первым поцелуем, до меня донесся спокойный Нинкин голос:

– Не поздно ли ты это делаешь?

– Нет, – не сразу ответил я.

Мне шел шестьдесят восьмой год, Нинке, стало быть, – восемьдесят четвертый. Но что-то настойчиво мне внушало, что вся жизнь еще впереди.

Мясо и овощи в собственном соку по-ёзгечуйски на фоне отвергнутой любви и спонтанной песни в духе романсеро


Любовь и лето, дорогие друзья, вещи хоть и разные, но в чем-то все же схожие. В первую очередь тем, наверное, что их уход не может не вызвать легкую грусть и легкое сожаление. Жизнь продолжается, конечно, но куда деться от едва различимого щелчка, когда в очередной раз поворачивается колесико ее счетчика?..

Много лет назад, после двухдневного перехода на лошадях, занесла меня нелегкая в богом забытый киргизский аул Ёзгечу (позже я узнал перевод этого слова: «Летняя переправа», что соответствовало сути, поскольку даже на лошадях туда можно было пройти только летом). Что я там делал и сколько был – не суть важно. Важно, что я влюбился в местную девчушку по имени Суусар, которая ходила в кирзовых сапогах. Без всякой задней мысли (пацаном был) я признался в этом Суусар. И она сказала: «Нет».

Было это в день моего отъезда из Ёзгечу. Накануне гостеприимные киргизы зарезали барашка, что-то уже варилось в котлах, а хозяйский мальчишка деловито взбивал в бурдюке свежезабродивший кумыс. Суусар же предстояло в честь гостя приготовить коронное блюдо ёзгечуйцев, чем-то похожее на андижанскую дамламу.

– Мы очень разные, – сказала мне Суусар в ответ на мое признание. И, тонко нарезав несколько кусочков курдючного сала, выстлала им дно стоящего перед ней казана.

– Ты европеец, – продолжила она, указывая на белоснежные кусочки, – а я (указывая на цвет казана) – азиатка.

– Ну и что? – попытался возразить я, – все люди сделаны из одной плоти.

И положил поверх кусочков сала несколько бараньих косточек и относительно мелко нарезанное мясо.

Суусар грустно улыбнулась, бросила поверх мяса щепотку соли, щепотку красного перца и щепотку растертой в ладонях зиры, от чего запах кислого молока, исходящий от ее волос, принял горячий и возбуждающий оттенок.

– У каждого, тем не менее, своя кровь – продолжила она, порезав на две части несколько некрупных помидоров. – У меня, например, пресная, как у этих овощей. И у моей матери она пресная… У тебя же не такая?

С этими словами Суусар выложила порезанные помидоры поверх мяса и косточек.

Я не знал, какая у меня кровь. Но хуже всего, я не знал, что ответить. Подсолив слегка помидоры, я разрезал пополам вдоль три луковицы, мгновенно ощутив резь в глазах. Но слезу, думаю, выбил из глаз все же не лук, а мое молодое бессилие в аргументах (пацаном я был, повторяю).

– Ест глаза, – чертыхнулся я, когда Суусар обратила внимание на бегущую по моей щеке слезу, – очень жесткий лук.

И небрежно бросил половинки лука поверх помидоров.

– Не огорчайся, – улыбнулась она так, как улыбаются проницательные восточные женщины и выбрала из стоящего рядом ведра две моркови. – В любом случае впереди у тебя такая же яркая и сладкая жизнь, как эти клубни. Она уложила разрезанную пополам морковь рядом с брошенным мною луком и вновь всыпала щепотку соли, щепотку красного перца и щепотку растертой в ладонях зиры.

– Без тебя, – упрямствовал я, – вряд ли жизнь будет яркой и сладкой. Скорее всего – горькой, как этот молодой чеснок.

Я снял кожицу с молодого овоща с таким остервенением, что шелуха полетела в казан. Это, конечно, никуда не годилось, благо Суусар с той же восточной, но уже покладистостью, быстро ее удалила. Я пытался воспользоваться моментом, чтобы ненароком перехватить ее ладонь или хотя бы ее коснуться. Но не успел, ограничившись тем, что положил чеснок рядом с морковью и луком.

Тем временем она взяла баклажан, созревший настолько, что его иссиня-черная кожица спорила по цвету с тугой и черной косой Суусар.

– Вспоминая меня, – вновь с улыбкой проговорила она, срезая кожицу, – ты всякий раз, особенно в тяжелые моменты жизни, будешь чувствовать, как темное меняется на светлое и отлетает прочь, подобно этой шкурке. Светлое будет дробиться, как этот овощ, но меньше его не станет, ибо даже в разбитом зеркале есть своя прелесть – в виде новых, хоть и мелких, зеркал.


С этими словами, разрезав баклажан на четыре части, она положила его рядом с морковью, луком и чесноком.

В то время я изучал Лорку, а вернее – его «Сомнамбулический романс» в оригинале («Любовь моя, цвет зеленый, зеленого ветра всплески …»), который очень приличествовал моменту. Но я решил его не читать киргизкой девушке на испанском, на котором он звучал бы убедительнее, а как перевести романс на киргизский, я тоже не знал. Поэтому я взял пару болгарских сладких перцев, удалив из них семена.

– Тоска моя будет зеленой, как этот перец, и осколки твоих зеркал будут только множить эту тоску, – продолжил упрямствовать я, уложив перцы целиком рядом с баклажаном.

Она молча вынула из другого ведра пару-тройку сморщенных картофелин, и я шестым чувством уловил в этом жесте последний, решающий аргумент.

– Я старше тебя на целых восемь лет.

Из-под сморщенной кожицы картофелин все же блеснула на солнце их чистая и гладкая плоть. Разрезав клубни пополам, Суусар положила их рядом с моей зеленой тоской, добавив стручок опять же зеленого жгучего перца. С щепоткой соли, щепоткой красного перца и щепоткой растертой в ладонях зиры.

Тогда я взял маленький кочан капусты, в листьях которой иногда находят детей, и разрезал его вдоль на небольшие дольки в надежде, что хоть через эти разрезы раздастся тонкое младенческое попискивание, способное растопить камень женского сердца. Мне казалось, я даже услышал этот писк Но Суусар поспешно взяла каждую дольку и нанесла на срезы тонкий слой мОя (аналог нашего топленого масла) так, как мы обычно мажем маслом бутерброд. И положила дольки поверх картофеля, добавив щепотку соли, щепотку перца и щепотку растертой в ладонях зиры.

Что я мог сделать? Только устлать капусту, подобно кладбищенским цветам, веточками укропа и кинзы.

Суусар поняла мой жест, еще раз грустно улыбнулась и плотно закрыла казан крышкой.

Надо мной же, кажется, захлопнули крышку гроба, загнав по краям 9 медных гвоздей.

Я разжег очаг и, как только дрова прогорели, поставил на него казан, оставив гореть одну единственную головешку, как символ последней надежды, которая, конечно, теплится в каждом из нас.

Суусар одобрительно кивнула головой, ибо у нас был по крайней мере еще час, в течение которого можно было ощущать слабое горение надежды, зажигая новое полешко от догорающего. И я неожиданно для себя запел. Первое, что пришло в мою тогда практически мальчишескую голову:

–.................................................


-.................................................


-.................................................


-.................................................

Между тем прощальное ёзгечуйское блюдо в собственном соку поспело. Мы выложили его на тарелку согласно местным традициям, чтобы наполнить запахи гор, тронутых осенью, ароматами нарождающегося лета, ибо никому не хотелось с ним расставаться.

А распрощались мы в сумерках, поскольку переход от Ёзгечу до Кара-Алмы, где меня ждала машина, был намечен на раннее утро. Но тут я сделал две, на мой взгляд, непростительные ошибки. Во-первых, я решил запечатлеть наше расставание на мой старенький "Зенит", спрятав его в кустах и взведя язычок автоспуска (Суусар ни в какую не соглашалась фотографироваться).

Во– вторых, я сказал ей "Прощай", даже не пытаясь в темноте вглядеться в ее раскосые глаза. Дома, проявив пленку, я обнаружил, что на снимке, кроме меня, больше никого нет.

Гигантская колесница в небе


Памяти 131-й Майкопской бригады,

сожженной на грозненском вокзале


Теплушку мотало в разные стороны. Дробился стук колес. Холодный декабрьский ветер лез в щели. Солдаты спали, накрывшись шинелями. У печки дежурил ефрейтор Восклецов. Дежурил исправно. Пламя гудело в трубе. Буржуйка малиново светилась в темноте.

Шмелеву пока не спалось. Назойливо лезли мысли о том, как пристроиться в «точке высадки десанта». Хорошо, если ночевать придется не в танках, а хотя бы в палатках. Нужно будет выбрать место у печки. А что дадут на горячее? Если «щрапнель» – хорошо. Если макароны – плохо. От макарон крутит живот. И толку мало. Славно было б, если б старшина взвода управления расщедрился на тушенку.

Шмелев слегка толкнул соседа – механика Горюнова. Доставил тот на погрузке хлопот. Свалил машину с платформы. Благо, что не совсем, а только левой стороной. Пришлось таскать старые шпалы и подпирать ими провисшую гусеницу с катками. Только часа через три сам комбат, сев за рычаги, сумел поставить «Т-72» на место.

–Эй, Горюн, – позвал Шмелев.

Горюнов не откликнулся.

«Спит», – подумал Шмелев и закрыл глаза.

Горюнов не спал. Смотрел в темноту большими грустными глазами. Переживал.

Танк он свалил случайно, сам не зная, как это случилось. Видел хорошо знаки регулировщика, выполнял все команды. Но в какой-то момент перетянул рычаг планетарного механизма…

«Жизнь такая», – думал Горюнов. Любое хорошее дело шло у него наперекосяк. Наверное, не та голова. Садовая…

Шмелев потянул носом и приподнял голову. Пахло гречневой кашей. Восклецов распатронил свой сухой паек и грел на буржуйке банку с концентратом.

–Эй, ВосклЯцов! – ёрнически переиначивая восклецовский говор, позвал Шмелев. – На мою долю тоже оставь.

– Банку… давай, – шмыгнул носом Восклецов.

Шмелев сунулся было в свой вещмешок, но передумал.

– Ничего, мне одной ложки хватит.

– Ладно, – ответил Восклецов.


Каша аппетитно скворчала на печи. Восклецов подбрасывал уголек и поддевал, чтобы не пригорело, кашу ложкой. Мысли тяжело ворочались в голове. Перед глазами всплывали черные бревенчатые избы, доносился запах навоза. По непролазной грязи тащилась бричка с пьяным возницей.

Когда каша поджарилась, Восклецов дернул Шмелёва за ногу.

– Что? Готова?

– Ложку… ищи.

На страницу:
5 из 14