bannerbanner
Избранные проявления мужского эгоизма. Сборник рассказов
Избранные проявления мужского эгоизма. Сборник рассказов

Полная версия

Избранные проявления мужского эгоизма. Сборник рассказов

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Возобновившиеся под чай беседы показались мне утомительными. Я ушел под навес, где для гостей оборудовали ночлег, и тут же уснул. Зато проснулся раньше всех, устав почесываться от укусов клопов, и вышел в глухую и чудовищно холодную рассветную рань.

***

Над Сагди-Ункуром (это название, кстати, переводится как «десять согдийских слепцов») стояла настолько плотная пелена тумана, что не видно было ни окружавших его хребтов, ни кромки каньона, который я разглядывал еще накануне. Если б не ближайшие скалы, смутно проступавшие сквозь мокрую дымку, я бы решил, что Тянь-Шань мне просто пригрезился.


Почти на ощупь, боясь потерять равновесие на скользких камнях, я добрался до курившегося туманом берега и сунул лицо в ледяную воду.

Со стороны створа каньона, где располагалось джайлоо, послышались какие-то звуки. Я вспомнил вчерашние разговоры про озерную рыбу, которая упорно игнорирует рыбаков, и озвученные Зуддиваем его же «маленькие хитрости». Оказывается, если спуститься вниз по ручью, вытекающему из Сагди-Ункура, и попытать счастья на естественных запрудах, где замедляется стремительный бег воды, можно без труда надергать ведро османов – местную разновидность форели, отличающуюся прямо-таки боевой раскраской. Видимо, этим туманным утром кто-то из чабанов отправился на промысел, выворачивая в поисках наживки прибрежные валуны.

Между тем шум усиливался и уже чем-то походил на приглушенный рокот тянь-шаньской грозы, которая здесь напоминает камнепад с характерным эхом по близлежащим ущельям. В космах тумана я уловил какое-то движение и, наконец, прямо на меня из рассветной мглы выскочило несколько всадников.

Разгоряченные кони, видимо почувствовавшие копытами острые камни, резко замедлили ход, и пошли по едва заметной тропе цепью, громко всхрапывая и охаживая хвостами влажные бока. Лица седоков из-за отчаянно курившегося тумана разглядеть было сложно, однако их облачение, а главное, экипировка – тяжелые, отсвечивающие бронзой щиты, притороченные к седлам, поднятые вверх копья и оружие помельче, бряцающее в такт движению лошадей – все это заставило усомниться, что передо мной пастухи или местные жители.

Тем временем вслед за всадниками появились пешие. Сначала прошла группа людей в длиннополых плащах с наброшенными на голову капюшонами, что делало их похожими на странствующих монахов. Они шли без оружия, связанные, словно альпинисты, одной веревкой, свободный конец которой держал в кулаке следовавший за ними надсмотрщик в полной боевой выкладке – в шлеме, напоминающем баранью голову с завитыми рогами, повешенным за спину небольшим круглым щитом и копьем.

Далее из тумана уже не вышло, а хлынуло целое войско, которому не было видно ни конца, ни края. Несмотря на узость береговой линии, оно старалось придерживаться определенного боевого порядка, двигаясь слаженными подразделениями, основу которых составляли копьеносцы, удерживающие тяжелое оружие на плечах. Фланги же прикрывали воины, несущие чуть изогнутые прямоугольные щиты с рельефными нашлепками в виде круга с острым шипом посредине. Время от времени вдоль стройных рядов проезжали повозки с каким-то скарбом, просто колесницы, управляемые стоящими в полный рост возницами, или группы всадников с копьями и причудливыми штандартами, пращами и луками, кривыми персидскими саблями и увесистыми булавами…

Когда висевшее над Сагди-Ункуром солнце пробило, наконец, толщу тумана, разрозненные полотнища которого хлынули в образовавшуюся брешь, мимо меня прошли, по-видимому, какие-то остатки обоза и конный арьергард, замыкавший грандиозное и многотысячное шествие. Я было двинулся за ними, но идущий последним в арьергарде всадник неспеша развернул лошадь и достаточно красноречиво выставил в мою сторону копье. Пришлось отказаться от своих намерений, к тому же я услышал крик зовущего меня Улугбека.


***

Ожидание в горах – худшее из состояний странствующего человека, особенно, если ему нечем себя занять, а вокруг – прорва манящих неизвестностью путей-дорог, среди которых нет двух одинаковых. И все же, пусть и не в положении стреноженной лошади, мне пришлось ждать, разбавляя томительную скуку наблюдениями за сборами Зуддивая.

Собственно, это и сборами-то трудно было назвать. В отличие от моих стремительных приготовлений к походу, когда я всего-то сложил в пластиковый пакет остатки привезенных из Москвы запасов – полкило карамели «Мечта» и бутылку «Столичной» – действия Зуддивая напоминали тихую издевку над здравым смыслом. С утра, как только мы распрощались с Улугбеком, который пообещал вернуться через четыре дня, Зуддивай повесил на жердь переметную сумку-хурджун и не подходил к ней до обеда, молча попивая чай в тени навеса. Потом он увязывал в тюк кошмы и одеяла, постоянно отвлекаясь на совершенно пустые занятия, вроде бездумного созерцания Сагди-Ункура или вершин ближайших холмов. Мне, честно говоря, казалось, что это будет продолжаться все четыре дня, что отпустил нам Улугбек. Однако к вечеру настроение улучшилось, когда, наконец, Зуддивай подал голос, сообщив, что мы пойдем к Кульмазару «самым коротким путем».

Дорога и в самом деле показался мне довольно простой, как только утром следующего дня мы покинули джайлоо. Еще бы, ведь маршрут пролегал вдоль ручья, впадающего в Сагди-Ункур, а устрашающие высотой и недоступностью хребты оставались то справа, то спереди, внося в наше передвижение должную долю экзотики.

Шествие возглавлял неутомимый ишак Акарты, совмещавший функции поводыря и носильщика, за ним спортивно вышагивал Зуддивай, я же замыкал наш небольшой отряд, пребывая в беспечном благодушии.

Честно говоря, здесь было на что посмотреть. Когда-то, в доисторическую эпоху, называемую по-научному ледниковым периодом, климатические катаклизмы обошли эту местность стороной, сохранив флору в том виде, какой она была при динозаврах. После выжженного солнцем ландшафтного однообразия Ферганской долины, где в зеленые цвета были одеты разве что хлопковые плантации, шелковицы вдоль дорог да крестьянские наделы в кишлаках, подступы к хребту казались райскими кущами, в которых, применительно к растениям, казалось, нашлось «каждой твари по паре» место. Однако если к всевозможному «мелкому» разноцветью и разнотравью в виде ромашек, васильков, иван-чаев и прочего можно было быстро адаптироваться, другая реликтовая экзотика немедленно вводила впервые попавшего сюда человека в некоторое подобие ступора.

Временами мы попадали в лабиринты двухметровых (!) эремурусов, листья которых змеились по камням, а на стеблях, толщиной с арматуру, густо полыхали розовые соцветия, источающие запахи восточного базара. Из-под барбарисовых кустов, на которых кисточками зрела кислая синеватая ягода, воинственно торчали травянистые колотушки, оснащенные мозаичными головами самых причудливых оттенков. Склоны холмов, бегущих к подножию хребта, представляли собой сплошной лес из грецкого ореха, буквально выдыхавший пряные йодистые ароматы, а сиротливо возникавшие в ореховой чащобе дикие яблони или алычи ломились от мелких ярких плодов, которые сыпались от малейшего движения ветвей.


Однако благодушествовать мне пришлось недолго. Так сравнительно скоро мы оказались на насыпях, в колючих кустарниках на такой чудовищной крутизне, что, ей-богу, мне подумалось: Акарты придется выступать в роли буксира, ибо никакая сила не даст осуществиться восхождению.

Обливаясь холодным потом, в пыли, я едва поспевал за Зуддиваем. Каждый куст, за который я хватался, теряя равновесие, казнил отнюдь не булавочными уколами. Ладони кровоточили, брюки на коленях превратились в лохмотья, меня не оставляло желание ухватиться за Акарты, взбрыкивавшего всеми четырьмя своими опорами.

И он, и его хозяин ломились в гору как заводные, ни на секунду не задерживаясь, а у меня лопалось сердце и вскипала кровь. «Не стой, – подгонял меня Зуддивай, – нельзя стоять», – и я карабкался за ним, кляня в душе молодое свое бессилие.

Словом, восхождение на вертикаль окончилось для нас по-разному. На перевале я позорно выдохся, даже не оценив по достоинству открывшийся вид, старик был, наверное, готов еще разочек спуститься и подняться вверх, что касается Акарты, переход не внес в его настроение решительно никаких изменений.

***

Близился вечер. Я лежал на траве, опершись локтем в брошенный Зуддиваем хурджун. Усталости почти не осталось. Душа и тело пребывали в полусонном умиротворении, что, конечно, я не замедлил приписать воздействию высокогорья. Мы расположились очень удобно, как на арене, если добавить, что вершина холма являлась неплохой зрительной площадкой. Вокруг стояли порыжевшие в сумерках хребты, и снега, совсем близкие, создавали ощущение тишины и покоя.

Зуддивай возился с кошмами, располагая их для предстоящего ночлега. Его движения показались мне несколько странными: руки то и дело возносились к небесам, пробегали по лицу и опускались к кошмам. Он стоял на коленях, обратившись к закату, и порой наклонялся так низко, что тело его сливалось с темными уже кустами и дугой холма. Пластика движений выла завидной – я было подался в его сторону, но вовремя остановился. Вовсе не закату кланялся Зуддивай, а в сторону Мекки, да так истово, словно позвоночник его был сделан из резины.

Я стыдливо отвернулся, потому что молитву нарушать нельзя. Теперь я видел Акарты, вволю жевавшего травку, и думал о странном противопоставлении, явившемся мне, где один «замаливал грехи свои», другой «обыденно трапезничал».

Далекие скалы напоминали тщательно смятую бумагу: каждая складочка была освещена особо. В этом нагромождении изломов и распадков наш круглый холм являл непродуманную правильность. У его подножия, куда нам предстояло сойти утром, змеилась необычная каменистая гряда, оттеснившая от себя кустарники и дерева. Это было настоящим царством валунов, причудливо сгрудившихся у одинокой черно-глянцевой скалы, полого выпиравшей из каменного месива. Когда ненадолго по дну ущелья скользнул запоздалый отсвет заката, это самое царство вспыхнуло таким резким светом, что я зажмурился. Казалось, далекие камни были вовсе не камнями, а снегом, мгновенно отразившим блуждание света.

На мой невольный вскрик отозвался Зуддивай, закончивший молиться. Он подошел сзади и стал рядом, беспристрастно оглядывая огненный ледник. – Это и есть Кульмазар, – сказал он просто, – Озеро Могил.

Зуддивай занялся приготовлением пищи. Стоял мусульманский месяц Рамазан, есть полагалось до восхода и после захода солнца. Я вспомнил историю, связанную с этим обрядом, которую мне рассказали старики в Каду. В один неурожайный год Магомет обратился к Аллаху с просьбой научить, как не остаться голодным и зерно под посев сохранить, и будто Аллах посоветовал пророку воздержаться от пищи в течение четырех недель. Там был придуман пост – ураза, который мусульмане соблюдают и в наши дни.

В темноте я наткнулся на Акарты, но ишак не повел, как говорится, и ухом. Вытянувшись на траве, он безмятежно похрапывал, благо в этих местах его не донимали насекомые. Небо было низким и таким звездным, словно где-то в других местах бушевали вселенские штормы, и звезды сгрудились в эту единственную тихую гавань. Звездную гавань над нами – ослом, старцем и далеко уже не отроком.

Впрочем, не знаю как на небесах, а в ущелье начинались какие-то завихрения и до нашего бивуака все явственнее доносились воющие отголоски ветра. Ночью я несколько раз просыпался от ощущения, что распадке, где лежал Кульмазар, носится табун лошадей. Выбираться из ласкового тепла импровизированного спального мешка очень уж не хотелось: мало ли как может шуметь, набродившийся по ущельям ветер! И все же (правда, уже по нужде) встать мне пришлось.

***

Оба берега Кульмазара, растянувшегося в низине между холмами на несколько километров, чем-то напоминали ярмарочную площадь в день оживленной торговли. Стремительно наступавший рассвет методично гасил точки костров, дым которых, сплетаясь с султанами тумана, тянулся над кожаными шатрами. Всюду наблюдалось движение, столь же хаотичное, как в муравейнике, но столь же и организованное. Повозки, колесницы, прочие тележки и брички, которым в современном языке трудно подобрать название, сгрудились у подножия «моего» холма. А береговую линию, словно намеренно, освободили для передвижения конных и пеших, явно собиравшихся по подразделениям или отрядам.

По моим поверхностным прикидкам на ближнем берегу было сосредоточено несколько тысяч всадников и чуть меньше – безлошадных, которые все больше теснились к «стоянке» повозок или обозов, чтобы ненароком не попасть под копыта разгоряченных лошадей.


Противоположный берег Кульмазара представлял еще более впечатляющее зрелище. Причем, не столько из-за обилия разноцветных шатров, над которыми вились полотнища знамен и змееподобных штандартов, сколько из-за… слонов. Их было не менее пяти сотен – «разодетых» в пестрые, с золотой вышивкой, накидки и несущих на себе какие-то конструкции, схожие с автомобильными багажниками для Кэмэл-трофи.

Для чего собралось такое количество вооруженных людей по берегам Кульмазара, можно было только догадываться. Одно не вызывало сомнений: где-то эти войска должны были сойтись. Причем, отнюдь не для мирных рукопожатий, поскольку бесконечные перестроения пеших и все более закручивающийся водоворот всадников, напоминал своеобразный «разогрев» бойцов на ринге, готовых через минуту-другую броситься друг на друга.

В своих предположениях я не ошибся. То ли поднимающееся солнце прозвучало своеобразным гонгом для атаки, то ли так и не расслышанный мною зов трубы, но в какой-то момент войско по обоим берегам встрепенулось и практически параллельного друг другу ринулось к створу ущелья, из которого вытекала перекатистая речка, питающая Кульмазар.

Пригибаясь к валунам и чахлым кустарникам арчи, я короткими перебежками устремился за пешими колоннами, двигающимися в арьергарде всадников и конных колесниц. Хотя можно было и не маскироваться, поскольку тысячи ног и копыт в считанные минуты подняли над Кульмазаром завесу пыли.

Наверное, этот Богом забытый закоулок Ферганского хребта никогда доселе не слышал столь яростную какофонию грохота, в котором смешались лязг оружия, конский топот, крики людей и рев боевых труб. Речушка у створа ущелья, мелкая настолько, что из-под копыт вошедших в нее лошадей выскакивали зеленоватые донные камешки, в одно мгновение окрасилась в кофейный цвет, а потом и вовсе почернела.

Каким-то образом всадники с «моей» стороны, пересекающие реку искривленной многотысячной шеренгой, быстрее одолели середину стремнины, вырвавшись на относительно спокойный плес. Там шеренги противников и столкнулись, образовав хаотичное, ощетинившееся копьями месиво из людей, лошадей, развивающихся полотнищ и поблескивающих на солнце мечей и сабель.

Картина была одновременно и величественной, и ужасной. Особенно, когда к ожесточенной рубке всадников подтянулись с двух сторон пешие, и когда относительно ровно бурлящее побоище уже напоминало гигантский котел, содержимое которого вращалось в разные стороны концентрическими кругами.

Течению реки, даже на стремнине, не хватало «сил» подхватывать упавшие тела и лошадиные туши. Поэтому схватка продолжалась на изрубленных и исколотых трупах, между которыми шевелились, по-видимому, еще живые, но беспомощные люди и агонизирующие животные. И если в начале битвы груды павших, по которым проносились колесницы и всадники, выглядели небольшими кровоточащими островками, то совсем скоро островки превратились в огромное и многослойное «поле», поверх которого, как в паводок, прорывалась река.

Несмотря на гложущее меня любопытство, я предпочел укрыться на некотором удалении от схватки, тем более что о скалы, служившие мне временным укрытием, постоянно стукались «шальные» стрелы, обломки каких-то железок и камней. И все-таки основные детали побоища я видел отчетливо, благо утро, как только разошелся туман, установилось настолько прозрачным, что, казалось, даже до складок ледников, обычно подернутых дымкой, можно было дотянуться рукой. Возникал удивительный оптический эффект, когда глаз, обычно фокусирующий ближние предметы и объекты, собирал в единую четкую «картинку» и «передний план», и перспективу без каких-либо границ, теней и цветовых переходов. Бело-металлический фон хребтов, над которыми холодная синь неба, темно-зеленые кругляши арчи и фисташковых кустов на прилепившихся холмах, и пестрая круговерть схватки у подножия безмолвной вечности, этой же вечностью приглушенная…

Но еще более меня поразил буквально ползущий по земле и растекающийся вокруг запах, одновременно напоминающий кисловатый запах окалины, пота и… свежего навоза. Да, я видел, как в самой гуще боя, трубя и с хрустом растаптывая тела, медленно переваливалось несколько слонов, со спин которых, сверху вниз, орудовали копьями по несколько наездников. В копошащейся свалке это походило на работу гребцов, беспорядочно опускавших и поднимавших вёсла. Однако то тут, то там, исколотых и изрезанных животных все же поглощала людская пучина, и «гребцы», как бы напоследок махнув «веслами», без остатка растворялись в рубящемся месиве, на котором тут же возникали новые слоны.

И все-таки я, видимо, увлекся, не сразу заметив, как со стороны побоища, оторвавшись от общей массы, прямо к «моим» валунам ринулось пять или шесть всадников. Впрочем, мне все равно некуда было бежать, так как за спиной высилась практически вертикальная скалистая стена. Скорее инстинктивно, на манер местных ящериц, замирающих на камнях от малейшей опасности, я плотно прижался к поверхности валуна, служившего мне «смотровой площадкой». Правда, всадникам, остановившимся всего в тридцати метрах от моего укрытия, было явно не до меня. Едва группа зашла за валуны, ко мне в «тыл», лошадь под одним из наездников, то ли оступилась, то ли оказалась загнанной. Она рухнула на ровном месте, как подкошенная, сбросив седока. Очевидно, это был какой-то военачальник, хотя одеянием и вооружением он мало чем отличался от остальных. Стремительный жест рукой – и бросившиеся ему на помощь люди тут же повернули в сторону лежащей лошади.

Размерами животное напоминало современную пони – от силы метр с копейками в холке, с непропорционально большой головой. Оно еще подавало признаки жизни, перекатываясь со спины на бок и тщетно пытаясь подняться. Однако это скорее была все же агония, поскольку окружившие ее люди даже не попытались помочь. И точно: не прошло и нескольких минут, как лошадь замерла окончательно. Ее хозяин тоже понял, что произошло. Он так и остался в прежней позе – на коленях, с опущенной головой, продолжая хранить молчание в повисшей тишине. Мне же оставалось, как упомянутой ящерице, соскользнуть со своего валуна на противоположную сторону и во весь опор ринуться к лотку откоса, по которому я первоначально вышел на берег Кульмазара.


***

Зуддивай заканчивал увязывать кошмы, а сбором остального скарба занимались два молодых киргиза. На мой вопросительный взгляд Зуддивай никак не отреагировал, к чему я, в общем, привык, находясь в его обществе эти два дня. Собственно, и без слов было понятно: мы возвращаемся на джайлоо, поскольку просьба Улугбека выполнена и Кульмазар увиден мною воочию.

Как это и должно быть в азиатской горной местности, когда холодная ночь и, не менее холодное, утро сменяется жарким днем, высокое солнце плавило росу, оставленную исчезнувшими облаками. Ведь мне поначалу только казалось, что тянь-шаньские молочно-белые рассветы – пусть и дальние, но родственники наших, российских. На самом деле, если горы не затягивало грозовым свинцом, проступающим здесь наиболее рельефно от соприкосновения тверди и небес, в ложбинах, ущельях или среди одиноких скал просто ночевали кучевые облака, увлажняя камни и траву, а с первыми лучами солнца уносились неведомо куда. В любом случае, коль предстоял спуск, а не подъем, нарастающее пекло меня не смущало. И я с оптимизмом принялся паковать свои пожитки, состоящие всего-то из куртки и пакета с упомянутыми конфетами «Мечта» и абсолютно ненужной бутылкой «Столичной».

Каково же было мое удивление, когда, закончив сборы, киргизы забрались на лошадей и двинулись в сторону, совершенно противоположную той, откуда мы пришли. Но уточнять маршрут было уже не с кем, поскольку Зуддивай, навьючив смиренно стоявшего Акарты, пошел вслед за ними. Я тоже решил не отставать, тем более, что двигались мы по направлению к горной роще, теряющейся в синеве ущелья, а мне как-то было не по себе в этих молчаливых кущах, незнамо как растущих на камнях. Собственно, ощущение невнятной тревоги только усилилось, едва мы ступили в сумрак и прохладу рощи, сплошь состоящей из грецкого ореха. Правда, подстегивали это ощущение не фантомы, обычно возникающие в стылом воздухе любого леса, а сначала невнятные, но становящиеся более отчетливыми женские крики, которые можно было назвать душераздирающими. Зуддивая и киргизов, которые оставались невозмутимыми, это нисколько не настораживало и не беспокоило. И только это обстоятельство подсказывало мне, что им известна природа этих криков.

Не знаю уж, какими резонами руководствовались киргизы, устроив джайлоо не близ горных лугов, где удобнее выпасать скот, а на лесистой поляне, но именно к такой поляне мы и вышли спустя полчаса. Часть открытого пространства занимал загон для овец, а почти вплотную к загону стояла юрта со всеми традиционными для джайлоо «подсобками» в виде крохотного огородика с подсолнухами, закопченного очага и навеса, сквозь крышу которого проглядывало небо. Душераздирающие крики доносились из юрты, рядом беззаботно вилась детвора, не обращая внимания на двух причитающих старух.

Некоторое время Зуддивай о чем-то переговаривался с киргизами, затем, цыкнув на старух, мгновенно переставших причитать, скрылся за пологом юрты. Крики постепенно стихли и над джайлоо повисли обычные для отгонных пастбищ звуки – побрехивание собак, позвякивание посуды, да редкое блеяние овец, среди которых гордо расхаживал пятнистый козел.


Закатистый детский плач тоже вполне вписывался в эту «картину». Здешние ребятишки, точное количество которых мне так и не удалось установить, жили своей, отличной от взрослых босоногой и очень упрощенной жизнью, когда те, что постарше просто обязаны следить за младшими. Я достаточно быстро в этом удостоверился, когда подошел к вопящему карапузу, сидящему на вытоптанной овцами земле, и протянул, чтобы успокоить, горсть карамели «Мечта». Малыш лишь на мгновение затих, проявляя интерес не столько к конфетам в розовых фантиках, сколько к незнакомому «дяде». И вновь заголосил, пока к нему не подбежала, видимо, сестренка и не сунула в грязную ладонь обломок высохшего подсолнуха с семечками. Эта «соска» показалась малышу более привычной, нежели не понятные и ни разу в его жизни еще не встречавшиеся конфеты. Малыш, наконец, замолк, а гостинцы перекочевали в обветренные ладошки остальной ребятни, которые, полагаю, все же как-то с ними разобрались. Мне, увы, не суждено уже было за этим проследить. Ко мне подошел один из киргизов и, кивнув головой в сторону юрты, коротко сказал: «Иди».

Я вошел в юрту, в которой было сумрачно и душно, и раздавались глухие женские стоны. У довольно толстой и отполированной временем жерди, подпиравшей свод, стояла (как я понял позже) роженица, одетая в некое подобие ночной рубашки, больше напоминающей застиранный пододеяльник. Возле роженицы орудовал Зуддивай… привязывая ее кисти к жерди высоко над головой. Заметив меня, старик «законтрил» на кистях ремешок, перебросив его через верхнюю развилку жерди и, приблизившись ко мне, цепко схватил за запястья. Я понял, что он зачем-то изучает мои руки, выворачивая кисти и так, и эдак, и пробуя гибкость пальцев. В далеком детстве я учился в фортепианной школе, что, конечно, не могло не отразиться на пальцах и их пожизненной, наверное, подвижности, несмотря на то, что они перестали касаться клавиш.

– Принеси водку, – наконец подал голос Зуддивай.

Ситуация складывалась столь необычно для меня, что я не удивился, когда Зуддивай, откупорив «Столичную», стал лить водку на мои исцарапанные вчерашним переходом ладони. «Столичная» жгла еще не затянувшиеся ссадины, но я сообразил, что Зуддивай льет водку не просто так и даже не просто для дезинфекции ссадин. Поэтому, «подхватывая» ладонями струю «Столичной», я стал мыть ею руки, как обычной водопроводной водой, тщательно растирая тыльную сторону ладоней и особенно – пальцы.

Покончив с «мытьем», старик подтолкнул меня к мычащей от боли роженице и резко задрал подол ее рубашки, увязав его где-то на уровне груди. Дальнейшее мне уже казалось сном, в котором я одновременно был и зрителем и действующим лицом. Намотав на крючковатую ладонь не то тряпку, не то вафельное полотенце, Зуддивай неожиданно, почти без замаха, с такой силой ударил вновь начавшую кричать женщину по лицу, что та моментально затихла и осела мешком, повиснув на привязанных к жерди руках. Вновь цепко схватив меня за запястье правой руки, Зуддивай сдавил мои пальцы, выпростав наружу только указательный и средний.

На страницу:
3 из 4