
Полная версия
Соединённые пуповиной
Ещё неприятней для всех заинтересованных сторон было захоронение наших умерших, которых за время этой поездки мы оплакали очень много. Изменение обычного повседневного образа жизни, вынуждено однообразная, сухая пища, качка и тряска больных, стариков, женщин и детей в повозках, ежедневная пешая дорога молодёжи, жара и пыль, холодный ветер и дождь – уже с первой недели находили своих жертв.
Установленной медицинской помощи у нас не было, а врачи в небольших городах были нам в основном недоступны. Поэтому мы просто покупали то, что нам советовали аптекари. Это не всегда помогало. Всё больше и больше все слушали нашего старого целителя-травника. Очень сильно нам помогала моя тёща. Примерно за два дня она поставила на ноги свою тяжелобольную дочь Альму. Даже мои раны на ногах и язвы на шее зажили хорошо. То, что в нашей “эмигрантской семье” из 53 человек умер только один, полностью её заслуга.
Ослабленные люди собирали в полях и лесах ягоды, дикие груши и яблоки, лесные орехи, травы, грибы и коренья, что часто приводило к отравлениям и болезням. У колодцев использовали сотни грязных вёдер, пили из рек, прудов и даже болот. Это стало причиной кровавого поноса, который вскоре охватил всю колонну. В Киеве добавилась оспа, а в конце пути – тиф. Больные оставались на телегах, потому что по дороге не было ни лазаретов, ни госпиталей. Случалось так, что с вечера ты с кем-то разговаривал, молился или пел, а на следующее утро он уже был мёртв. А рядом с трупом находились дети и съестные припасы.
Только под Киевом появились люди в белых халатах, но они не забирали больных. Впрочем, в Киеве на железнодорожной станции и в порту, я видел таких же больных людей, как и в нашей колонне, и они также умирали. Быть может, поэтому нас и держали 10 дней перед Киевом, чтобы меньше больных проехало через город?
Эти умершие покоятся на холме недалеко от Ирпеня. Много, очень много деревянных крестов в то время “украсили” прелестный ельник “короны”. По сравнению с теми, кто умер в пути, эти покойники были “счастливыми”, потому что немцы Волыни без позволения основали там немецкое кладбище.
По крайней мере, после долгих мытарств мы смогли прилично похоронить наших мёртвых! До тех пор, пока мы находились рядом с немецкими деревнями, у нас не было никаких проблем. Мы просто заезжали в такую деревню и там, хотя и без гроба, но по собственным обычаям погребения проводили похороны на кладбище.
По-другому было в русских деревнях. Как только православные видели, что мы приближаемся к их кладбищу с мёртвым, они выбегали из домов, перегораживали нам путь и требовали письменного разрешения от своего попа. Который, чаще всего, жил в другом селе. Когда мы столкнулись с этим в первый раз, то повели всех причастных в деревню к священнику. Однако он заявил, что не позволит хоронить “иноверцев” на своём кладбище. Колонисты неоднократно его умоляли, напоминали, что лютеране тоже христиане. Но его так и не удалось убедить. Удалось добиться только разрешения на проведение похорон позади кладбища, услышать это было и без того суровым наказанием для родственников.
Позже мы перешли к другому методу. Мёртвых хоронили на холмах, под одиноким деревом, скалой или камнем. На месте ставили деревянный четырёхконечный крест без надписи, но в твёрдой уверенности, что по возвращении из ссылки мы сможем придать мёртвых родной земле. Какие наивные мысли! К концу нашего похода на каждом шагу нам встречались такие небольшие места захоронений.
Но были не только конфликты. Было и понимание, и симпатии местного населения, особенно со стороны женщин. Ольге с ребёнком часто разрешали переночевать у русских, изредка крестьяне позволяли нам заезжать с телегой на двор. Три раза нам разрешили помыться в горячей бане, обычно мы могли как следует искупаться только в реке, ручье, или в пруду. Раз за разом выходило так, что мы могли помочь местным жителям с тяжёлой работой. За что мы получали продукты, корм и отдых под крышей. Таким образом мы два дня отдыхали у зажиточного мазура Вертулевского, которому срубили 6 деревьев, распилили на доски и починили ветряную мельницу.
В другой раз нас пригласила солдатская вдова, которой мы вспахали поле и засеяли озимой рожью. Трудолюбивый Иоганн Безель не смог расстаться со своим двухлемешным плугом и взял его с собой, прикрепив сбоку к телеге. Это вызвало любопытство женщины. Она жаловалась на то, что не успела вовремя обработать поле, и попросила нас помочь ей. Мы разместились у неё на дворе, где было достаточно корма для наших сильно отощавших лошадей. Нам потребовалось полтора дня на пахоту и ещё полдня, чтобы засеять поле.
Здесь я увидел, как местные русские обрабатывают свою землю сохой (примитивный плуг) – устройством, про которое я думал, что его больше не используют в России. Соха – это искривлённый сук, на нижний конец которого насажен железный стреловидный наконечник. Тянут её так же, как и плуг, а сзади есть рукоять, с помощью которой сохой управляет пахарь. Эту работу делали 2 девочки: одна вела лошадь, а вторая правила соху рукоятью. Этим устройством почва лишь слегка взрыхлялась, на мой взгляд, всё это не имело ничего общего с пахотой в нашем понимании.
После вспашки пришёл старик, который вначале разделил поле на равные полосы, затем каждую полосу отметил пучками соломы, и только после этих приготовлений начал сев. Через плечо он повесил лубяной короб, наполнил его зерном и поспешно перекрестился несколько раз. Потом он пошёл, тихо напевая песню. Он шёл осмотрительно, и с каждым шагом правой ноги разбрасывал горсть зёрен по ширине обозначенной полосы. Позади него шла девочка и вела лошадь, которая тащила широкую деревянную борону.
Один из нас мог сделать в три раза больше, чем они сообща делали этим старомодным способом. И какая разница в качестве! У нас дома уже все соседи переняли нашу культуру земледелия, независимо от того, были ли они русские, украинцы, поляки или малороссы. Впрочем, так же, как и многие другие вещи: повозки, упряжь, сельскохозяйственную технику. Земля тут была так хороша, что наши крестьяне утверждали, что 10 здешних десятин заменили бы от 40 до 50 десятин почвы Волыни.
Наша духовная жизнь. Несмотря на то, что мы все вдруг были вырваны из обычной жизни и оказались в трудных незнакомых условиях, большинство колонистов не отказалось от обычаев и традиций своих отцов. В каждой группе нашёлся доброволец, который взял на себя дополнительные обязанности кюстера. В нашей группе эту задачу выполнял я. Утром, перед едой, я читал короткую молитву, которую все повторяли за мной. Вечером зажигали штормовой фонарь, все собирались вокруг меня, я искал подходящую проповедь, которую мы заканчивали совместной молитвой.
Затем шло обсуждение, главным образом связанное с нашим нынешним положением. Также мы говорили о будущем и наших прегрешениях. Мы верили, что наша судьба – это испытание от Бога, и с верой мы выстоим. Затем в ночной тишине зарождались песни, которые звучали всё торжественней, потому что становились всё громче. Начинали в одной группе, затем подхватывали в соседних группах, и, наконец, мощный хор, чей могучий звук вырывался из глубин сотен сердец, прокладывая путь в небо через леса и поля.
В колонне шли и члены духовых оркестров из разных общин, которые везли с собой свои инструменты. Полноценный оркестр собрать было невозможно, но, тем не менее, по воскресеньям зачастую мы могли слушать родные мелодии, полные страдания, тоски и печали. Самыми крупными были оркестры из Геймталя и Солодырей.
21 августа.
В годовщину Геймтальской церкви многие владельцы духовых инструментов объединились в большую группу. Но их громкое звучание раненые души отчаявшихся колонистов воспринимали в этот раз не как удовольствие, а как болезненную жалобу на злую судьбу, о которой они хотели сообщить всему миру. Страстность этой торжественной музыки пробудила в частично зачерствевших сердцах веру в их внутренние силы, дала им новую надежду. Быть может, страшные переживания последнего времени просто плохой сон? Но это был не сон, а жестокая реальность, и люди молились в своих горестях: “О Господи, Боже мой! Помилуй нас, прости нам грехи наши! Сделай так, чтобы эта страшная война подошла к концу, и мы могли вернуться в наши дома на Волыни”.
Время теперь делилось на дни, месяцы и годы. Дни содержали в себе периоды, что прошли после того, как мы покинули свои деревни, и возможное время прибытия на место. Месяцами измеряли воображаемое время, которое пройдёт до конца нашей ссылки. И, наконец, пройдут годы после возвращения на родину, восстановления домов, дворов, поголовья скота, садов и полей.
При проезде через бывшие немецкие деревни, мы везде видели одну и ту же картину: некогда великолепные крестьянские усадьбы были разрушены и пришли в полное запустение. Невольно приходила в голову мысль, что здесь действовали некие высшие, нечеловеческие силы. Не хватало дверей, ставень, оконных рам, а в некоторых домах фронтонов и даже всей крыши. На некоторых дворах от фруктовых деревьев остались только ветви да опилки. Встречались нескошенные нивы, на которых пасся скот, вытаптывая их. Застенчиво скулили осиротевшие собаки, ужасающе громко выли в кустах бездомные одичавшие кошки. Неприятное, сбивавшее с толку, тяжёлое чувство вкрадывалось в смятённые души. Что за чудовище в эти страшные дни уничтожило благосостояние немцев Волыни?
И всё же мы те, кто молит у Господа Бога нашего прощения. Я молюсь не только за себя, Ольгу, нашего ребёнка и родственников, но и за весь мой растоптанный народ.
Ещё один взгляд назад: очень тяжёлой была дорога до станции Путивль. Если за 65 дней долгого пути длиной в 500 вёрст мы потеряли около 15 % соотечественников, в основном стариков и детей, то за 22 дня мёртвым или тяжело больным из вагонов был вынесен каждый пятый – выбывали самые крепкие мужчины и женщины. Холера, тиф, дизентерия забирали всё больше и больше людей. Было совершенно невозможно держаться на расстоянии от больных в царившей тесноте. Не было никаких медицинских профилактических мероприятий.
Все знали, что нас преследуют инфекции, но конвою (охране) никто не сообщал о заболевших, потому что тогда их ссадили бы с поезда. Никто не хотел бросать своих родственников, чтобы они исчезли в неизвестности. Все верили в чудо. Таким образом, больные быстро доходили до безнадёжного состояния и умирали в окружении своих родственников, или попадали в руки врачей тогда, когда оказывать любую помощь было уже слишком поздно.
Не было уже ни гробов, ни могил, ни крестов, ни похорон. Только тихие слёзы и молитвы шёпотом, чтобы Всемогущий забрал душу умершего к себе. Оставшиеся в живых верили в скорую встречу в загробном мире, где нет вагонов, вони, зла и болезней, разграбленных домов, отнятой родины, и никаких враждебных чужаков, где их ожидает вечный мир и покой.
* * *Так мы достигли Ташкента! Пришёл ли конец нашим мучениям?
На следующее утро появилось много странных одноосных повозок с двумя большими – в два метра высотой – колёсами. Впереди между оглоблями была зажата небольшая лохматая лошадка, на котором в седле небрежно сидел его хозяин – сарт[55]. Повозка называлась “арба”. На 2 такие арбы мы погрузили свои вещи. Не без страха забралась Ольга с ребёнком на эту повозку. Мы проехали через город и остановились возле деревянных бараков, в которых уже жили 200 беженцев из Галиции. А теперь ещё 300 ссыльных приехало. В бараках было теснее, чем в вагонах, с той только разницей, что после сна люди могли покинуть свои двухэтажные полки и получить глоток свежего воздуха снаружи, или выйти в город.
Мы не ожидали, что нас встретят так недружелюбно, даже враждебно, осыпая бранью. В бараке нас встретила 30-летняя элегантная дама, которая представилась смотрительницей, и выступила с истерическими угрозами: мы предали отечество, из-за нас началась война, мы виноваты в смерти русских солдат, мы принесли несчастье, а теперь ещё для нас нужно строить бараки. Она запретила нам говорить на “проклятом” немецком языке, а если она от кого-нибудь его услышит, то мы тогда сразу же без пощады вылетим из барака.
Мне хотелось бросить ей в лицо, что два моих брата вместе с нашими родственниками воюют против врагов России на фронте. Но поток её слов и дикие крики не смолкали, так что после нескольких попыток я отказался от своего замысла.
Беженцы, которые разместились в бараке перед нами, поддержали “даму” своим рёвом. В дальнейшем всё, что плохого случалось в бараке, они списывали на немцев. Если кто-то рассыпал дынные корки, то это мы, если чей-то ребёнок “наложил кучку” перед дверью, то это был один из наших детей. Только в двух отношениях русские и немцы были равны: вши и клопы ели всех без разбора, и болезни уносили всё больше жертв, как среди эвакуированных, так и среди изгнанников.
Мы оставались в Ташкенте до 21 ноября 1915 г. Наше положение улучшилось. Два раза в день мы получали хлеб, еду и воду, мы могли купаться и стирать вещи, были уборные и многое другое. Пища, однако, могла быть и получше: постные щи, каша из плохо очищенного проса или риса, мизерные кусочки мяса, приготовленные венгерскими военнопленными, были подозрительно жёсткими и тёмными. Но жить можно было. У некоторых ссыльных было ещё немного денег, другие продавали свои последние вещи, чтобы купить овощи или фрукты, которые продавали здесь по очень низким ценам.
Но страдания преследовали нас дальше. Вначале заболела Ольга, потом наш сынок. Затем мужчин вызвали в военную канцелярию с целью призыва в армию. Я сопротивлялся, показывал свой “белый билет”, в котором стояло: “демобилизован навсегда”. Когда это не помогло, я указал на своё плохое зрение. Меня отправили на обследование в Ташкентский госпиталь, я написал письмо домой:
6 ноября 1915 г.
Моя дорогая Ольга! Тёща, и все остальные!
Вы конечно удивлены, куда я пропал. Почему я не мог позволить себе, моя любовь, уведомить тебя и всех остальных о том, где я нахожусь. Вчера нас, пятерых новобранцев, отправили в военный госпиталь, чтобы провести экспертизу нашего зрения. Но освободят ли меня – знает один Бог. Если же Богу будет угодно не освободить меня, я всё равно не окажусь на войне, а останусь в службе снабжения… Я полностью полагаюсь на слова песни: «До сих пор я нужен был Богу»:
Hilf ferneweit mein treuster Hort,Hilf mir zu allen Stunden,Hilf mir an all und jeden Ort,Hilf mir durch Christi Wunden![56]Как мог я по-другому выстоять перед своей совестью? Лишённый родины, депортированный. Не только я один, но и весь мой народ, доведённый до нищеты. И теперь от нас требуют защищать эту страну? Кого защищать и охранять? Тех, кто разрушил нашу жизнь? Нет! Моя крошечная надежда была на мою близорукость. И Бог услышал мои молитвы. 7 ноября 1915 г. нас, полуслепых, обследовала крупная военная комиссия, и троих из пяти “освободила”. В их числе был и я. 8 ноября я вернулся в барак к Ольге и к остальным родственникам.
Счастье моей семьи было кратковременным. Наш маленький Отто покинул нас навсегда. Долгий путь до Ташкента, благодаря заботам Ольги и её матери, он вынес хорошо, пока вдруг в ноябре не появились понос и высокая температура. Вначале фельдшеру удалось приостановить болезнь, но затем Отто покрылся сыпью, это оказалась оспа.
Я очень казнил себя за то, что вскоре после прибытия не настоял на том, чтобы ему сделали прививку против этой болезни. Фельдшер сказал, что ребёнок слишком мал и прививку не переживёт. Бедный ребёнок почти не спал последние несколько дней, не плакал, только стонал, как взрослый. Так как оспинки сильно чесались, он старался их везде расчесать, а мы пытались удержать его ручки, чтобы он не мог этого сделать. Его глазки, не мигая, ловили наш взгляд. Искажённое от боли личико со сдвинутыми маленькими бровями как будто обвиняло нас в том, что мы сразу по приезду сюда не сделали ему прививку. Это было душераздирающе! Мы не могли унять слёзы и непрерывные молитвы. Он становился всё слабее, и 11 ноября, в 7 утра, не издав ни звука, со стиснутыми кулачками, направленными вверх, он кротко ушёл в иной мир, чтобы продолжить своё существование невинным ангелочком. Он прожил всего 6 месяцев и 4 дня, и большую часть своей жизни провёл в дороге.
Ещё печальнее, чем его конец, были его похороны. Гробы нам выдавали бесплатно, но они были неокрашенные, из гнилых, дырявых досок. Мы могли завернуть мёртвого ребёнка только в старое платье. Всё можно было бы вынести, но незадолго до похорон пришёл полицейский с приказом всем немцам погрузить вещи на телеги и вместе с ними отправиться в казармы. Как раз в этот момент пришли дрожки, чтобы забрать гробы с мёртвыми, так что мы не смогли даже присутствовать на похоронах. Нас душили горькие слёзы, мы стояли в отчаянии, наши губы шептали молитвы о прощении за то, что мы так бесчеловечно отправляем на покой нашего любимого ребёнка. Это унижение было невыносимо, и мы всю жизнь вынуждены были носить его в своём сердце.
На следующий день я разыскал кладбище и выяснил, что похороны провёл единственный в городе лютеранский пастор Юстус Юргенсен. Его церковь стояла на улице Жуковского. Это был маленький, красивый, покрытый жестью кирпичный дом со сравнительно высокой колокольней. Молельный зал был не больше, чем любой молельный зал в наших родных деревнях, но стоял небольшой орган и украшенный драгоценностями алтарь. Я познакомился с пастором, рассказал ему, что я приходской учитель с образованием и ищу работу. Но так как у меня не было диплома учителя, и практически все места были заняты, работу я не нашёл. Он пообещал по возможности отправить меня в богатую немецкую колонию Орлово в 300 вёрстах от Ташкента в горах между Аули-Атой[57] и Бишкеком[58].
Мы жили во “второй казарме” пятого Оренбургского казачьего полка, где было также тесно и полно клопов. Вскоре нашлись люди из немецких общин, которые искали работников. Георг Кляйн, пекарь из Константиновки, убедил меня поехать в его селение, где после нового года должно было освободиться место учителя. За 3 рубля мы перебрались в Константиновку, где с 21 по 30 ноября жили у Георга Кляйн всего за 3 рубля. На следующий день я встретил земляка – соседа моей тёщи Людвига Крюгера, которого с 14 другими семьями поселили здесь сразу после прибытия в Ташкент. Он пригласил нас на кофе, и мы сверили имена общих знакомых, которых потеряли на этом страшном пути нашего изгнания. Их было очень много!
На следующий день учитель Фердинанд Куфельд подтвердил, что покидает школу, потому что уроки на русском языке немецким детям даются очень трудно, следовательно, они получают слабые знания, а это, в свою очередь, записывают на счёт учителя. Итак, я мог надеяться на работу. Но 26 ноября я был охвачен таким сильным ознобом, что упал измождённый в постель, и весь вечер у меня была высокая температура. Жар чередовался с ознобом. 28 ноября заболела Ольга. 3 дня мы пролежали без памяти. 30 ноября нас посетил Людвиг Крюгер, он увидел нашу беспомощность и забрал к себе.
3 декабря, с надеждой на спасение, приехала тёща со своими детьми. Они были в таком же состоянии, как и мы. Теперь в маленькой комнатке лежали 6 душ, единственной здоровой осталась 8-летняя Альма, которая ухаживала за нами. Только 8 декабря определили, что у нас тиф. В это время вдова Ева Тэндель переехала к своим родственникам и уступила нам свой домик. В критическом состоянии, прямо в постелях, нас перевезли в это жильё.
Болезнь сопровождалась головной болью, кашлем и поносом. Мы почти полностью утратили зрение, слух и мышление. Только в перерывах между серьёзными приступами лихорадки мы приходили в сознание. Иногда я спрашивал себя: кто эта толстая женщина? Кто я такой? Как меня зовут? К концу болезни мои ноги сильно распухли, а в марте выпали все волосы.
Лишь 16 декабря стала медленно возвращаться память. Я стал оценивать нашу ситуацию, и пришёл к выводу, что у нас неожиданно хорошие шансы на выживание. Во-первых, здесь существовал обычай приносить заболевшим еду в дом, так что в этом отношении нужду мы не испытывали. Во-вторых, маленькая Альма не заболела, поила нас водой и всячески ухаживала за нами. И наконец, Крюгеры нас не бросили. Они посещали нас утром и вечером, не опасаясь заразиться. Они делали самую тяжёлую и грязную работу, которую девочка не в состоянии была выполнить. Они поддерживали нас молитвой, которая заканчивалась словами “Müde bin ich, geh zur Ruh”[59].
Да, наши тела, потрясённые многодневной лихорадкой, ознобом, судорогами, нуждались в уходе и питании, но не только в этом. В большей степени нам необходима была духовная поддержка. И чувство близости этих любящих людей, их сострадание, тихие молитвы и нежные мелодии, были той психологической силой, что поставила нас на ноги.
В те дни, когда моя болезнь достигла своего кризиса, у меня появились мысли, что моя собственная смерть не так уж и страшна. Гораздо невыносимей было представить, что не выдержит Ольга: она лежала в постели так, как будто испустила дух, затем вскакивала и обессиленно падала без сознания на пол. Я так боялся, что Ольга умрёт, что не воздержался и твёрдо решил просить милосердия Божьего. Но Господь не давал нам облегчения.
К концу 1915 г. первыми встали на ноги моя тёща и Фридрих. Я собрал все свои силы и пошёл на христианский праздник уже на 2-й день рождества. Затем поднялись Ольга и Иоганн, Август пролежал до 6 января. Благодарность нашему Спасителю и Искупителю была крепко связана с Крюгерами, чьи руки и сердца поставили нас на ноги. Их христианский поступок был самым бескорыстным. Мы молились за них.
Но после рождества наши самаритяне заболели. Вначале 9-летняя Герта Крюгер, затем её мать, а потом и Людвиг. Я уже был в состоянии посещать Крюгеров. Когда я к ним пришёл, они лежали в бессознательном состоянии. Я присел к ним на кровать, и со слезами на глазах молился об их скорейшем выздоровлении. Болезнь началась резко, они лежали без сознания в сильной горячке. Мне стало страшно. Я чувствовал, что сердце замерло в груди.
5 января, рано утром умер отец, во второй половине дня за ним последовала его жена. Я чувствовал себя очень виноватым, потому что они заразились от нас. Никогда мне не было так плохо на душе от чьей-либо смерти, как от смерти этих двух христианских детей, наших благодетелей, которых я так быстро полюбил. Мне было гораздо больней, чем тогда, когда умерла моя 12-летняя сестра Жозефина, или даже моя любимая мать. На богоявление, 6 января 1916 г., Людвиг и Теофилия Крюгер были похоронены в сопровождении большого стечения людей на кладбище в Константиновке, под Ташкентом, далеко от их родины на Волыни. Господи, вознагради их за христианский долг, отданный нам, и даруй им вечное счастье! Мир их праху.
Зимой 1915-16 годов заболело очень много людей. Особенно много умерло детей – от оспы, тифа, дифтерии и других болезней. Школы были закрыты. Дети, остававшиеся дома, могли заразиться с меньшей вероятностью.
У нас осталось всего 25 рублей, я принял предложение одного зажиточного крестьянина учить его детей. С 18 января по май 1916 г. я зарабатывал 20 рублей в месяц.
Моя способность думать, память, и желание вести записи были очень низкими. Мысли ворочались медленно и тяжело, как жернова. В памяти оказались большие пробелы в прошлом, и она отказывалась служить в настоящем. Самым невыносимым были навязчивые, неоднократно возникающие вопросы: “Кто я? Где я?” Меня преследовало неловкое чувство слабости и беспомощности: “Я здоров?” Паника заполняла всё тело и оставшийся разум. Но со временем я почувствовал, что постепенно всё снова нормализуется.
25 января 1916 г. я получил первое письмо с Волыни. Я надеялся, что удовлетворили мою просьбу о возвращении на родину. Но то, что мне рассказали, говорило о разжигании ненависти, которую невозможно было терпеть, ко всему немецкому. 16 февраля – это был последний срок, в который оставшимся немцам было предложено уехать со станции Искорость. И уже 10 марта они достигли места своей депортации – русской деревни Кирябинское в Оренбургской губернии. Так в 1915-16 годах очистили Волынь от немецких колонистов. По крайней мере, эти немецкие семьи, чьи мужья и сыновья были на войне, страдали меньше нас, и их путь был не таким тяжёлым, как наш. Мы же до сих пор не достигли места нашей ссылки.
Отец писал, что покидая дом, был почти доволен, потому что посеянная перед войной неприязнь к немцам переросла в открытую, ядовитую ненависть. И эта вражда постоянно подпитывалась газетами. На новом месте их встретили без цветов, 2–3 семьи, поселившиеся среди башкир, татар и других меньшинств, они избавились от необъяснимого и незаслуженного отвращения к себе местного населения. В письме он постоянно возвращался к вопросу: “Почему? Два моих сына защищают Россию, находятся в опасности, могут быть ранены и даже убиты. Много знакомых пролили свою кровь, пожертвовали своей жизнью, но их родителям, братьям и сёстрам не доверяют”.
Не мог я ответить и на другой его вопрос: “В последние 10 лет нас заставили выкупить в собственность арендуемую землю. Мы вынуждены были потратить все накопления, которые собирали долгие годы, брать кредиты и туже затягивать пояса. А когда мы рассчитались с долгами, нас выгнали без какого-либо возмещения. Это нахальный и откровенный грабёж! Быть может, Людвиг Цех был прав, когда отказался от покупки земли и решил вернуться в Германию? Или то, что произошло с немцами Волыни, является наказанием свыше? Тогда за какие грехи?”