Полная версия
Блабериды
Я согласился добавить в статью его точку зрения на правах частного мнения.
– При чём здесь частное мнение? Это факты, – не унимался Игорь, начиная всё заново: «деньги не вернут, два года по съёмным квартирам, пиши жёстче…»
* * *
В субботу я поехал в Филино. Несмотря на энтузиазм Алика, Гриша, кажется, не принял мои аргументы и все дни общался со мной особенно холодно, возможно, из нежелания возвращаться к филинской теме.
Накануне я созвонился с Иваном Дмитриевичем Кожевниковым, главной филинской администрации, и тот дал мне адреса трёх жителей, которые прожили в посёлке с самого рождения.
День был облачный и душный, как перед инфарктом. Всё казалось истощённым: и люди, и строения, и длинные собачьи языки, с которых капала слюна.
От таких дней есть предчувствие быстрой развязки. Это ощущение гонит по земле слабый восточный ветер вместе с тенями облаков. Прогнозы обещали ливни во второй половине дня.
На подъезде к Филино из треугольника пустой автобусной остановки вышел старик с кривой, косматой палкой и вяло махнул мне. Я помотал головой и проехал мимо. В зеркале я увидел, как старик поплёлся обратно на остановку. «Меня проклинает», – подумал я.
Сразу за филинским переездом, я свернул налево и остановился около остова каменной стены, которая шла через поле к железной дороге. Её сложили, вероятно, ещё казаки из добротного рыжеватого камня. Остатки походили на широкий фундамент, над которым когда-то была сама стена.
В сухой прошлогодней траве шуршали ящерицы. Яркая зелень ползла языками по склонам холмов. Сразу за каменным остовом земля казалась неплодородной, словно этот кусок степи казаки привезли откуда-то с юга. Я поехал в центр посёлка.
Первый адрес не принёс успеха. Деревянный синий дом стоял у язвенной асфальтовой дороги, пересекавшей главную улицу Филино. Напротив дома была заброшенная автобусная остановка и стоящий наискосок металлический контейнер с надписью «Магазин».
Хозяйке синего дома было лет пятьдесят. Это была низкая женщина в растянутой футболке и трико, с платком поверх головы и с морщинистым лицом, таким сухим и впалым, словно лоб и подбородок стремились друг другу, а само лицо уходило внутрь себя. Она копалась в палисаднике.
Выслушав меня, она махнула рукой в резиновой перчатке и пошла к дому. На крыльце она вытерла ноги о мокрую тряпку, отдёрнула занавеску и сказала с досадой:
– Некогда мне с вами разговаривать. Нет. Не буду.
Пёстрая занавеска играла на ветру, как флаг.
Я заехал к Анне Коростелёвой и застал её дома. Она выглядела уставшей. Из-под чалмы на голове, скрученной из старой тряпки, смотрели осоловелые глаза. Она узнала меня, спросила сигарету, а потом уселась на крыльцо, выискивая подходящий окурок в стоящей рядом банке из-под шпротов. Я спросил, правда ли в селе уже лет тридцать люди болеют и умирают.
Раскурив, она ответила довольно сухо:
– Везде умирают. Жить можно.
Я спросил про бледных близняшек, которые, по мнению Коростелёвой, «морковки мало ели». Болезнь своей дочери она комментировать отказалась.
– Сложилось так. Может, прогневали его чем, – показала она вверх еле тлеющим окурком.
Я предложил ей посильную помощь с ремонтом крыши, но Коростелёва отказалась. Я дал ей пару купюр, которые она приняла охотно, и, оживившись, сказала:
– Я ж дурой была… Думала, перехохочу судьбу. А видишь…
По второму адресу, который дал Иван Дмитриевич, жил его предшественник на посту главы администрации, Азамат Ирекович. Жил он в хорошем доме с большим задним двором. Словно скульптура, в центре двора стоял ржавый трактор с огромными вилами, которые восторженно торчали вверх. На вилах висела старая покрышка.
По моим прикидкам, Азамату Ирековичу было лет семьдесят, но выглядел он, как только что с консервации: свежим и энергичным. На нём были трико и плотная клетчатая рубаха. Торс его казался гораздо крепче ног. Выйдя ко мне, от схватил пустую бочку, стоявшую на тропинке, и легко, будто картонную, отшвырнул в траву. Бочка издала глухое воб-воб и покатилась.
Азамат Ирекович пригласил меня в дом, изнутри похожий на квартиру, светлый и пахнущий бытовой химией. За столом с липкой скатертью красивая внучка налила мне чай с молоком из огромного пёстрого чайника и поспешно выставила на стол варенье из еловых шишек. На меня Альбина глядела с любопытством, но боялась деда, поэтому скоро исчезла. Хорошо отделанную кухню портили безобразные ленты с гроздьями прилипших мух. Азамат Ирекович то и дело ловил муху и стряхивал в стоящее у его ноги ведро; движения его казались не быстрыми, но удивительно точными.
Тёмные глаза смотрели на меня твердо и с недоверием. Сев напротив, дед несколько раз переспросил «с какого я издания». Слово «сайт», равно как название «Дирижабль», ему ни о чём не сказали. Возможно, он заподозрил во мне самозванца, держался сухо, но на вопросы отвечал.
Говорил Азамат Ирекович почти правильно, но с сильным присвистом, поэтому все шипящие у него звучали, как нечто среднее между ш и щ.
– Да, болеют, как не болеть, смертность на 32% выше, чем по региону. Это официальные данные. Неофициальные – 50%. Вот приезжает комиссия, у всех поголовно берут кровь. Кровь взяли и увезли. Зачем брали? Говорят, санинспекция. Проверяют на вирусы. На бактерии всякие. Результатов не присылают. Мы запросы направляли. В минздраве областном отвечают, мол, раз не присылают, значит, нет ничего. Не нашли. А смертность тут высокая, вот детишек взять – из пяти только четыре доживают до совершеннолетия. Вот такая тут смертность.
– Ну, а причины? От каких болезней умирают?
– А кто знает? От разных. У Сумских в прошлом году умер Лёнька, жил-жил парень, вдруг кровью начал ходить, кашлять. Повезли в райцентр, там говорят – язва желудка, срочно операция. Отправили его к вам в город, там говорят – с лёгкими что-то. Начали лечить от лёгких. Он через два дня умер в больнице. Тётке его родной выдают справку о вскрытии. Там причина смерти – острая сердечная недостаточность. От какой болезни? Думаю, рак это. Метастазы.
– Вы же здесь были, когда комиссии приезжали. Какое мнение сложилось? Вам же как-то объясняли?
– Ничего не объясняли, – старик сделал жест, будто срубил ладонью дерево. – Сами догадались. Гептил это. Ракетное топливо. Гептил. Очень токсичное вещество. Здесь вагоны шли туда, на «девятку». Цистерны специальные, под высоким давлением. Ставят в тупик эту цистерну, а из неё давит гептил. Запах у него такой особый, неприятный. А может, авария была: мы же не знаем. Гептил теперь везде, в почвах, в растениях, воде. Гептил на детей больше действует. Генетический код меняет. А признавать никто не хочет. Признать – значит, переселять надо. А тут ещё не так давно тысяча дворов была. Вот и думай, как тысячу дворов переселить. Это, знаешь, не улицу построить. Это целый район надо. Вот и ждут, пока вымрут все. Была тысяча дворов, а сейчас и 300 не наберётся. Останется пять дворов – тогда и переселят. В морг сразу.
– Простите за нескромный вопрос. А у вас есть в семье примеры… Ну, кто-то болеет, может быть?
– Тут в каждой семье есть примеры. Дочь моя пять лет назад… Ты вон если интересуешься, на обратном пути на кладбища наши загляни, их тут четыре. На северном выезде увидишь лесок справа за мостом, там сразу кладбище. Это новое самое. Даты рождения и смерти погляди. Посчитай.
Азамат Ирекович хоть и говорил о вещах крайне болезненных, выдержки не терял; привычка докладывать по существу сохранилась у него с председательских времён, и лицо оставалось нейтральным, будто парализованным.
Уходя, я заметил тень его внучки, которая промелькнула в дальнем конце коридора. Внучка показалась мне красивой.
По третьему адресу был дом, низкий и очень захламлённый, из которого хотелось сразу выйти. В узком коридоре бок о бок с холодильником стояла стиральная машинка, оставляя лишь узкий проход. В коридоре пахло, будто здесь просушили множество использованных подгузников.
В доме жила Дарья Дмитриевна. С порога я услышал её крик: «Кто там?». Когда я представился, она разочарованно пригласила меня внутрь. Она ждала почтальона.
Дарья Дмитриевна ходила плохо и только по нужде. Широченное тело занимало почти весь диван. Глаза заплыли от полноты и покраснели. Она необычно моргала, щурясь как бы сразу всем лицом, и от её прищура из глаз выливались слёзы. Они замирали на её полных щеках, как нерешительные щенки. Она смотрела в окно и тяжело водила рукой, показывая:
– Яблоню сестра сажала, умерла сестра. Рябину мать сажала, мать тоже умерла. Дуб дальше отец сажал, отца нет давно.
Она всхлипывала. Голос её был жалостливый и высокий, словно маленький боязливый человечек жил в глубине большого скафандра. Мои вопросы растревожили её.
– Я же племянницу на лето сюда звала. Говорила, у нас тут такие края, такая чистота. Не то что в вашем городе…
Слёзы душили её. Год назад у племянницы диагностировали рак костного мозга.
– Тут всё сразу, всё сразу, – всхлипывала она. – Тут правды не найдёшь.
Она приподнимала подол грязной юбки, как театральные кулисы, и показывала похожие на кегли ноги, почти нормальные в районе лодыжек, с распухшими огромными коленями. Кожа её напомнила желтоватую свечу. Поверхность вскрывалась язвочками, прижжёнными зелёнкой.
– Ноги отказывают, – жаловалась она. – В прошлом году брат жив был, помогал брат, а теперь умер.
От брата тоже осталось дерево – тополь. Он хоть и не сажал его сам, но любил очень и спас как-то от пожара, который по неосторожности устроили мальчишки. Тополь рос у реки. Из окна Дарьи Дмитриевны его видно не было.
– Поедешь, посмотри, жив ли тополь, – просила она.
У неё тоже брали кровь и направляли два раза в санаторий. Гипотез Дарья Дмитриевна не строила. Ей хватало своих забот.
– Сахар у меня 17. Диабетик я, – жаловалась она.
Всё же Дарья Дмитриевна сообщила интересную подробность: когда в Филино кто-то тяжело заболевал, его направляли в район или в город и меняли прописку на временную, якобы для упрощения оформления в больнице.
– Как говорили: вот палата, самая лучшая, но только для городских. А мы вас оформим временно как городскую, и будете лежать. Ну, а что делать – лежали. А место рождения нам тоже всем ставили Нечаево; своего-то роддома тут не было никогда.
Так, вероятно, размывалась статистика смертности в Филино.
Уходя, я прикрыл за собой дверь и услышал за спиной шумный вздох, после которого наступила такая тишина, что я невольно вернулся и заглянул в комнату. Дарья Дмитриевна неподвижно смотрела в окно.
На выходе из её дома меня перехватил тракторист Мирон. Его трактор стоял возле моей машины и перекрывал путь. Сам Мирок курил рядом и был настроен поболтать или пособачиться.
– Чейный будешь? – спросил он с вызовом, будто уполномочен был контролировать миграцию в Филино.
Мирон не был злым:
– К кому-то гостить или по делу? – добавил он с любопытством.
Я спокойно рассказал ему об издании «Дирижабль», показал фотоаппарат, в котором Мирона заинтересовало количество мегапикселей, а когда я упомянул статью о Филино, Мирон оживился до крайности. У него не было недостатка в теориях, которые он излагал мне с прилежностью школьного учителя.
Возле железнодорожной насыпи, например, земля пропиталась мазутом, трава вся помёрла, пустырь образовался. На этом пустыре коровы, всё одно, жрут остатки травы, они же дуры, коровы-то, и молоко ихнее воняет соляркой.
А ещё ракетчики оставили радиоактивные отходы:
– Вот по лесу идёшь, думаш, грип, а хвать – не грип, а дрянь жидкая, типа кисей, знаш, вонючая, ужас. Радиаций тут везде. Они эти заряды ныкали, а забирать – не забирают.
Но главное, запуски баллистических ракет проделали в озоновом слое огромную дыру. Я усомнился, что с ракетной базы совершали какие-то пуски, потому что 200-тонные «Воеводы» наделали бы шороху, но Мирон настаивал, что стреляли ими регулярно.
– Я тебе сам видел, – с жаром доказывал он. – Лежишь на бугре вон том ночью, и, мать её, полетела. Красиво так, волнисто.
Мирон показывал траекторию, похожую на полёт бабочки.
После пусков солнечная радиация в Филино в тысячу раз превышала нормальный уровень, о чём Мирону сообщил приезжий профессор, делавший измерения с помощью прибора «типа компас, только с экранчиком» и не снимавший широкополой шляпы.
Я заметил, что сам Мирон черней иного африканца и лучей не особенно боится, на что он беззлобно рассмеялся:
– Нам-то чё, мы уже пропёклися.
Сигаретный дым проходил через его редкие зубы и затекал обратно в нос.
Была у Мирона и традиционная версия о радоне, тоже не лишённая оптимизма:
– Вы городские, знаш, на юга гоняете радоновые ванны делать, а у нас пьяный шасть с Колючки, в лужу кувырк – тут тебе и радоновая ванна, и грязь целебная, – хохотал он.
Мирон отвёз меня на своём тракторе к бабке, имя которой не знал, но утверждал, что она является самым старым жителем Филино и родилась в начале XX века.
Старушка действительно оказалась ветхой, почти растворившейся в эфире. Голос её был настолько слаб, что я с трудом разобрал её имя: вероятно, Астафья. Говорила она бесцветно и тихо, будто в старом теле жила уже не она, а истлевший лесной дух. Голос её походил на шуршание пенопласта.
Место, по словам Астафьи, было недобрым ещё задолго до прихода ракетчиков. В детстве Астафьи людей ссылали сюда за провинности, и они «мёрли как мухи», а причин Астафья не знала.
От Астафьи я вышел с облегчением. Воздух её старого дома с бесчисленными вениками по стенам действовал на нервы и казался заразным. Всё же я сделал вывод об удивительном расслоении филинских судеб, где одни умирали в подростковом возрасте, а другие, словно выработав иммунитет, переживали свой век.
От Астафьи я пошёл к автомобилю, брошенному неподалёку от дома Дарьи Дмитриевны. Улица казалась абсолютно нормальной, с лавками у заборов, резными наличниками на окнах, собаками с хвостами-саблями, ярко-жёлтым росчерком газовой трубы, коллекцией тракторных покрышек у ворот, металлическими гаражами, киоском на углу улицы, мостом через узенькую речку, плакучей ивой и мухами, которые в Филино чувствовали себя особенно непринуждённо.
У профнастильных ворот большого дома стоял комбайн высотой с сам дом. Около него трудился жилистый мужик; такой поджарый, что издалека я принял его за крепкого подростка. Циркулярная пила высекала из металла павлиний хвост оранжевых искр. Самые яркие долетали до асфальта и катились по нему. Визг пилы раскалывал улицу напополам. Лицо мужика вспыхивало. Он закусывал нижнюю губу и щурился. Работал он остервенело.
Когда я подошёл ближе, он оторвался от дела и, закрыв глаза от солнца, следил за моим приближением. Я поздоровался.
– Корреспондент, что ли? – оскорбительно быстро отгадал он.
Говор его напоминал Азамата Ирековича. «Что ли?» звучало высоко, требовательно и протяжно.
Я кивнул.
– Рафик, – представился он, когда я протянул ему визитку.
Визитку он прихватил чёрными пальцами и сунул в карман трико, как ценность.
Стоило Рафику взяться за пилу, лицо его становилось шахтёрским и свирепым. Казалось, его раздражает моё присутствие.
Но как только унималась циркулярка, он щурился в улыбке и охотно отвечал на вопросы. Говорил он с сильным акцентом и тянул гласные, отчего словно «нормально» звучало как «намааальна», и, пока он тянул «а», успевал ещё живописно махнуть рукой и улыбнуться, развеивая худшие подозрения.
Рафик спросил, о чём я собираюсь писать. В отличие от тракториста, он не строил гипотез. Когда я сообщил, что пытаюсь понять причины высокой смертности в Филино, он понимающе кивнул, но ничего не ответил.
– А вы тут с семьёй живёте?
– Дааа, отец, мать, дети, жена… – засмеялся он. – Дааа… Все тут.
– Мне ваши соседи говорили, что болеют тут многие.
Он охотно кивнул:
– Дааа, болеют. У жены сестра болела. Три года назад похоронили.
Сказал он это без трагизма.
– А сами как? Переезжать не думали?
– Неее, куда переезжать? Всю жизнь бегать не будешь. Нормально тут. Жить можно.
– Что думаете: почему люди болеют?
Он несколько секунд смотрел вдоль улицы, где катался на велосипеде малыш. Второй малыш бегал за ним с длинным прутом.
– Не знаю, – он сплюнул. – Везде болеют. Мы воду из своей скважины пьём. Из рек, из озер не пьём. Только свою.
– В воде дело, думаете?
– Не знаю. Сестра у жены на другом конце села жила, – он показал направление. – Там болото. Вода плохая.
На прощанье я пожал ему руку; ладонь его была графитового цвета и оставила на моей руке сизый отлив.
Я сел в машину и отправился на выезд к кладбищу. У моста через Вычу я обратил внимание на другой берег, где среди брошенных деревянных домов один, кирпичный, выглядел жилым.
После моста я свернул направо и подъехал к дому из белого кирпича с окнами без наличников. На фоне прочих филинских домов он казался альбиносом, лишённым бровей и ресниц.
Дом не был огорожен, хотя сбоку обнаружился приличных размеров садовый участок, на котором орудовал вилами молодой человек лет тридцати, раскидывая по земле навоз. У него были светлые волосы и бледная кожа, словно он, как и дом, хотел выделяться на общем фоне белизной. Я принял бы его за городского, тем более он носил очки, но работал он решительно и умело, что выдавало деревенскую выучку.
На моё появление парень отреагировал не сразу. Я подошёл почти вплотную, когда он воткнул вилы землю и опёрся на них. Видно было, что он устал.
Я представился. Он назвал своё имя – Иван.
Иван мне сразу понравился. С ним не нужно было настраиваться на особую, сельскую волну с их пёстрым, образным мышлением: разговаривал он, как горожанин. Я спросил, почему заброшены дома по соседству.
– Тут старики жили, – сказал он. – Это Старое Филино. Последние лет тридцать на том берегу селились. Здесь уже поумирали все. Там дальше целая улица была: её лет двадцать назад трактором разровняли.
– Для чего?
– Как для чего: хозяева умерли, дома остались. Жить никто не хотел. Приехали трактора и сломали всё. Я ещё не был здесь тогда.
– А вы не местный?
– У меня отец отсюда. Мы в 2000 году приехали из Иркутской области. Я там родился. А когда совсем плохо стало, отец захотел вернуться сюда.
– А не страшно тут жить, если вся улица поумирала?
– Отец вырос на этом месте. До тридцати лет здесь жил. Значит, не страшно. У всех по-разному проявляется. Лучше, чем в Сибири с голоду умереть.
– А что проявляется?
– В смысле? – не понял Иван.
– Вы сказали: у всех по-разному проявляется. О чём вы?
Ивана будто расстроил этот вопрос. Он снова начал ворочать старое сено, смешанное с вонючей субстанцией, которая ничуть его не смущала, зато привлекала полчища мух.
– А вы почему интересуетесь? – спросил он.
Я объяснил и показал журналистское удостоверение. Иван снова опёрся на вилы и сказал:
– Места радиоактивные. Раньше запрещали с дозиметрами ходить, а теперь уже не хочет никто. Кто выжил – тот выжил. Нам не страшно. Мы грибы не собираем. А так жить можно.
– Я читал отчёты: радиационный фон в Филино почти нормальный, – сказал я.
– Возможно, радиация не равномерно ложится, а пятнами. В Чернобыле так было. Места знать надо.
– Так, по-вашему, откуда радиация?
– Да откуда угодно. Здесь часть ракетная стояла. Когда взрывали её, земля дрожала. Может быть, где-то шахты с ракетами остались под землёй.
– А вы находили их?
– Нет, но в лесах люди натыкались на очаги радиации, – он махнул в сторону, где за полоской зелени был комбинат «Заря». – И грибы здесь ненормальные на болотах.
– А забор в лесу видели? Там целый комбинат стоит. Не знаете, что это?
– Там склады какие-то, – неопределённо ответил Иван.
А как же версия с гептилом? Мазутом? Он пожал плечами.
– Мазут вряд ли. Что мазут? Органика. Гептил тоже вряд ли, его же не в открытых вагонах возили. Да и возили ли? Я не специалист, может быть, ракеты на керосине и жидком кислороде летали. Это местные сочиняют. Это всё остаточная радиация.
Я решил надавить на Ивана:
– Я вот не понимаю: если вы знаете об очагах радиации, надо найти их, обозначить и привлечь внимание. Может быть, добиться переселения.
– Переселения… – фыркнул Иван. – Двадцать лет об этом говорят. Хотели бы переселить… Тут уже переселять некого.
Я упомянул Рафика, который тоже не думал переселяться. Иван оживился:
– Рафик молодец. Всё умеет и другим помогает. Никогда не отказывает. Комбайн сам построил. Пока Рафик здесь, нам тоже не страшно.
Я спросил о близняшках. Иван нахмурился, вспоминая. Я уточнил:
– Близняшки лет пяти. Белые, как смерть. Что с ними, не знаете?
Иван пожал плечами:
– Мешковские, что ли? Если Мешковские, мамаша у них странная. Дома сидят целыми днями, вот, наверное, и бледные.
Ниже дома-альбиноса текла обмелевшая речка Выча. Дальше вдоль берега стояли на неестественном расстоянии друг от друга три брошенных дома, слепых и с поваленными заборами. Окна последнего дома были забиты фанерой: может быть, наследники законсервировали его, не зная ещё, вернутся ли в эти места.
Во дворе одного из домов стояла в розово-белом облаке яблоня, и от её сияния весь двор казался удивительно живым.
Когда я прощался, Иван сказал негромко:
– Вам для статьи так глубоко разбираться не надо. Когда военную часть убрали, с посёлка сняли режимный статус, посвободнее стало. Но территория всё равно на особом контроле, имейте в виду.
Я спросил дорогу на кладбище. Он показал направление вдоль старой улицы. Проезжая мимо цветущей яблони, я невольно подумал, что, может быть, после смерти филинцы становятся деревьями и каждый прорастает там, где было место его силы, и потому вокруг Филино такие густые всклокоченные леса.
Кладбище я заметил не сразу. Оно располагалось почему-то на склоне, в леске, и когда я съехал в низину перед холмом, чтобы освободить узкую дорогу, острия трав поднялись выше окон. Машина утонула в тихой траве.
Я пошёл по склону. Могил было много. Город мёртвых уходил вверх, теряясь в деревьях. Редкие могилы были убраны, остальные заросли травой столь густой, что периодически я натыкался на спрятанные в молодой зелени и сухом вьюне ограды. Большинство имели лишь деревянные кресты с табличками. Надгробия если и встречались, были простыми, серыми, из бетона или местного камня.
Я читал надписи.
Сиренева Марина Витальевна, 1942—2015.
Маркова Ирина Петровна, 1972—2013.
Марков Антон Сергеевич, 1996—2015.
Лагунские Павел Александрович и Раиса Сергеевна с одним набором дат на двоих, 1963—2014. Семейное счастье по-филински – родиться и умереть в один год.
Петров Дмитрий Леонидович, 1985—2015.
Вострикова Янина Ильинична, 1989—2016.
Алёхин Максим, 2007—2016. Могилка огороженная, чистенькая, с фонтаном пыльных искусственных тюльпанов, которые склонили головы к самой земле. К лакированному деревянному кресту прибита фотография мальчишки с короткой чёлкой и ямочками по краям улыбки.
Справа по кладбищу шёл ряд свежих могил. Некоторые холмы уже подёрнулись клочьями свежей травы, другие, вырытые весной, ещё чернели. Я насчитал семь новых могил.
Я пошёл обратно и у подножья наткнулся на совсем старую могилу, которую почти проглотила молодая трава.
Гальев Сергей Антонович, 1965—2006.
Годы рождения и смерти – в точности как у моего отца. Я сел напортив.
Отец навсегда остался в моей памяти молодым, точнее, наполненным жизнью. Когда мы исподтишка отмечали его сорокалетие, потому что сорокалетие не отмечают, кто-то из приятелей отца сказал, что тому пошёл пятый десяток. Я внезапно расстроился. Так расстроился, словно про отца сказали какую-то мерзость. Пятый десяток означал приближение старости. Мне было сложно поверить, что этот процесс коснётся и отца тоже. Мне было 17 лет, и «пятый десяток» звучало, как медицинский диагноз.
Но отец решил не стареть. Он умер на следующий год, сделав моё сожаление ужасно глупым. Лучше бы ему шёл пятый, а потом шестой десяток, пусть бы его чёрные волосы и борода побила седина, пусть бы фигура утратила офицерскую осанку, хотя военным он не был, и пусть бы я мучился сожалением, что отец стареет и старею я сам.
Я резко встал. Закружилась голова. Я спустился к машине; небо на горизонте чернело, но солнце пекло через рвань облаков. Воздух был плотным и горячим.
На обратном пути я подобрал старика из треугольной автобусной остановки, удивляясь его упорству: он выдержал в духоте несколько часов.
Старик отчаялся настолько, что вышел наперерез мне, широко расставив руки. Его косматая клюка висела, как задушенная змея. Он попросил довезти его до Карасёво, долго устраивался, оббил клюкой порог автомобиля, раскашлялся. Вместе с ним в машине устроился запах прокисшей одежды, поэтому я открыл окно и ехал, подставив ветру левую половину лица. Дома я обнаружил, что изрядно обгорел.