bannerbanner
У ступеней трона
У ступеней трона

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Анна Николаевна рассмеялась, но глаза ее были грустны.

– Я против этого не спорю, – сказала она, – но, кажется, в то же время никто не скажет, чтобы Анна Николаевна Трубецкая отвечала на кошачью любовь графа Головкина. Я ему не мешаю меня любить, но это еще не значит, чтобы я когда-нибудь ответила на его чувство, и это вам, Софья Дмитриевна, должно быть ведомо.

Соня пристально поглядела на подругу, затем быстро обняла ее талию, прильнула губами к ее уху и шепнула:

– А хочешь, Анюта, я тебе скажу новость?

– Какую?

– Ты, голубушка, влюблена, и влюблена не в кого иного, как в сего неведомого кавалера. – И она повела рукой по направлению постели, где лежал Баскаков…

Трубецкая вспыхнула, резко отшатнулась от подруги и дрожащим от смущения голосом проговорила:

– Из чего ж ты это вывела такое заключение?

– Из того, голубчик, – улыбаясь, но вполне серьезным тоном продолжала Софья Дмитриевна, – что до сегодняшнего дня я не слыхала от тебя ничего подобного. Правда, ты не высказывала своей любви Головкину, но еще в недавнем разговоре со мной на мой вопрос, пойдешь ли ты замуж за Александра Ивановича, ты ответила, что граф Головкин не такая плохая партия, чтоб княгиня Трубецкая осталась вечной вдовой. Ну, клянусь Богом, если я задам тебе такой же вопрос сегодня, то ты, пожалуй, ответишь мне совершенно иначе. Ну-ка, Анюта, тебе передо мной скрываться нечего – говори прямо и откровенно! – И, приблизив свое лукавое личико к самому лицу Трубецкой, пылавшему ярким румянцем, Софья Дмитриевна взглянула в ее глаза.

Анна Николаевна не выдержала этого пытливого взгляда, опустила глаза и после небольшого молчания прошептала:

– Отстань от меня! Я ничего не знаю.

– Вернее, не хочешь быть откровенной?

– Странный ты человек, Соня! При чем тут моя откровенность? Уверяю тебя, что я сама не знаю, что делается в моем сердце, но…

– Но это сердце, – быстро перебила ее подруга, – в данную минуту больше лежит к этой несчастной жертве твоих лошадей, чем к нашему милейшему графу Головкину, не так ли?

Трубецкая опять покачала головой и пожала плечами.

– Не приставай, я ничего не знаю, ничего не знаю!.. И что это у тебя за привычка, Соня, непременно врываться в чужую душу, непременно копаться в чужих чувствах?

– Голубушка, – наивно воскликнула Софья Дмитриевна, – да что же мне больше делать? Ты знаешь, я, как те старички, которым уже недоступны земные радости, любят смотреть, как радуются этим радостям другие; так и я: я не могу сама любить, так мне, по крайней мере, приятно видеть, как шалунишка-амур незримою цепью сковывает сердца моих близких.

– Ну да, – проговорила Анна Николаевна, обрадованная, что можно переменить тему разговора, уйти от щекотливого любопытства подруги, – ну да, так я тебе и поверю, чтобы в двадцать девять лет ты сумела засушить свое сердце! Это, родная, рассказывай кому-нибудь другому.

Оживленное личико Сони потемнело, точно подернулось внезапно набежавшей тучкой, смеющиеся глаза как бы потухли, и она тихо промолвила:

– Ты, кажется, знаешь, Анюта, что я совсем не бравирую… Я не засушила своего сердца. Та любовь, которая пылала в нем еще так недавно, горит в нем тем же неугасимым огнем и медленно сжигает мою жизнь. Но я никогда уже не полюблю никого другого, никогда не изменю памяти моего несчастного Моти.

При этом имени в ее глазах сверкнули слезинки и медленно скатились по побледневшим щекам.

– А ты уверена, – тихо, тем же печальным, словно надтреснутым тоном, как бы сама проникаясь грустью, охватившей ее подругу, спросила Трубецкая, – ты уверена, что Матвей Александрович умер?

– Конечно! Он был сослан в Тобольск, и вот недавно я писала к местному воеводе Загряжскому, и он мне ответил, что Мотя скончался через три месяца после своего приезда. Да это нужно было ждать. Кто попадет в бироновские застенки, тот уже не жилец на этом свете, даже если бы вышел живым из рук палачей! – И опять слезинки засверкали в ее глазах и снова покатились по щекам.

На несколько минут воцарилось тяжелое молчание, и в это самое время Баскаков снова очнулся, снова открыл глаза и снова поглядел кругом себя с изумлением. Тишина, стоявшая в комнате, обманула его. Трубецкая и ее подруга стояли в изголовье его постели, и он не мог видеть их, но вдруг его слуха коснулся легкий вздох, и мелодичный голос, точно утешая кого-то, проговорил:

– Не плачь, Соня! Ты и так много плакала.

– Да, мне казалось, что я уже выплакала все слезы, – послышался Баскакову другой голос, – мне казалось, что теперь в моем сердце не осталось ничего, кроме любви к памяти Моти да ненависти к злодею Бирону. Но, оказывается, слезы еще не совсем иссякли; впрочем, они высохнут, их утолит пламя моей ненависти.

Этот разговор, эти женские голоса еще более изумили Василия Григорьевича. Теперь уж он не сомневался, что он не спит, и, чтобы увидеть, кто тут разговаривает, чтобы наконец узнать, куда он попал, он повернул голову, приподнялся на локте и взглянул в ту сторону, где звучали голоса.

Его движение не ускользнуло от чуткого слуха Трубецкой: она быстро обернулась к постели и увидела устремленный на себя лихорадочный взгляд черных глаз. Оживленное этим взглядом лицо показалось ей еще красивее, и она почувствовала, как забилось у нее сердце. Она торопливо подошла к постели, наклонилась над Баскаковым и проговорила:

– Вы пришли в себя, вы очнулись? Как я рада! Ну, как вы себя чувствуете?

VI

По течению

Услышав мелодичный голос молодой женщины, наклонившейся над ним, увидев ласковый взгляд глубоких бархатистых глаз, Василий Григорьевич опять готов был подумать, что ему видится какой-то странный сон, что и это красивое лицо, и этот мелодичный голос не что иное, как плод его больной грезы.

Трубецкая, видя, что ее больной не отвечает, снова повторила свой вопрос:

– Ну, как же вы себя чувствуете? Не очень вам больно?

– Простите, – пробормотал Баскаков, – скажите мне, ради бога, где я, что со мной, кто вы?

– Разве вы не помните, что с вами случилось?

– Помню, но очень смутно; меня, кажется, сшибла чья-то лошадь.

– Да, да! И, к несчастью, эта лошадь оказалась моею, мой кучер был так неосторожен, что наехал на вас. Вы упали, и я привезла вас к себе, считая себя глубоко виноватой перед вами.

Эти слова, как яркий свет лунного луча, ворвавшийся в темную мглу ночи, осветили таинственный мрак, окутывавший Баскакова. Он моментально успокоился и, уже с веселой улыбкой глядя на молодую женщину, разговаривавшую с ним, сказал:

– Так вот в чем дело! Значит, я был так неловок, что наделал вам еще хлопот?

Трубецкая улыбнулась в свою очередь:

– Вы, кажется, готовы себя обвинять в том, что мои лошади чуть не задавили вас? Это, конечно, черта, свойственная молодости, но я совсем не хочу испытывать вашу любезность, я глубоко виновата перед вами и прошу у вас прощения за эту, хотя и невольную, вину.

– Но в чем же вы виноваты? – искренне удивился Василий Григорьевич. – Скорее виноват я сам, что переходил через улицу, погруженный в думы. На столичных улицах этого делать не следует.

– Но ведь вы были на волосок от смерти! Как сказал врач, если бы удар копытом пришелся немного ближе к виску, то спасти вас было бы очень трудно.

Веселая улыбка опять озарила лицо Баскакова.

– И опять-таки в этом была бы только моя вина, а уж никак не ваша. Нет, нет, ради бога, и не старайтесь доказывать мне противное! Не вы виноваты передо мной, а, напротив, я, что своею неосторожностью наделал вам так много хлопот. И если вы хотите исполнить мою просьбу, так я вам буду очень благодарен.

Молодая женщина, симпатия которой к Баскакову разрасталась все сильнее и сильнее, быстро отозвалась:

– Говорите, ради бога! Нужно куда-нибудь послать? Известить о том, в каком положении вы находитесь? Скажите адрес, и я тотчас же пошлю нарочного.

Баскаков сделал отрицательное движение головой, и ноющая боль, утихшая было давеча, снова возобновилась. Легкая гримаса прошла по его лицу, но он пересилил себя:

– Нет, нет, мне извещать некого, у меня в Петербурге нет знакомых, и я здесь совсем чужой человек. Я бы попросил вас велеть отвезти меня на тот заезжий двор, где я остановился.

Трубецкая побледнела и торопливо возразила:

– О нет, этой просьбы вашей я не исполню! Врач запретил вам малейшее движение, и вы, уж хотите не хотите, приятно это вам или неприятно, а должны будете пролежать до тех пор, пока не будет никакой опасности.

Ее ласковые слова теплой волной прошли по сердцу Баскакова. Эта заботливость о нем тронула его до глубины души.

– Вы слишком добры, – проговорил он, – и ваш образ будет лучшим воспоминанием о Петербурге, о котором я, может быть, буду даже жалеть. Но я, во всяком случае, не злоупотреблю вашим терпением и добротою: мне кажется, что дня через два я буду в состоянии уже подняться на ноги и уехать в Москву.

Сердце молодой женщины при этой фразе как-то странно сжалось, но она прежним веселым тоном отозвалась:

– Когда вы встанете на ноги, вы совершенно свободны, а пока вы – мой пленник. Теперь успокойтесь, так как волнение вам вредно. Сейчас я вам пришлю поужинать, а затем спокойной ночи, утром я опять зайду проведать вас.

Она отошла от постели, бросила на Баскакова прощальный взгляд и затем, обняв за талию Соню и стараясь не смотреть на ее лукаво улыбавшееся лицо, вышла вместе с нею из комнаты.

Когда дверь за ними затворилась, Баскаков невольно улыбнулся.

– Я не могу пожаловаться, – прошептал он, точно разговаривая сам с собою, – что одна часть моей программы, намеченной мною в Москве, как я буду проводить время в приневской столице, – не исполнилась. Я ехал сюда для того, чтобы повеселиться и испытать кой-какие приключения. Веселья я здесь не нашел, но в приключениях зато излишек. Только четыре дня я в Петербурге, а уж это – второе приключение. И, удивительная вещь, судьба точно играет со мной: оба раза – и вчера, и сегодня – мне грозила смертельная опасность, и я благополучно избавился от нее. Очевидно, судьба благоволит ко мне, но все-таки ее искушать не следует. В третий раз она может изменить, а поэтому, как только я поднимусь на ноги, а это, я думаю, будет очень скоро, я тотчас же уеду в Москву. Все-таки у меня будут хорошие воспоминания, а с меня и этого совершенно достаточно…

Однако Баскакову не пришлось уехать в Москву и через два дня, не пришлось уехать и через неделю. Незначительная сама по себе рана на голове вдруг осложнилась нервной горячкой, которая приковала его к постели в доме княгини Трубецкой на очень долгое время.

Трубецкая, с одной стороны, эгоистически обрадовалась тому, что судьба не так скоро разлучает с заинтересовавшим ее человеком, с другой – страшно тревожилась за его жизнь и все это время проводила около его постели, то замирая от страха, когда он метался в горячечном бреду, то торжествуя, когда на него находили минуты просветления и к нему возвращалось сознание.

Молодая натура взяла свое. Через три недели опасность миновала, и Василий Григорьевич, страшно похудевший за время болезни, стал быстро поправляться. И опять, как в то время, когда он метался в жару, так и теперь, Анна Николаевна почти не отходила от его постели, ухаживая за ним с такой нежной заботой, с такой лаской, что Софья Дмитриевна перестала уже улыбаться, а совершенно серьезно заметила своей подруге:

– Ну, Анюта, теперь, кажется, кончено, судьба сыграла с тобой скверную шутку, и я серьезно опасаюсь последствий этой шутки, когда Александр Иванович узнает наконец причину твоей к нему холодности.

Действительно, ее опасения были вполне понятны. Анна Николаевна до этой случайной встречи с Баскаковым, правда, не показывала открытой симпатии к графу Головкину, ухаживавшему уже давно за нею, но принимала эти ухаживания. При дворе и в свете стали открыто называть Головкина ее женихом. Трубецкая, слыша эти толки, пожимала плечами, но не опровергала их, чем вводила светских кумушек в еще большее заблуждение, а Александр Иванович был от души рад этим толкам, так как княгиня Трубецкая нравилась ему и как красивая женщина, и как любимая фрейлина покойной государыни, имевшая громадные связи, и, наконец, как обладательница очень крупного капитала. Официального предложения он ей не делал, но, успокоенный городскими толками, собирался его сделать в первую удобную минуту, и только смерть государыни помешала его намерениям. Он ничего не знал об истории с Баскаковым. Трубецкая почему-то умолчала об этом, но он вдруг заметил резкую перемену, происшедшую в молодой женщине по отношению к нему. Она была всегда с ним любезна, всегда очень радушно его принимала, позволяла иногда ему засиживаться против обычая этикета, благосклонно выслушивая его любезности, но, когда он приехал к ней дня через три после того, как Баскакова сшибли ее лошади, Анна Николаевна была совсем не та, что прежде. Встретила она его, правда, по-прежнему радушно, но ее глаза смотрели как-то холодно и жестко. Говорила она с ним любезно, но, когда он вздумал, как прежде, поцеловать ей руку, она вспыхнула и резко вырвала свою руку у него. Через два дня после этого она была совсем заметно холодна с ним, а еще через несколько дней, просидев с ним не более десяти минут, она отговорилась головной болью и заставила его сократить свой визит, на что он совершенно не рассчитывал. Все это поражало Александра Ивановича, все это донельзя удивляло его.

Мало-помалу в нем проснулись подозрения, вслед за подозрениями в сердце колыхнулась ревность, и он стал пытливо отыскивать в своей памяти всех тех, кто мог перейти ему дорогу.

Софья Дмитриевна недаром тревожилась. Граф Головкин слыл за человека мстительного и жестокого, и молодая женщина прекрасно понимала, что, если Александр Иванович проникнет в тайну сердца княгини Трубецкой, если он узнает о странном пациенте, вот уже три недели находящемся в доме той женщины, которую он хотел назвать своей женой, – и Анне Николаевне, и ее протеже грозят тогда большие неприятности. Но Трубецкая, отуманенная чадом любви, вспыхнувшей в ее сердце, не придавала мести графа Головкина ни малейшего значения.

– Ты напрасно пугаешься, душечка, – сказала она Соне в ответ на ее предостережения, – мне бояться нечего: Александр Иванович не имеет никаких прав на мое сердце, а стало быть, и на меня.

– Да, но ведь его все называли твоим женихом.

– Все, кроме меня, и я думаю, что в таких вопросах я хоть что-нибудь да значу.

– Все это так, но ты должна принять в расчет, что Головкину очень хотелось стать твоим мужем, и он будет мстить хотя бы только потому, что его планы разрушены. Во всяком случае, помни только, что осторожность не мешает, и чем осторожнее ты будешь, тем лучше.

Анна Николаевна беспечно отмахнулась рукой, но не дальше как на другой день ей пришлось убедиться, что Александр Иванович Головкин не оставил своего намерения. Он решил серьезно поговорить с Трубецкой и, не обращая внимания на то, что теперь время траура, решил сделать ей предложение. Приехав на другой день после того, как Софья Дмитриевна предостерегла Трубецкую, и сразу заметив, что Анна Николаевна настроена против него не только холодно, но враждебно, он не смутился этим и прямо приступил к делу.

– Вы давно должны были заметить, княгиня, – начал он, – что я бываю у вас не только в качестве простого знакомого.

Трубецкая поняла, к чему он ведет речь; в ее душе зашевелилась непонятная против него злоба, и она насмешливо прервала его:

– Я не замечала этого, так как никогда ничего иного и не предполагала.

Темные глаза Головкина сверкнули злобным огоньком, и он, чувствуя, что она над ним насмехается, захотел скорее дойти до конца.

– Насколько я помню, – проговорил он с заметным волнением, – вы ранее несколько отделяли меня от толпы простых знакомых, но, если вам угодно забыть об этом – я настаивать не буду и только скажу вам, княгиня, что я никогда не был слепым человеком и никогда не был человеком глупым.

По губам Трубецкой пробежала усмешка. Он поймал эту усмешку и вспыхнул до корней волос.

– Ни для кого в Петербурге, – продолжал он, – не тайна, что я люблю вас, ни для кого в Петербурге не тайна, что я хотел сделать вам предложение и был бы очень счастлив, если бы вы приняли его.

Он хотел продолжать, но Анна Николаевна резко перебила его:

– Вы можете не продолжать, граф; мне ясно, к чему вы все это говорите и о чем хотите сказать. Я не сомневаюсь, что вы были бы очень счастливы жениться на вдове князя Трубецкого, но я, граф, не нахожу никакого счастья в этом и совсем не хочу пока менять свою фамилию.

Головкин не только побледнел, но даже позеленел от злости, и лицо его исказилось судорогой.

– Другими словами, значит, вы мне отказываете?

– Вы не ошиблись, но только примите к сведению, Александр Иванович, что я вам отказываю не потому, что вы мне не нравитесь, чтоб я вас считала нехорошим человеком, а просто потому, что я не хочу выходить замуж, что мне моя вдовья свобода дороже новых золотых цепей замужества; я отказываю вам так же, как отказала уже многим, искавшим моей руки.

Головкин никогда не отличался большою сдержанностью. Он всегда был груб и раздражителен, нередко забывая разницу между казармами и светской гостиной, но разрушение его планов, этот отказ, которого он никак не ждал от Трубецкой, окончательно лишили его самообладания. Он дерзко рассмеялся и почти выкрикнул:

– Вы совершенно напрасно хотите позолотить эту пилюлю! Повторяю вам, что я никогда не был глупцом и прекрасно вижу, в чем дело. Прежде в вас никто не замечал, а я тем менее, желания остаться вдовой.

Анна Николаевна усмехнулась:

– Вы совсем забываетесь, сударь! Кажется, я вольна в своих поступках, и мне некому отдавать в них отчета.

– Я и не требую у вас отчета, я просто высказываю свое удивление и, кажется, имею полное право на это.

– Я вам не давала такого права и никогда не дам.

– Неправда! – прошипел он, почти вплотную наклонясь к ней. – Вы принимали мои ухаживания, вы не противоречили толкам о возможности брака между нами, вы слышали, что меня называют вашим женихом, вашим будущим мужем, и ясно было всем, что вы нисколько не против этого.

Анна Николаевна, бледная, трепещущая, с злыми слезами на глазах, стала во весь рост.

– Вы возмутительно ведете себя, сударь! – проговорила она дрогнувшим голосом. – Вот теперь, сейчас, несмотря на то что вы не имеете надо мной никакой власти, вы позволяете себе обращаться со мной так дерзко и грубо, как это водится, может быть, только между мужиками… Согласитесь сами, что было бы слишком глупо сделаться женою дикаря.

Она повернулась и, даже не кивнув ему, направилась к дверям.

– Постойте! – крикнул он, догоняя ее. – Вы хорошо обдумали последствия своего отказа?

Она полуобернулась к нему и смерила его с ног до головы презрительным взглядом.

– Мне нечего обдумывать, мое решение неизменно! – проговорила она твердо. – Вашей женой я никогда не буду и надеюсь, что если нам и придется когда-нибудь еще раз встретиться с вами, то вы не будете настолько дерзки, чтобы разыгрывать моего знакомого – я с вами больше незнакома! – И, произнеся эти заключительные слова самым презрительным тоном, княгиня быстро шагнула к двери, точно боясь, что граф ее опять остановит, и торопливо притворила ее за собой.

Оставшись один, Головкин злобно рассмеялся и кинул на дверь, за которой скрылась княгиня Трубецкая, такой страшный взгляд, что если бы молодая женщина подсмотрела его, то, конечно, в ее сердце родились бы опасения.

VII

Ночные гости

Было около двенадцати часов ночи, когда к двухэтажному каменному дому, темной массой стоявшему на углу набережной Красного канала и Мошкова переулка, один за другим стали подходить человеческие тени, неслышно ступая по скользким мосткам, тянувшимся от казенной аптеки вплоть до этого дома, и так же неслышно, как и подобает теням, исчезая в его стене, выходившей на Красный канал.

На петербургских улицах, кроме тех мест, где стояла полицейская стража да уныло притаились пикеты, расставленные по приказанию Бирона, не было ни души. Над городом нависла черная мгла, которую даже не разгоняли огни, так как все окна давно уже были темны. В Мошковом же переулке и на берегу Красного канала даже не стояло пикета, и поэтому темные тени, направлявшиеся к угловому дому, не вызвали ничьего любопытного внимания.

Этот угловой дом некогда принадлежал принцу Гольштейнскому, а в последнее время в нем поселилась принцесса Елизавета Петровна, которой почему-то понравился этот мрачный дом. Судя по тому, что в окнах этого дома не было заметно даже узенькой полоски света, можно было предположить, что и сама Елизавета Петровна, и все обитатели ее скромного дворца давно уже погрузились в сон. Но тени, подходившие неслышно к дому принцессы, очевидно, или не знали этого, или были уверены в противном. Они не обращали ни малейшего внимания на темные окна и уверенной поступью, как люди, которые знают, что их ждут, подходили к калитке, проделанной в стене, легонько стукали в нее два раза и затем тотчас же скрывались за дверью, которая снова затворялась за ними.

Если бы какой-нибудь любопытный человек заинтересовался этим и стал считать, сколько человек прошло в эту калитку, он бы, безусловно, изумился, насчитав до цифры шестьдесят шесть. Такое громадное количество ночных посетителей дома принцессы Елизаветы Петровны не могло быть никоим образом случайным, и было бы ясно, что эти странные гости собирались на какое-нибудь тайное совещание.

Ночных гостей, очевидно, ждали. Каждый из них, проскользнув с улицы в небольшую дверь, попадал в совершенно темный коридор и, пройдя его до конца, медленно поднимался по лестнице до другой двери, тоже запертой, в которую приходилось стучать, как и в наружную калитку, но уже гораздо громче. Постучав отрывисто три раза, каждый из гостей слышал такой же троекратный стук, затем дверь отворялась, и вместе с этим на темную лестницу падал целый сноп лучей ослепительного света, но не добегал до ее конца, а тотчас же исчезал, как только достигал первой площадки.

В той комнате, откуда падал свет и откуда дверь выходила на лестницу, ночных посетителей встречал высокий, еще бодрый старик в темном бархатном камзоле и, пытливо вглядываясь в лицо каждого входившего, в ответ на его поклон делал какое-то странное движение рукой, сложенной таким образом, что, кроме среднего пальца, все остальные были плотно прижаты к ладони, после чего странные посетители проходили в следующую комнату, где и садились на кресла, стоявшие в количестве шестидесяти шести вокруг всех четырех стен.

Здесь, в этой комнате, царило яркое освещение: горела громадная серебряная люстра, спускавшаяся с середины потолка, горели несколько десятков бра, прикрепленных к стенам, да, кроме того, на столе, стоявшем посередине и покрытом тяжелой темно-малиновой бархатной скатертью, стояли два двенадцатисвечных канделябра, тоже бросавших яркий свет. Дверь то и дело открывалась и затворялась. То и дело через ее порог переступали офицеры всех родов оружия, штатские в камзолах всевозможных цветов, но все они – и военные, и штатские – несмотря на то что одни из них были посеребрены сединою, а над губами других едва пробивался пушок, имели на правом рукаве темно-малиновую бархатную ленту, завязанную замысловатым бантом. Все они между собою были уже знакомы. Но они не подходили друг к другу, не протягивали друг другу руки, даже не здоровались между собою. Каждый молча подходил к своему креслу, молча садился, как бы даже не обращая внимания на своих соседей.

Но вот дверь скрипнула в последний раз. Только одно кресло еще и оставалось незанятым, и этот новый посетитель, оказавшийся уже знакомым нам Антоном Петровичем Лихаревым, твердым шагом подошел к креслу и молча опустился в него. Его приход точно разрушил очарование: точно только его и ждали, чтоб прогнать молчание, царившее в этой зале, и в воздухе загудело жужжание от шепота целых десятков голосов, переговаривавшихся между собою. Кресло, которое занял Лихарев, оказалось рядом с креслом, на котором сидел так жестоко поплатившийся за свою ссору с Баскаковым и получивший тяжелую рану от его шпаги Левашев.

Молодой офицер вылежал в постели ровно две недели и встал совершенно бодрым и здоровым, с легким воспоминанием об этой странной дуэли, оставшимся в верхней части его груди в виде темно-красного рубца. Дмитрий Петрович был донельзя удивлен, когда Лихарев рассказал ему об их удивительной ошибке и о том, что дравшийся с ним юноша оказался двоюродным братом Николая Львовича Баскакова. Левашев ужасно жалел, что не мог извиниться перед Баскаковым за свою грубую ошибку, окончившуюся, к счастью, еще так благополучно, и хотел, как только оправится, написать Василию Григорьевичу в Москву, прося у него извинения. Они и не подозревали, что Баскаков совсем не в Москве, что, несмотря на свое твердое решение покинуть приневскую столицу, он принужден был остаться в ее стогнах[24], и были бы не только удивлены, а даже обрадованы этим обстоятельством, знай только это.

На страницу:
4 из 6