bannerbanner
У ступеней трона
У ступеней трона

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Александр Петрович Павлов

У ступеней трона

© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2010

© ООО «РИЦ Литература», 2010

* * *

Часть первая

I

Ссора

Октябрь 1740 года выдался страшно сырой и дождливый, отчего в Петербурге, и вообще мало избалованном хорошими, погожими днями, а осенью постоянно окутанном печальным флером туманной мглы, было как-то особенно хмуро и уныло. Это уныние страшно тяготило петербуржцев, но оно в особенности было не по душе красивому, статному молодому человеку, только что вышедшему на улицу из ворот одного дома вблизи Адмиралтейства. Остановившись на мостках, заменявших в то время тротуары, он недовольными глазами поглядывал на серое, затянутое тучами небо, с которого косой сеткой сыпал мелкий дождь, на уходившую вдаль линию домов, как бы тонувших в серовато-молочной туманной мгле, и на расстилавшуюся перед ним грязную площадь, с одной стороны окаймленную забором, тянувшимся около зданий Адмиралтейств-коллегии, а с другой – тяжеловесным фасадом Сената. На этой площади теперь стояли целые озера грязной воды, в которую с тупым щелканьем падали дождевые капли, и этот шум, казавшийся грустным шелестом сухих листьев, положительно раздражал молодого человека.

– Ну и погодка! – вырвалось у него. – От этой слякоти можно не только простудиться, но сойти даже с ума. Я понимаю теперь, почему англичане страдают поголовно сплином. Говорят, что в Лондоне такие дожди и туманы в обыденку… Чего уж в Лондоне!.. я вот только третий день мокну и глотаю этот промозглый воздух и то уж чувствую, что меня охватывает какая-то непонятная тоска. Нет, кончено! Как только устрою все, как только узнаю, где находится мой братец, – тотчас же удеру из Петербурга… Бог с ним, с этим столичным весельем! И, наконец, какое же это веселье, если я за все эти три дня не видел ни одного мало-мальски радостного лица, ни одной улыбки? – Закончив эту тираду резким пожатием плеч, молодой человек закутался в плащ и, осторожно ступая по скользким, покрытым грязью доскам, стал пробираться в сторону Невской перспективы.

Он имел полное право негодовать на дурную погоду, стоявшую в Петербурге: в столице он был совершенно посторонним человеком, знакомых у него здесь никого не было, и целых два дня ему пришлось провести в тоскливом одиночестве, а тут еще эта сырая и промозглая погода, постоянный дождь, сеявший с неба, и тоска, царившая на петербургских улицах, подействовали крайне неприятно на его впечатлительную натуру. Жизнерадостный и веселый, только что вступивший в жизнь и еще не обвеянный ее суровым дыханием, он чувствовал, что этот осенний дождь смывает и с его лица веселую улыбку, что холодный ветер, ожесточенно дующий с моря, леденит не только его тело, но и его душу, а этот противный туман, плавающий серыми волнами в воздухе, окутывает его мозг, обесформливает его мысли так же, как обесформливает дома, церкви и деревья, набрасывая на них свою густую пелену.

Василий Григорьевич Баскаков – так звали этого молодого человека, медленно шагавшего по мосткам Невской перспективы, – приехал из Москвы. Правда, и в Москве нынешняя осень была не из важных: и там выпадали тоскливые дни; но там не вечно же шел дождь, ненастные дни чередовались с ясными и сухими, и, самое главное, там не было этих ужасных туманов. В Петербург Баскаков попал случайно: отчасти чтобы доставить удовольствие своей тетке Ольге Ивановне и разыскать ее старшего сына, возвратившегося будто бы из Берлина, где он состоял при русском посольстве, отчасти чтобы самому познакомиться с Северной столицей, отнявшей в последние годы у древней Первопрестольной весь ее блеск и все значение.

Баскакову было всего двадцать два года, а в этом возрасте все кажется в розовом цвете, и поэтому, когда его перед отъездом пугали всякими страхами бироновской тирании, черной тучей нависшей не только над Петербургом, но и над всей Россией, Василий Григорьевич только махал рукой и беспечно улыбался. Все эти страхи казались ему преувеличенными, бироновские застенки совсем не такими ужасными, общий ужас, охватывавший всех при одном только имени всесильного временщика, чересчур раздутым. У него пока еще не было ни друзей, ни врагов, в его жилах текла молодая горячая кровь, сердце его еще ни разу не билось от страха, и он смело отправился на невские берега, вполне убежденный в том, что его особа представляет слишком незначительную величину и что его появление в столице не вызовет решительно ничьего внимания.

Василия Григорьевича тянула сюда жажда новых впечатлений, бессознательная надежда на возможность весело провести время, но Петербург встретил его неприветливо и сурово, и Баскаков очень быстро разочаровался в нем. Только что начавший застраиваться город показался ему жалким и некрасивым сравнительно с древней Москвой, поражавшей величием своего Кремля, роскошными палатами богатых бояр и обилием Божьих храмов. Дожди и туманы раздражали его. На улицах царило уныние, вызванное осенней слякотью и главным образом болезнью императрицы – болезнью, усилившейся настолько, что стали поговаривать о ее близкой кончине. Петербуржцы, вообще напуганные событиями последнего времени, трепетавшие от малейшего шороха, еще полные ужасного впечатления, какое произвела сравнительно недавняя казнь кабинет-министра[1] Волынского, не зная, что принесет им грядущий день, тоскливо прятались от зоркого взгляда сыщиков Тайной канцелярии[2], и потому-то петербургские улицы были почти пусты. Если же и встречались Баскакову редкие пешеходы, если же и громыхали мимо него тяжелые колымаги[3], берлины[4] и извозчичьи роспуски[5], почти по ступицу колес уходя в грязь, стоявшую на плохо мощенных мостовых, то лица встречавшихся ему были так сумрачны, что молодому человеку становилось положительно тошно, и он предпочитал сидеть в своей горнице на заезжем дворе, чем слоняться по столице, встречая только хмурые взгляды да глядя на свинцовое небо, сеящее надоедливым непрерывным дождем.

Если бы не обещание, данное им тетке, Василий Григорьевич, не задумываясь ни на минуту, снова бы уселся в почтовую карету, чтобы вернуться в Москву; но он был связан этим обещанием и должен был оставаться в Петербурге, разыскивая своего двоюродного брата. Но, словно нарочно, его преследовало несчастие и в этих розысках. В коллегии иностранных дел ему заявили, что «точно-де асессор[6] Баскаков, состоявший при берлинской амбассаде[7], из Берлина отбыл и в Петербурге в недавнее время находился», а находится ли и по настоящее время здесь – о том ему обещали разведать. И вот третий день подряд ходит он в коллегию, вот и сейчас только что вышел оттуда, а чиновник, обещавший ему все доподлинно разведать, опять заявил, что ничего пока верного не знает, но убежден, что асессор Баскаков в Берлин назад не уезжал, в другие города отпуска не брал и должен находиться не иначе, как в столице… А когда Василий Григорьевич возразил, что если это действительно так, то коллегии должно быть ведомо местопребывание его двоюродного брата и что асессор – не иголка, которая может затеряться так, что ее едва-едва разыщешь, – чиновник со снисходительной улыбкой заметил:

– По нынешним временам, государь мой, не только асессоры, а и действительные тайные советники не больше иголки значат и, как иголки, бесследно пропадают…

Но все же он опять просил Василия Григорьевича удосужиться и заглядывать в коллегию, которая не замедлит разведать, куда подевался его двоюродный брат.

Там, в канцелярии коллегии, Баскаков не придал никакого значения зловещим словам разговаривавшего с ним чиновника, но теперь, на свободе, медленно пробираясь на Фонтанку, где стоял заезжий двор, на котором он остановился, молодой человек невольно задумался о судьбе своего двоюродного брата, задумался и даже испугался. И по сведениям, полученным теткой, и по тому, что ему самому удалось узнать в иностранной коллегии, Николай Львович Баскаков месяца два уже как выехал из Берлина. Если положить, что он употребил на проезд до Петербурга месяц, то, во всяком случае, он уже целый месяц находится в столице. И вдруг оказывается, что коллегия ровно ничего не знает о своем чиновнике, пребывающем так близко от нее.

Вдруг в мозгу Василия Григорьевича, как молния, блеснула ужасная мысль: «А что, если Николай исчез в застенках Тайной канцелярии? Что, если коллегии неизвестно его местожительство потому, что он попал в лапы бироновских палачей, умеющих не только заставить говорить, но и заставить молчать свои жертвы?..»

И стоило этой страшной мысли закопошиться в мозгу молодого человека, как он почувствовал, что уже не холодный ветер, с воем носящийся по улицам, леденит его тело, а ужас перед каким-то неведомым, но грозным несчастием. Уезжая из Москвы, он храбрился; ему казалось, что бироновским сыщикам до него нет никакого дела, но теперь, под влиянием мерзкой погоды, расшатавшей его нервы, вся его храбрость растаяла, как дым под ветром. Ему внезапно вспомнились все ужасы бироновских застенков, о которых хотя глухим шепотом, но ходили толки по Москве; вспомнились рассказы о сотнях неведомо куда исчезнувших людей. Он так еще недавно беспечно отмахивался, слушая эти толки и рассказы, но теперь его охватил такой страх, словно его уже схватили цепкие руки сыщиков, словно сзади него уже прогремело роковое «слово и дело», словно перед ним уже замелькали пыточные орудия, как багровой росой, обрызганные человеческой кровью…

Что до того, что его никто здесь не знает, что на нем нет никакой вины? Для того чтобы попасть в застенок Тайной канцелярии, не нужно было никакой вины. Чтобы предстать пред грозные очи Андрея Ивановича Ушакова, совершенно было достаточно и того, что он находился в родстве с человеком, уже познакомившимся с пропитанными кровью руками бироновских палачей. В те времена вину выдумывали те, кому это было выгодно, кому это было нужно, а даже легкая встряска на дыбе заставляла вполне невинных людей клеветать и на себя, и на своих близких.

Вспомнилось все это Баскакову, и он почувствовал, как на голове у него проступил холодный пот, как по телу пробежала ледяная дрожь, и он положительно с испугом отшатнулся, когда заслышал за собою чьи-то шаги. Но прохожий прошел мимо, даже не взглянул на Василия Григорьевича, и молодой человек облегченно вздохнул. Но страх его не прошел. Ужас, навеянный грезами, не рассеялся. Как это бывает зачастую, он уже не сомневался, что его двоюродный брат пропал в застенках Тайной канцелярии, ему уже казалось, что Николай Львович не вынесет пытки, оговорит всех своих знакомых, всех своих родных, а в том числе и его, и, может быть, вот сейчас, вот в эту самую минуту, его приход на заезжий двор сторожат сыщики, и стоит только ему показаться там, как его схватят и, может быть, на целые годы замуруют в каменный мешок.

И страх был так силен, что Баскаков положительно теперь боялся идти на заезжий двор. До Фонтанки было уже недалеко, ему уже был виден отсюда мост, перекинутый через речку; но он не только замедлил шаги, но даже остановился, предпочитая провести скорее ночь на улице, чем попасть прямо в цепкие руки сыщиков и ни за что ни про что, может быть, распроститься с только что начавшейся жизнью.

Стало заметно темнеть. Набегали вечерние тени, и волны тумана, носившегося по улицам, стали принимать постепенно более мрачную окраску. И этот мрак, точно надвигавшийся со всех сторон, еще сильнее тяготил Баскакова, и ужас с каждой секундой все больше и больше разрастался в его душе.


Василий Григорьевич взглянул вверх, на печальное небо, которое также заволакивалось ночною тенью, посмотрел по сторонам и вдруг заметил в нескольких шагах от себя только что зажженный фонарь, колыхаемый порывами ветра, отчего его слабый огонек казался в туманной мгле какой-то дрожащей, точно танцующей, звездочкой.

«Должно быть, австерия[8],– подумалось ему, – можно зайти и хоть обогреться, а то этот ветер окончательно заледенит меня».

И он крупными шагами направился в сторону, где дрожал огонек.

Но когда Василий Григорьевич переступил порог двери, над которой висел фонарь, он убедился, что это не австерия, а кабачок для чистой публики, так называемый герберг, которых в Петербурге в то время было сравнительно мало. Несколько столиков, покрытых чистыми скатертями, бросились ему в глаза; увидел он и прилавок, на котором величественно красовался бочонок и стояла целая батарея стеклянных кружек и оловянных стаканов, а рядом с бочонком он заметил прехорошенькую женскую головку со вздернутым носиком, ярко-красными губами и целым каскадом пышно взбитых льняных волос. Когда он переступил порог, это личико улыбнулось ему, и веселая улыбка буфетчицы, и теплота, царившая здесь, немного разогнали страх, овладевший было им на улице. Он скинул с себя насквозь промокший плащ и присел к одному из столиков, поглядывая на хорошенькую буфетчицу, которая, продолжая ему улыбаться, уже приближалась к нему.

– Что прикажет господин? – с сильным чухонским акцентом спросила она, подойдя к его столу.

Василий Григорьевич окинул любующимся взором ее полную, пышную фигурку и заявил, что ему хочется обогреться и, что она ни подаст, ему из таких хорошеньких ручек все покажется нектаром. Буфетчица, несмотря на то что привыкла к всевозможным комплиментам, которыми ее постоянно осыпали все посетители герберга, вспыхнула ярким румянцем.

– Однако что господин пожелает? – повторила она. – У нас есть нюренбергское и мюнхенское пиво, есть всевозможное вино; чего же вам угодно?

– Так дайте мне, душечка, бутылочку мадеры.

Буфетчица торопливо скрылась за прилавком, загремела там посудой и, так же торопливо вернувшись назад, поставила перед Баскаковым поднос, на котором стояла темная запыленная бутылка и – очевидно, из уважения к его красоте – даже серебряная чарка. Василий Григорьевич поблагодарил красивую чухонку новым взглядом, от которого она вспыхнула снова, и с удовольствием выпил до дна большую чарку крепкого, ароматного вина, которое огнем пробежало по его жилам.

Он чувствовал, как по его телу разлилась приятная теплота, молодость взяла свое, и недавний страх исчез почти бесследно. Веселая улыбка снова задрожала на его губах, и он обвел комнату оживленным любопытным взглядом. Кроме него, в герберге было еще двое посетителей: они сидели в противоположном углу комнаты и, как показалось ему, смотрели на него далеко не дружелюбным взглядом. Один из них был военный, в офицерском мундире Измайловского полка, другой – штатский, в темно-фиолетовом бархатном камзоле и белоснежном жабо, которое оттеняло его смуглое лицо. Оба они были молоды, оба были очень недурны собой, но в то время, когда военный был совсем светлым блондином, штатский был жгучий брюнет, и по его миндалевидным глазам и по очертаниям его носа, с очень заметной горбинкой, было несомненно, что в нем течет южная кровь.

Как только Василий Григорьевич появился в герберге, они оба, заметив его статную фигуру и бросив быстрый взгляд на его лицо, точно испугавшись чего, вздрогнули и переглянулись между собою. Разговор, который они вели до его прихода, как-то сразу оборвался; их оживленные лица сделались как-то странно сумрачными, в глазах загорелись недобрые огоньки, и, когда Василий Григорьевич, выпив чарку мадеры, посмотрел в их сторону, они бросили в свою очередь на него такой недружелюбный взгляд, точно он был их личным врагом.

– Это – он! – прошептал военный, наклоняясь через стол к своему собеседнику. – Я его узнал сразу.

Брюнет задумался на несколько мгновений и в свою очередь промолвил:

– И мне кажется, что это – он.

– Волк сам бежит в ловушку.

– И нужно постараться, чтобы он из этой ловушки не вырвался.

– Не беспокойся, не уйдет! Он слишком много насолил мне, чтоб его выпустить, и нужно покончить с ним, чтобы он не насолил нам еще больше.

– Но как же это устроить?

– Не беспокойся, – с зловещей улыбкой проговорил измайловец, – предоставь это мне.

Он медленно поднялся со своего места и пошел к тому столу, где сидел Баскаков.

Василий Григорьевич страшно бы удивился, если бы ему удалось подслушать этот странный разговор. Скользнув равнодушным взглядом по лицам этих господ, он тотчас же опустил глаза, нисколько не интересуясь ими, и с большим удовольствием стал бросать свои пылкие взоры в сторону прилавка, любуясь личиком буфетчицы. Поэтому он донельзя изумился, когда измайловец, проходя мимо него, вдруг так сильно толкнул его, что он едва удержался на табурете. Эта неделикатность страшно возмутила Баскакова; он быстро поднялся на ноги, гневно взглянув на офицера, и не думавшего извиняться за свою неделикатность, и резко спросил:

– Это что же, сударь, значит? Чем я могу объяснить сей поступок с вашей стороны?

Измайловец ответил самым нахальным тоном:

– Да как хотите, так и объясняйте; я нисколько не интересуюсь тем, как вы себе сей мой поступок объяснить пожелаете.

– Так вы меня толкнули, значит, не случайно?

– Нет-с, не случайно. Мне не понравилась ваша физиономия.

Кровь закипела в Баскакове, он инстинктивно сжал кулаки и так толкнул измайловца, что тот отлетел от него на несколько шагов…

II

Неожиданный результат

Отлетев от толчка Баскакова к стене, даже стукнувшись головой о стену, измайловец в первое мгновение рассвирепел, глаза его налились кровью, и он в свою очередь бросился на Василия Григорьевича, но тотчас же быстро опомнился, гнев его точно растаял, злобные огоньки в глазах потухли, и вместо них показалась насмешливая, точно торжествующая улыбка. Он медленно подошел к Баскакову, продолжавшему стоять все еще в угрожающей позе, и размеренно, как бы отчеканивая каждое слово, проговорил:

– Я вижу, вы, сударь, не из робких. Оно вполне понятно, если взять во внимание вашу профессию. Но, надеюсь, вы прекрасно понимаете, что мы с вами не можем расстаться, не расквитавшись друг с другом.

Яркая краска залила лицо Василия Григорьевича. Он только теперь понял, какие неприятные последствия может повлечь за собою эта его случайная ссора, и уже досадовал на себя, что зашел в этот герберг, досадовал на то, что вспылил. Былой страх снова охватил его. Он попал из огня да в полымя. Почти не зная существующих порядков, он часто слышал в Москве, что дуэли преследуются законом, что правительство очень косо смотрит на стычки с оружием в руках и что захваченным дуэлянтам не бывает пощады.

В словах измайловца звучал слишком ясный намек, и Василий Григорьевич уже не мог бы отказаться от дуэли, не выказав себя трусом. Трусом он никогда не был и тем более не хотел показать перед этими совершенно незнакомыми ему людьми, что боится дуэли. Он гордо закинул голову и, смотря прямо в глаза офицеру, промолвил, стараясь говорить как можно спокойнее и как можно тверже:

– Я прекрасно понимаю, что вы ищете со мною ссоры… Не пойму только одного, неужели такие странные манеры, какие вы выказали по отношению ко мне, в нравах и обычаях русских офицеров? Не думайте, пожалуйста, что если я не ношу оружия, что если я не принадлежу к военному сословию, так испугаюсь ваших грозных намеков и еще более грозных взглядов. Впрочем, – прибавил он, – так как вы меня оскорбили первый, то, пожалуй, я готов удовольствоваться вашим извинением…

Измайловец дерзко расхохотался.

– Ох, сударь, да вы – комик, как я на вас погляжу! Ишь, скажите на милость, он считает, что я оскорбил его первый! Жестоко изволите заблуждаться. Оскорбление нанесли вы мне, и сатисфакции[9] требую я у вас. А посему будьте столь любезны и сообщите мне, куда я могу прислать своих секундантов.

Этот вопрос поставил Баскакова в тупик. Он даже растерялся, но не потому, что ему неловко было сказать про то, что он остановился, приехав из Москвы, на грязноватом заезжем дворе, а потому, что не знал, проведет ли он там завтрашний день, так как, напуганный своими мыслями, боялся туда вернуться. Смутило его также и то, что у него не было ни души знакомой в Петербурге, что ему некого было пригласить в свои секунданты. Однако нужно же было выйти из этого неловкого положения, нужно же было ответить офицеру, очевидно нетерпеливо ждавшему его ответа. Обычная беспечность Баскакова взяла верх над страхами и сомнениями, закопошившимися было в его душе: он сам невольно улыбнулся, подумав о том, в каком безвыходном положении находится теперь, и совсем весело обратился к своему неожиданному сопернику:

– Вот что, сударь, я не отказываюсь, конечно, от дуэли с вами, я никогда не был трусом и тем паче не буду им теперь, но должен вам признаться откровенно, что в приневской столице я – совсем новый человек, что здесь буквально никто меня не знает и я никого не знаю. А посему, уж если вы делаете мне такую честь, выходя со мной на поединок, сделайте и другую честь: укажите, по-первых, куда я должен явиться завтра для встречи с вами, а также захватите секундантов и на мою долю.

Измайловец переглянулся со своим товарищем. На их лицах сначала проскользнуло недоумение, которое затем сменилось насмешливой улыбкой; глаза их, очевидно, сказали друг другу очень многое, и затем офицер, обращаясь снова к Баскакову, сказал:

– Я, конечно, государь мой, не стану уличать вас во лжи, потому что и мне, и моему товарищу очень хорошо ведомо, что вы человек в приневской столице далеко не новый. Из всего, что вы мне сказали, я заключаю только, что вам во что бы то ни стало хочется ускользнуть от меня; но так как я не имею ни малейшего желания выпустить вас из своих рук, то готов признать, что вы человек в Петербурге никому не ведомый, что у вас никого знакомых в Петербурге в данное время, может быть, и нет, что секундантов вы достать не можете, и посему предлагаю вам следующее: до Царицына луга здесь очень недалеко; и у вас, и у меня есть шпаги, пойдемте туда и рассчитаемся между собою. А вот мой товарищ, – кивнув в сторону брюнета, прибавил он, – будет и моим, и вашим секундантом.

– Но позвольте, – горячо возразил Баскаков, – кажется, как вызванный, я имею право выбирать оружие. Отчего это вам желательно драться на шпагах, когда мне, может быть, желательна дуэль на пистолетах?

По губам измайловца пробежала усмешка.

– Я нисколько не сомневаюсь, что, может быть, дуэль на пистолетах вам и более желательна, но нам уж придется остановиться на шпаге; во-первых, потому, что у нас с вами под руками пистолетов нет, во-вторых, оттого, что выстрел очень шумен и может обратить на себя чье-нибудь внимание, а мне этого совсем не хочется, а в-третьих – у меня явилось непреодолимое желание убить вас, что я, может быть, с успехом и сделаю, так как очень недурно владею шпагой. Впрочем, сударь, – добавил он все с тою же ехидной усмешкой, – считаю своим священным долгом предупредить вас, что, буде вы не пожелаете дать мне сатисфакцию, буде вы тотчас же не отправитесь со мною и с моим приятелем на Царицын луг, то я хотя и с величайшим сожалением, но принужден буду проткнуть вас своей шпагой немедля! – И он угрожающе положил руку на эфес своей шпаги.

– То есть, – немного бледнея, спросил Василий Григорьевич, – вы пойдете на убийство?

– Вы не ошиблись, сударь, – с ироническим поклоном ответил измайловец, – мне ваша физиономия так не нравится, что я даже пойду на убийство.

Баскаков на мгновение задумался, но тень тотчас же сбежала с его лица. Он попал в ловушку, и нечего было сомневаться, что этот офицер, лицо которого казалось молодому человеку очень симпатичным, действительно может убить его. Кричать и звать на помощь Василию Григорьевичу совсем не хотелось: он этим прямо бы отдал себя в руки бироновских сыщиков, которые, может быть, уж гоняются за ним; следовательно, не оставалось ничего более, как согласиться на эту вынужденную дуэль. Тут у него все-таки были шансы на удачу. Он готовился к военной службе, и, если бы не тетка, которая почему-то считала его здоровье очень слабым, он, наверное, теперь и сам бы носил офицерский мундир. В былое время Баскаков очень усердно занимался фехтованием, очень недурно владел шпагой и был вполне убежден, что он не позволит зарезать себя, как цыпленка, а может быть, даже сумеет отплатить этому дерзкому офицеру хорошим ударом. Мысли эти молнией пробежали у него в голове, согнали мрачную дымку, набежавшую было на его лицо, и на его губах задрожала опять веселая, беспечная улыбка.

– Я к вашим услугам, государи мои, – проговорил он, накидывая на себя плащ.

Затем он подошел к прилавку, за которым сидела буфетчица, побледневшая как смерть, как только началась эта страшная ссора. В то время такие ссоры были не редкость, девушка привыкла к ним, но красивое лицо Баскакова произвело на нее слишком приятное впечатление, и, слушая разговор молодого человека с измайловцем, она всей душой была на стороне первого. Когда Баскаков подошел к ней, она обдала его таким участливым взглядом, что это невольно тронуло Василия Григорьевича.

– Сколько я вам должен, моя красавица? – спросил он.

На страницу:
1 из 6