Полная версия
Разин Степан. Том 1
– Спущай! – крикнул он и бросил, раскачав, прямо в огонь тело судьи.
– Штоб ему еще раз сдохнуть! – и запел басом:
Человек лихой…Дьявол, душу упокой,А-а-ллилуия!– Горишь, отец!
– Был отец, нынь голец!
В стороне, белея кафтаном, в бархатном каптуре[25] стоял широкоплечий казак. Правую руку держал под полой – там была сабля. Он думал:
«Эх, сколь народу свалилось, а бояр? Мал чет…» – и, повернувшись, прибавил вслух:
– Ну, да еще впереди все!
Широко шагая, шел дымными улицами – ело глаза, пахло горелым мясом. Народ по улицам лежал как большие головни. Атаман тоже изрядно выпил, но поступь его была тверда. Только душе хотелось простора, и рука сжимала рукоять сабли.
Он был недалеко от знакомого тына, уже ступил на старое пожарище и тут только заметил, что за ним идут три человека стороной.
«Эти не хмельные! Истцы!»
Один из троих подошел к атаману. На нем чернела валяная шапка, серел фартук торговца:
– Эй, слушь-ко, боярский сын!
Атаман сдвинул каптур на затылок, повел глазами.
– Не светло, а зрак твой видной, – не ворочай глазом, я человек простой!
– Чего тебе?
– Ты зряще купил экой каптур – ен морозовской и кафтан турской бога…
– Дьявол!..
Атаман выдернул из-под полы пистолет, щелкнул курок, но кремень дал осечку. Подбежали еще двое. Атаман шагнул быстро к первому, ударил торговца по голове дулом. Парень осел, не охнув.
– А вы? – крикнул он грозно.
Двое бежали прочь.
Атаман гнался долго за двумя и скрипел зубами, но бегали истцы скоро. Он проводил их глазами за Москворецкий мост, вернулся к убитому, поднял его, сунул в яму, в которой когда-то выгорел столб.
Сам не зная зачем, навалил на яму два обгорелых бревна:
– Бревна не на месте, а тут черту крест!
Знакомым путем прошел через пожарище и скрылся в кустах обгорелой калины.
3За столом на широких ладонях лежит курчавая голова.
Ириньица, в шелковом летнике, в кике бисерной по аксамитному[26] полю, разливает в большие чаши мед.
– А и что-то закручинился, голубь-голубой? Пей вот!
Атаман поднял голову. Взгляд потускнел, на худощавом лице – усталость.
– Жонка, не зови меня голубем, – сарынь я.
– Ой, то слово чужое! А что такое сарынь, милой?
– Сарынь – слово басурманское – сокол, а по-нашему, по-казацки – коршун!
– Уж лучше я буду звать тебя соколом. Не кручинься, пей, вот так.
– Ух, много пил, – а и крепкий твой мед! Не кручинюсь… Плечи и руки томятся по делу. Много его на Москве, да во Пскове наши играть зачинают… Меня же тянет на Дон.
– Жонка, видно, ждет там? И зачем ты, сокол, такой сладкой уродился?
– Думаешь… приласкаю, а рука за пистоль тянется – убить… Боярыню нынь приласкал.
Глаза женщины загорелись злым:
– Змею ласкать? Змея, сокол, завсегда с жигалом!
Атаман, выпивая, обмолвился раздумчиво:
– Есть у меня чутье, как у зверя, и знаю я… убить или простить… Тут надо было так – простить…
– Пей!.. Я нацедила… Вишь ты какой!.. Погоди-ка, чокнемся.
Она потянулась к нему и, чокаясь, сверкнула накапками вышитых жемчугом рукавов, обхватила его за шею, целуясь.
– Не висни, жонка!
– Аль уж не любишь?
– Не лежит душа к любви… Другое вижу… вижу далеко…
– А я ничего не вижу, люблю тебя, как молонью. Страшной сегодня Москву видела, ой, страшная была Москва! И что ты с собой за заветное носишь, что народ за тобой так липнет? Готов был народ все изломить, и Бога и царя кинул. А я бы уж, если б воля была, приковала сокола к моей кроватке золотой цепью, перлами из жемчугов опутала бы кудри и не выпустила, не отдала никакой чужой красе, выпила бы твою кровь и тут померла с тобой какой хошь лихой смертью.
– Кинь! То пустое…
– Не пустое, сокол! Голова мутится, сердце горит… Так бы и пошла да предала себя: «Нате, волки, ешьте! Помереть хочу. Нет мне жисти – люблю!»
– Забудь все, – пей!
– Гуляют да пьют, а бояре тут! – хрипел голос из распахнутой двери. На убогих ногах горбун, звеня железом, вполз в горенку.
Рука упала на саблю, атаман вскочил на ноги:
– Эй, старик? Где вороги?
– То, гостюшко, кощуню я! Пустое говорю – нет ни бояр, ни истцов, а вот на торгу висит грамота, и на ней списаны твои приметы, и грамоту чтут люди всякие…
– Ой, дедко, скоро как и грамота?!
– Сам чел, и люди чли, и пьян, и тверез, всяк у той грамоты стоял. А платится за твою голову, гостюшко, цена немалая: три ста рублев московскими, да тулуп рысей, да шапка тому, кто тебя уловит…
– Мекал я, – тут меня дошли?
– Пей, мой боженька!
– Не бог я и богом быть не хочу… Ходил по монастырям, на народ глядел… веру пытал… Верю ли я, не знаю того… Ведаю одно – народ молит Бога с молитвами, слезами да свечами, а кругом – виселицы, дыба и кнут… Богач жиреет, а народ из последних сил тянет свой оброк… от воеводы по лесам бежит… Палачам за поноровку, чтоб помене били, последние гроши дает, а у кого нет, чем купить палача, ино бьют до костей… Пытал я Бога искать, да, должно, не востер в книгочеях. Вот брат мой старшой, Иван Разин, чел книги хорошо и все клянет… Не Бога искать время, искать надо, как изломить к народу злобу боярскую.
– Нынь, милой, не одних истцов – пасись всякого: имать будут тебя все… Срежь-ко свои кудри, оставь их бедной Ирихе… Откажи ей кудерышки – ведь унесешь любовь, а я кудри буду под подушкой хоронить, слезами поливать и стану хоть во снах зреть ту путину дальную, где летает мой сокол желанной… Слушь! Вот что я удумала…
– Говори, жонка, – дрема долит!
– Обряжу я тебя в купецкую однорядку, брови подведу рыжим, усы и бороду подвешу… сама купчихой одежусь, и пойдем мы с тобой через Москву до первых ямов да наймем лошадей. Я-то оборочусь сюда, а ты полетай в родиму сторону.
– Спать, жонка! А там на постели додумаю, быть ли мне в купчину ряженным или на саблю надею скласть, – спать!..
Горбатый старик, примостившись в углу под образами на лавке, приклеив около книги, старой, большой и желтой, две восковых свечи, читал.
– Пей, старой!
– Сегодня, гостюшко, я не пью… Сегодня вкушаю иной мед – мудрых речения…
– Бога ищешь? Кинь Его к лиходельной матери! Ха-ха-ха!
– Ну его! Снеси меня, Степа… снеси на постель…
Свечи погашены. Сумрачно в горнице. Сидит в углу старик, дрожат губы, спрятанные в жидкой бороде, водит черным пальцем по рукописным строкам книги. На божнице у Спасова лика черного, в белом серебряном венце, горят три восковых свечи. Спит атаман молодой, широко раскинув богатырские руки, иногда свистит и бредит. К его лицу склонилась женщина; кика ее, мутно светя жемчугами и дорогими каменьями, лежит на полу у кровати.
Женщина упорно глядит, иногда проводит рукой по глазам. Вот придвинулась, присосалась к щеке спящего, он тревожно пошевелил головой, не открывая глаз; она быстро сунулась растрепанными волосами в подушки. Дробит рубаха на ее спине, колыхаются тихие всхлипыванья.
Переворачивая тяжелый лист книги, горбун чуть слышно сказал:
– Ириньица, не полоши себя, перестань зреть лик: очи упустят зримое – сердце упомнит…
Она шепотом заговорила:
– И так-то я, дедко, тоскую, что мед хмелен, а хмель не берет меня…
Горбун, перевернув, разгладил лист книги.
Войсковая старшина и гулебщики
1Батько атаман на крыльце. Распахнут кунтуш[27]. Смуглая рука лежит на красной широкой запояске. Из-под запояски поблескивает ручной серебряный турский пистоль. Лицо атамана в шрамах, густые усы опущены, под бараньей шапкой не видно глаз, а когда атаман поводит головой, то в правом ухе блестит серебряная серьга с изумрудом.
– Ге, ге, козаки! Кто из вас силу возьмет, тому чара водки, другая меду.
– Ого, батько!
Недалеко от широкого крыльца атамана, ухватясь за кушаки, борются два казака. Под ногами дюжих парней подымается пыль; пыль – как дым при луне. Сабли казаков брошены, втоптаны в песок, лишь медные ручки сабель тускло сверкают, когда борцы их топчут ногами. Лица казаков вздулись от натуги, трещат кости, далеко кругом пахнет потом.
Иные из казаков обступили борцов; лица при луне бледные, бородатые, усатые и молодые, чмокают, ухают и разбойно посвистывают:
– У, щоб тоби свыня зъила!
– Панько, держись!
– Лух, не бувай глух!
На синем небе – серая туча в темных складках облаков; из-за тучи, словно алам на княжьем корзне[28],– луна… За белыми хатами-пристройками атаманова двора мутно-серый в лунном отсвете высокий плетень.
От рослых фигур бродят, мотаются по земле черные тени, кривляются, но борцы, подкинув друг друга, крепко стоят на ногах.
По двору к крыльцу атамана идут три казака – старый, седой, и два его сына. Обступившие борцов казаки кричат:
– Бувай здрав, дид Тимоша-а!
– Эге, здрав ли, дидо?
– Хожу, детки! Здрав…
– Живи сто лет!
– Эге, боротьба у вас?
– Да вот Панько с Лухом немало ходят.
– Стенько! Покидай их… – Старик оборачивается к сыну.
– Степана твоего знаем, не боремся!
– Эге, трусите, хлопцы!
Атаман встретил гостей:
– Бувай здрав, козаче-родня! И хрестник тут? Без отписки круга на богомолье утек, то не ладно, козак!
– Поладим, хрестный! Подарю тебя…
Атаман поцеловал крестника в щеку, похлопал по спине:
– Идешь, козак, молиться, а лезешь в кабак напиться?..
– Хмельное, хрестный, пить люблю!
– Ведаю… Хорошо пил, что про твое похмелье вести из Москвы дошли…
– За мою голову Москва рубли сулила… не уловила, – сюда, вишь, путь наладили.
– Нашли путь, хрестник! Путь к нам с Москвы старой…
На двор прибывали казаки с темными лицами, в шрамах, бородатые, в грубых жупанах из воловьей шерсти.
– Эй, батько, давай коли сидеть по делу.
– Давай, атаманы молодцы!
Натаскали скамей, чурбанов, досок – расселись. Молодежь встала поодаль. Борцы подобрали с земли шапки и сабли, ушли.
Атаман начал:
– Открываю круг! Я, браты матерые козаки, хочу кое-что поведать вам, иное вы и сами про себя знаете, но то, иное, надо обсудить по-честному!
Задымили трубки.
– Тебя и слушать, Корней Яковлевич!
– Говори!
– По-честному сказывай!
– Скажу – слушайте: зазвал я вас, браты атаманы, есаулы и матерые козаки, на малый круг, Москву познать и вольность старую козацкую оберечь. Без письменности нынь будем говорить…
Атаман сел на верхнюю ступеньку крыльца. Сел и старик со старшим сыном; младший, подросток, стоял, прислонясь к перилам.
Атаман, блеснув серьгой, покосился, сказал младшему Разину:
– Фрол! Сойди-ка к хлопцам, то с нами сядешь, старых обидишь, а нужа будет – за отцом зайдешь.
Младший сын старика сошел с крыльца. Заговорил старик:
– Ты, родня-атаман, ведай: Москва давно хочет склевать козацкую вольность. Москва посадила воевод по всей земле русской, одно лишь на вольном Дону мало сидят воеводы… На вольном Дону козак от поборов боярских не бежит в леса, а идет в леса доброй волей в «гулебщики» – зверя бить, рыбу ловить – да гостем гостит за ясырем по морям… дуванит на Дону свою добычу по совести…
– Ото правда, дид! – отозвались снизу.
Атаману показалось, что дверь в сени за его спиной слегка приоткрылась, он оглянулся, поправил шапку и заговорил:
– Таких слов, дед Тимофей, не надо сказывать тогда, когда от Москвы посланцы живут у нас, – это вольному козачеству – покор и поруха. Москва имает каждое наше слово, и уши у ней далеко слышат…
– Эй, отец атаман, зато ты так говоришь, что – чует мое старое сердце – приклонен много царю с боярами… Ой, дуже приклонен!
Под кудрями бараньей шапки вспыхнули невидимые до того глаза атамана, но он выколотил о крыльцо трубку, набил ее, закурил от кресала и тогда заговорил спокойно:
– Откуда ты проведал, старый казак, что Корней падок на московские порядки? Вы, матерые козаки, судите по совести: холоп я или козак?..
– Козак, батько Корнило!
– Козак матерой, в боях вырос!
– Еще, атаманы браты, – сбил меня Тимофей с прямого слова, – хочу я довести кругу, что посланец боярин от Москвы не пустой пришел, пришел он просить суда над Степаном Разиным. Чем виноват мой хрестник, пускай кругу поведает сам.
Молодой казак встал:
– Или мне, батько хрестный, и вы, матерые низовики, место не в кругу козацком, а на Верхнем Дону?
Атаман, покуривая, прошептал:
– Пошто встал, хрестник, и ране времени когти востришь? Сиди, – свои мы тут, без письма судим.
– Пускай кругу обскажет козак, что на Москве было!..
– Говори-ка, Стенько.
– Москва, матерые козаки атаманы, зажала народ! Куды ни глянь – дыба, кнут; народу соли нет, бояре под себя соль взяли…
– Ото што-о…
– Глянул на торгу – шумит народ. «Веди на бояр – соль добудем!» Судите по совести, зовут козака обиженные, мочно ли ему не идти? Пошли, убили… царь того боярина сам выдал…
– Чего еще? Сам царь выдал!
– Дьяка убили – вор был корыстной, ну ино – хлеб режут, крохи сыплются – пограбили царевых ближних… Бояре грабят, пошто и народу не пограбить бояр?.. Мстился народ, а утром глянул: висит на торгу бумага – «имать отамана»; чту – мои приметы. Угнал я на Дон, а на Дону – сыск от бояр… Да и мало ли наших козаков Москва замурдовала!
– Ой, немало, хлопец!
– Не выдаем своих!
– Гуляй, Стенько! На то ты козак…
– Отписать Москве: «Поучили-де его своим судом»!
– А ты, хрестник, берегись Москвы! Потому и дьяков не позвал в круг я…
– Не робок, пускай ловят!
– Еще скажу я вам, матерые козаки, в верхних городках много село беглых с Москвы; люд все более пахотной, люд тот землю прибирает. Годится ли такое?
– Эй, Корнила, отец, как же обиженных не примешь?
– Как закроешь им сиротскую дорогу?
– Не согласны, браты?
– Не согласны!
– А это Москву на нас распаляет!
– Вот еще, Корней, слушь! Москва попов шлет нам, и попы – убогие старцы. Убогих своих много…
– Нам московского Бога не надо! В Москве, браты козаки, все кресты да церкви, – богов много, правды нет!
Атаман перебил Разина:
– Ты, хрестник, Бога не тронь! Бог один, что у Москвы, что у нас. Москва ближе нам, не Литва она, не татаре… Не позабувайте, браты атаманы, что Mocквa шлет жалованье, шлет хлеб за то, что чиним помешку турку и татарве… Мой хрестник Стенько млад, он не ведает, что исстари от Москвы на нас идет зелье и свинец, а ныне и народом надо просить помочь: турчин загородил устье Дона, завязил железными цепями, выше Азова поставил кумфаренный город с башнями, оттого нет козаку хода в море!
– Добро, батько! Пущай Москва помочь даст зельем и народом.
– Еще, вольное козачество, слышьте старого козака Разю!
– Слушаем, дид, сказывай.
– Прошу у круга отписку на себя да на сына Степана, хочу идти с ним в Соловки к Зосиме-Савватию, раны целить.
– Ото дило, дид!
– Раны меня изъедают, и за старшего Ивана, что к Москве в атаманы отозван воевать с поляками, свечу поставить, – ноет сердце, сколь годов не вижу сына…
– Тебе отписку дадим, а Степану не надоть… Он и без отписки ходит!
– Я благодарствую кругу!
– Пысари есть?
– Печать батько Корней пристукнет!
– Я ж много благодарствую вам!
– Еще что есть судить?
– Будем еще мало, атаманы молодцы! Так хрестника моего Степана Москве не оказывать?
– Не оказывать!
– Стенько с глуздом[29]! Недаром один от молодежи он в кругу…
– То правда, браты! Еще спрос: с Москвы на Дон не закрывать сиротскую дорогу?..
– Не закрывать!
– Пущай от воевод народ спасается!
– Патриарх тоже лих! И от патриарха…
– Помнить надо, атаманы молодцы, что на Дону хлеба нет, а пришлые с семьями есть хотят!
– По Волге патриарши насады[30] с хлебом ходят!
– Исстари хлебом с Волги живы, да рыба есть.
– С Украины – Запорожья!
– Оно атаман сказал правду, – думать надо, как с хлебом?..
– Додумаем, когда гулебщики вернутся да с ясырем с моря; большой круг соберем!
– Нынче думать надо-о!
Круг шумел, спорил. Атаман знал, что бросил искру о хлебе, что искра эта долго будет тлеть. Он курил и молча глядел на головы и шапки казаков. Обойдя шумевший круг, во двор атамана, пробираясь к крыльцу, вошла нарядная девка с крупной фигурой и детским лицом, в красной шапочке, украшенной узорами жемчугов. Под шапочкой русые косы, завитые и укладенные рядами. Степан Разин встал на ноги, соскочил с крыльца, поймал девку за большие руки, поволок в сторону, негромко торопливо спросил:
– Олена, ты зачем?
– К атаману…
Казак, не выпуская загорелых рук девки, глядел ей в глаза и ничего не мог прочесть в них, кроме каприза.
– Ой, Стенько! Не жми рук.
– Забыла, что наказывал я?
– Уж не тебя ли ждать? По свету везде бродишь, а я – сиди и не пляши.
Она подкинула ногой в сафьянном желтом сапоге, на нем зазвенели шарики-колокольчики.
– Хрестный дарил сапоги?
– Не ты, Стенько, дарил!
– Жди, подарки есть.
– А нет, ждать не хочу!
– Не ладно, Олена! К старому лезешь. Женюсь – бить буду.
– Бей потом – теперь не твоя!
Зажимая трубку в кулаке, атаман поднялся во весь рост и крикнул:
– Гей, дивчина, и ты, козак, – кругу мешаете…
– Прости, батько, я хотела к тебе.
– Гости, пошлю за тобой, Олена, а ныне у нас будет сговор и пир. Пошлю, рад тебе!
– Я приду, Корнило Яковлевич!
– Прошу и жалую, пошлю, жди…
Девка быстро исчезла. Степан поднялся на крыльцо. Атаман сказал тихо – слышно было только Разину:
– Хрестник, не лезь батьке под ноги… Тяжел я, сомну.
В голосе атамана под шуткой слышалась злоба, и, повысив голос, Корней крикнул:
– Атаманы молодцы! Вас, есаулы и матерые козаки, прошу в светлицу – наше немудрое яство отведать.
– Добро, батько атаман!
Заскрипело дерево крыльца – круг вошел в дом.
2В хате атамана на дубовых полках ряд свечей в серебряных подсвечниках. На столе тоже горят свечи, стол поставлен на сотню человек, покрыт белыми с синей выбойкой цветов скатертями. На столе кувшины с водкой, яндовы с фряжским[31] вином, пивом и медом. Блюда жареных гусей, куски кабана и рыба: чебаки[32], шамайки[33] жареные. На больших серебряных подносах пряники, коврижки, куски мака, густо обсыпанного сахаром. Пониже полок белые стены в коврах. На персидских и турских коврах ятаганы с ручками из «рыбьей зубы», сабли, пистоли кремневые, серебряные и тяжелые, ржавые, те, с которыми когда-то атаман Корней являлся к берегам Анатолии да ходил бурными ночами «в охотники» мимо Азова по «гирлам» в море за ясырем и зипуном. По углам пудовые пищали с золочеными курками-колесами; из колес пищалей висят обожженные фитили. Тут же в углу на длинной изукрашенной рукоятке – атаманский чекан[34] с обушком и булава.
Гости обступили стол, но не садились. Хозяин, сверкнув серьгой в ухе, сказал:
– Прошу, не бояре мы, а вольные атаманы – на земле брюхом валялись, у огней боевых сидели, – кто куда сел, тут ему и место!
Сам ушел в другую половину, завешенную ковром; вскоре вернулся в атласном красном кафтане, на кафтане с серебряными шариками-пуговицами петли, кисти и петлицы из тянутого серебра. Поседевшие усы висели по-прежнему вниз, но были расчесаны и пушисты. К столу атаман вышел без шапки, голова по-запорожски обрита, на голове черная с проседью коса. Он сел на скамью в конце стола, поднял волосатую руку с жуковиной – золотым перстнем на большом пальце, на перстне – именная печать, – крикнул молодо и задорно:
– Пьем, атаманы, за белого царя!
– Пьем, пьем, батько!
Зазвенели чаши, иные, роняя скамьи, потянулись чокаться. Держа по своему обычаю в левой руке чашу с медом, Корней Яковлев протягивал ее каждому, кто подходил позвенеть с ним. Многие целовали атамана в щеку, украшенную шрамами.
Выпивая, гости раздирали руками мясо. Сам хозяин, засучив длинные рукава московского кафтана, брал руками куски кабаньего мяса, глотал и наливал ближним гостям, что попало под руку. Около стола бегали два казачка-мальчика, наполняли чаши гостей, часто от непосильной работы разливая вино.
– Лей, козаченьки! Богат Корней атаман!
– Богат батько!
– Не один разбойной глаз играет на его черкасском жилье!
– Дальные, наливай сами! – кричал хозяин.
– Не скупимся, батько!
Слышалось чавканье ртов, несся запах мяса, иногда пота, едкий дым табаку – многие курили. Дым и пар от многих голов подымались к высокому курному потолку.
– И еще пьем здоровье белого царя!
– Пьем, батько!
После слов хозяина «и еще пьем» старик закричал. Его слабый крик, заглушенный звоном чаш, чавканьем и стуком о сапоги трубок, был едва слышен, но кто услыхал, тот притих и сказал о том соседу.
Старик заговорил:
– Ой, козаче! Слушьте меня, атаманы!
– Сказывай, дид!
– Слышим!..
– А-а, ну!
– О горе нашем козацком сказывать буду!.. Було, детки, то в Азове… На покров, полуживые от осады, мы слушали грамоту белому царю, – пади он под копыто коню! – хрест ему целовали да друг с другом прощались и смерть познать приготовились. В утро мокрое через силу по рвам ползли, глездили по насыпям, а дошли – в турском лагере пусто. В уторопь бежали, настигли турчина у моря, у кораблей, в припор рушницы побили много, взяли салтанское большое знамя и колько, не упомню, малых знамен…
– Бредит козак! То давно минуло.
– Ты не делай мне помешки, Корней отец!
– Ото, козак древний, говори!
– Вот, детки, тогда и позвалось «Великое войско донское». Знатная станица пошла в Москву от Дона – двадцать четыре козака с есаулом, но скоро бояре забыли нашу кровь, наши падчие головы и тягости нашего сидения в Азове… Указали сдать город турчину. Нам было сказано: «Воротись по своим куреням, кому куда пригодно!»
Старики говорили, слабым голосом кричал Разя:
– Что добыли саблей, не отдадим даром!
– И мы не отдадим, козак!
– Батько-о! Где гость от Москвы?
– Путь велик, посол древний опочивает.
Дверь в другую половину светлицы атаманского дома завешена широким ковром-вышивкой, подаренным Москвой; на ковре вышит «Страшный суд». По черному полю зеленые черти трудятся над котлом с грешниками. Котел желтый, пламя шито красным шелком, лица грешников – синим. Справа – светло-голубые праведники, слева, в стороне, куча скрюченных грешников, шитых серым. Картина зашевелилась, откинулась. Степенно и медленно, не склоняя головы, из другой половины к пирующим вышел седой боярин с желтым лицом, тощий и сухой, в парчовом, золотном и узорчатом кафтане, отороченном по подолу соболем. Ступая мягко сафьянными сапогами, подошел к столу, сказал тихо:
– Атаманам и всему великому войску всей реки великий государь всея Русии Алексей Михайлович шлет свое благоволение государское…
В старике боярине все было мертво, только волчьи глаза глядели из складок морщинистого лица зорко – не по годам.
Хозяин подвинулся на скамье, крытой ковром. Гость истово перекрестился в угол и степенно сел.
Кто-то крикнул:
– Слушь-ко, боярин! Сказывают, царь у боярина Морозова в кулак зажат?
– Вино в тебе, козак, блудит! То ложь, – ответил боярин и оглянулся на дверь, завешенную картиной-ковром: оттуда вышел мальчик-татарчонок в пестром халате; на золотом подносе, украшенном резьбой и финифтью[35], вынес серебряный острогорлый кавказский кувшин. Татарчонок бойко поставил все это перед боярином и исчез. Не подымая глаз, боярин сказал:
– Кто стоит за правду, того ренским употчеваю…
– А ну, боярин, всех потчуй!
– Того, кто мне люб, отаманы молодцы!
Гости шумели, кричали бандуриста. Кто-то колотил тяжелым кулаком в стол и пел плясовую:
Ой, кумушка, ой, голубушка,Свари мине чебака,Та щоб юшка была-а…Иные, облокотясь тяжелыми локтями на стол, курили. Хозяин кричал дежурных по дому казаков, приказывал:
– Браги, водки и меду, хлопцы!
– Ото, батько! Живой не приберешь ноги…
Московский гость обратился тихо и ласково к Тимофею Разе:
– То, старичок козаче, правду ты молвил про Москву: много обиды от Москвы на душе старых козаков… Много крови пролили они со турчином в оно время, и все без проку, – пошто было Азов отдавать, когда козаки город взяли, отстояли славу свою на веки веков?
– То правда, боярин!
– А я о чем же говорю? И мир тот, по которому Азов отошел к турчину, все едино был рушен, вновь басурману занадобилось чинить помешку, ныне-таки есть указанье – повременить…
– Да вот и чиним, а в море ходу нет!..
– Азов – город, надобный белому царю. За обиды, за старые раны и тяготы, ныне забытые, выпьем-ка винца, – я от души чествую и зову тебя на мир с царем! Выпьем!
– С царем по гроб не мирюсь! Пью же с тобой, боярин, за разумную речь.
– Пей во здравие, в сладость душе…
Боярин налил из кувшина чару душистого вина. Старый казак разом проглотил ее и крикнул: