bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
23 из 32

В то время и небо топорщилось, гневалось. И люд непутевый в городе ежился, каруселился. Да, был словно замкнутый круг. Пошлый, проклятый. Неизлечимый. Своеобразный запой.

Люба справедливо мучалась и приговаривала вслух, в присутствии Антона:

– Чувствуешь унижение на каждом шагу, в родной стране! Правительство открещивается от всего! Милиция тоже! В фирме Дашиной идет закабаление – заставляют работать в выходные дни! Но не оплачивают. Полный произвол! И считается: это иностранная фирма! Позор! Люди переродились… Как душа болит!

Она теперь переживала и потому, что считала: она зря прожила жизнь, зря родила дочь, которая нынче мучается из-за этих доморощенных, не научившихся ничему козлов – никчемушных мужиков. Она в России пока несчастна – на каждом шагу. Невозможно так жить!

Стала нужна какая-то справка для обмена паспорта. Люба полезла в коробку, где хранились и фотографии. И увидела пожелтелую фотографию своей матери. Проговорила:

– Вот и мама моя прожила бессмысленную жизнь. Рядом с деспотом. С пенсией в 58 рублей. И она была несчастлива в любви. Не вышла замуж за профессора, любившего ее. Побоялась поехать за ним в Москву, а он ждал ее. А как бы было хорошо, если бы все было иначе! – Так душа болит! – повторяла Люба.

– Чего ты хочешь? – пытался Антон понять ее.

– Свободы от тебя, – сказала она.

– Да я давно согласен. Мы об этом говорили много раз.

– Но я-то не могу. Как мы можем разъехаться? Как? – она говорила. – Между прочим нас ничто не держит. Можем и расстаться хоть сегодня. Ты все переводишь на такие рельсы… Черт знает, что такое! Ты считаешь, что ты сахар – такой покладистый? Если так считаешь, то глубоко ошибаешься; если сахар, то у тебя не было бы двух разводов (имею в виду и себя), – кольнула она его. – Ты всегда пер по прямой, не сворачивая, и считал, что только так и надо. И мои желания и желания для тебя – одна блажь. Ты же – второй Лев Толстой. Гений хренатенный – бросала она, сильнее расходясь в гневе, что не жила княжной. – То сценарий пишешь, то еще какого-то рожна произведения – классику, которая нынче никому не нужна. Коту под хвост! – Она не церемонилась в резкости и в определении нужности вещей и увлечений.

Этот их разговор перебила зашедшая в квартиру заплаканная соседка сорокалетняя:

– У меня, Люба, такая обида, такая обида!

– А что? – спросила Люба.

– Мужик работать посылает.

– А какая ж тут обида, Раечка! Он всю жизнь работал, хомут тянул. Теперь хочет, чтобы и другие члены семьи ему помогали. Что ж тут плохого?

Несмотря на наносимые ею ему обиды в гневе, Антон не оставлял Любу.


XI


Как только партийные проныры, раскромсав СССР, начали править Россией, все в жизни россиян опустошилось, вздыбилось и накренилось; обстановка в взбаламученном обществе заставляла всех граждан самим действовать, рассчитывать в своих делах насущных лишь на самих себя, на собственные моральные силы, дабы как-то выжить, не пропасть зря.

Новоявленные реформаторы, безнаказанно хапнувшие все сбережения населения – громаднейшие накопления, став так в одночасье миллионерами, возносили «на ура» реформы Гайдара, а простой страдающий народ проклинал их, их свободу полного разграбления государственной собственности и ползучий суверенитет окраин, когда и каждая малая шишка захотела иметь личный заморский дворец. А почему бы и нет?

В Ленинграде все крепчал февральский мороз, ветер обжигал дыхание.

Антон Кашин, лавируя на неустроенно захламленной Сенной, меж ларьков, ледяных наростов и гулявшего мусора, пробирался к улице Римского-Корсакова; он нес эскизы иллюстраций к роману «Гибель Иерусалима» – заказ частной издательской фирмы. Однако при переходе Московского проспекта, за косяком глухого забора, ни светофора, ни регулировщика не было; пешеходы с авоськами, спотыкаясь и опасно рискуя, прытью сигали туда-сюда сквозь несущийся поток автомашин.

Вот перед Антоном скрипнули тормоза, и благожеланно водитель притормозившей белесой легковушки жестом показал ему, что он уступает ему путь для перебега, мол, пожалуйста, давай: дуй! Что и сделал Антон немедля, не задумываясь нисколько и только удивляясь как шоферской доброте, так и своей последовавшей почему-то прыти. Откуда же она взялась в нем, не психованном вроде бы горожанине? Он еще не знал такого рожна за собой. Ну, психозные времена!

Но еще больше уж следом удивило его то, что подле рыбного магазина «Океан» он буквально уткнулся в сероостистую шубу, укутавшую с головой Викторию Золотову (да, ее, располневшую, он не сразу, но признал). Они очень давно не виделись друг с другом, и он, никогда не сходивший с ума по ней, давно не то, что охладевший в своих чувствах к ней, с было вспыхнувшем в нем желанием сблизиться с ней, смотрел теперь на нее, как на нечто потустороннее, что-то сердечное, но не предназначенное судьбой именно для него.

Это стало для Антона как бы намеренным свиданием с прошлым, напоминанием о несбыточной мечте и о том, что могло бы быть, если бы исполнилось возникшее тогда его желание полюбить Викторию (она ему нравилась); но вот спасением его от возбуждения любовного явилась ее витиеватая сопротивляемость, т.е. явное пренебрежение ее к его чистым стремлениям. Потому он вскоре отступился от нее благоразумно, давал ей надежду не прятать совестливость перед ним. Верно, отступился совестливо, он полагал теперь, независимо от того, верным или досадно ошибочным стало его возвращение к проверенным отношениям с Любой, тем отношениям, которые он в душе подвергал сомнениям не раз.

Собственно, была простительна, он считал, эта попытка вновь влюбиться: она пришлась на время его полного развода с Любой – в период безвременья для него. От проб и жизненных ошибок не застрахован даже гений, не только обычный смертный. Очень робкий в делах сердечных.

– А-а, Вы, Антон Васильевич, куда-то правите? – услышал он приятно знакомый грудной голос. Узнал Викторию, вопросил:

– А ты чем-то озабочена?

И она сказала, что моряк-брат, служивший в Калининграде очень болен. Туда она едет сегодня. И Антон посочувствовал ей.

Виктория раньше, когда Антон впервые увидел ее, была неотразима внешне, как только-только распускавшийся бутон белокремового пиона и столь же своим весело-общительным характером, обликом, мягкой походкой; она, впрочем, чем-то походила на Оленьку, которую Антон все не мог забыть не то, что из-за ее недетского предательства, а из-за того, что она, он считал, бездарно попала в беду из-за своей девичьей доверчивости мужскому вандализму маститого кавалера, победителя. Виктория, однако, вела какой-то новый непонятный – интруистски-волонтерский образ жизни, симпатичный, понимаемый и одобряемый людьми.

Ее общительность и обаятельность, стремление поступать естественно, как ей хочется, понятное ему, и привлекло его к ней.

Она увлекалась французским языком, французской культурой, старалась поговорить с французскими моряками каждый раз, как прибывал в Ленинград теплоход; многих из них она знала персонально и даже переписывалась с ними, говорила, что ей это важно для практики. Ибо для некоторых из них город на Неве стал все равно что дом родной. О политике они не говорят. Как, впрочем, и польские моряки. Их волнуют песни, танцы. И она хочет способствовать сближению молодых, чтобы они лучше понимали нас, русских. То же самое мыслила и ее чернявая подружка по интернациональному клубу, тоже служила самоотверженно этой цели. И Антон еще подумал: вот ведь как бывает удивительно – молодые люди наощупь хотят делать то, что в интересах народа, их никто не просил об этом, а они вот делают так, в отличие от желающих лишь сблизиться с иностранцами и так отметиться для себя и окружающих.

Спустя некоторое время, однако, Виктория стала безынтересна для него, как человек: всегда слушала его невнимательно, была несобранна, жила как-то несерьезно. С одной стороны, проявляла интерес к встречам с ним и назначала для этого время, с другой стороны все делала для того, чтобы разладить ее. Так было не раз. Когда уверяла, что сегодня же позвонит ему, – и не звонила; потом объясняла это тем, что ее держит на привязи: то французские моряки, то Ваня, который только что приехал из Сибири с комсомольской стройки и собирается жениться на ней. Так что она ничего не знает.

Он увидел что-то искусственное в ней и перестал надеяться на успех для себя.

Они при этой короткой встрече договорились позднее встретиться накоротке и опять расстались. На стуже разговор был немыслим. И они оба спешили по своим делам.

Примечательно: подкупала всех открытость, непосредственность девушки. Виктория сразу, как появилась в издательстве, объяснила, что служит волонтером-переводчицей при интерклубе, встречает иностранных моряков и устраивает для них различные походы и экскурсии. И тут случилось как раз то, что с только что прибывшего в Ленинград теплохода некуда было повести английских матросов: ни на балет, ни в оперу она билеты не достала – все были раскуплены.

– Может, свести их в Никольский собор? – решала она вслух. – Там должно быть интересно им – там хороший церковный хор. Я как-то заглянула туда…

– Да, и внутри все расписано – прелесть, – сказала, краснея Галя Березова. Ее бабушка, все знали, была там служительницей.

– Ну, разумеется, экскурсия туда для зеленой иностранной молодежи будет в новинку – роскошь, – поддержал идею и сухопарый седовласый Никита Маркович Земсков, известный график и общественник, друг друзей Кашина и Махалова и их друзей, ничему уже не удивлявшийся, сидевший теперь, в обеденный час за шахматной доской, напротив легко улыбавшегося Кашина (ой, когда-то это было!). – Сводите их туда непременно. И торжественность церковного ритуала чего стоит. Еще бы! Соборная служба складывалась веками. И ее обрамление. Об этом думали лучшие умы. И лучшие зодчие в мире привлекались к созданиям церковных строений. Папы, всем известно, приглашали лучших художников для их росписей. Когда я был в Италии, то дворец Святого Петра произвел на меня прямо-таки неизгладимое впечатление; въявь оно было совсем иное, чем я имел о нем заранее мнение по картинкам. Когда входишь в его полукольцо, то какая-то божественная красота дворца прямо-таки обнимает тебя; ты пропал, ты подчиняешься ему, идешь в его объятия вперед. Это что-то непередаваемое. Как говорят, адреналин в крови…


XII


В парадной старого охристого дома облезлая дверь была распахнута. Код сломан. Внутри, на большой лестнице, темно, грязно, лужи, проблескивал лед; стены темно-зеленые, поверх их висли электропровода; потолок высокий, сводчатый держался на четырехугольных каменных столбах. А квартира, что на третьем этаже, где располагался офис, – недавно отремонтирована, обжита, в ней веяло теплом.

И только тут Антон, переступив порог, вдруг сообразил (вспомнив к ужасу своему), что он сегодня даже не побрился. И вовсе не потому, что он забыл о том, а потому что дома второй день не было ни горячей, ни холодной воды, так как в очередной раз прорвало изношенную трубу. Спецбригада в оранжевых спецовках с тракторами, грузовиками качала бурую жижу из люка на мостовую, а перед этим полдня возилась, разгребая месиво в поисках места, где рыть, откуда и куда откачивать воду. Стучали отбойные молотки.

Уютно-собранная, миниатюрная Ирина Викторовна, юрист-профессор Ленинградского Университета, в красной шерстяной кофточке, с чуть подкрашенным лицом, справилась у посетителя:

– Вы не замерзли, Антон Васильевич? Чаю не хотите?

И следом посетовала на наплыв стольких дел в новом году, на скачок финансовый. Так счет лишь за типографские расходы на книгу О.Генри «Дочь Фараона» (Кашин также иллюстрировал ее) составил семь миллионов рублей.

– Безусловно, наглый грабеж, – поддержал ее претензии Антон, как знающий производственник. Если учесть то, что Вы, как издатель, дали пленки на тексты и на рисунки. Цены взлетели на все, даже на деревянные реечки и багеты. Хаотично-неконтролируемо опять хлеб подорожал: пшеничный белый стоит двести восемьдесят рублей, хлеб ржаной черный – сто восемьдесят восемь рублей, плетенка – двести сорок рублей. Очереди жуткие. И все покупатели хотят, естественно, влезть без очереди, отовариться побыстрей. Все запуталось. В квартирах холодно. – Антон чуть было не завелся: – Странное время, странные люди. Странные идеи, объединения, повторы, оговоры, рекламы, поступки. Словно все, сговорясь друг с другом, состязаясь, перешли жить в другое измерение, где нет ни совести, ни нравственности. И в первую очередь мужи государственные, безответственные в отличие от народа, придумавшие для него новое смертельное испытание, обокравшие его.

Когда же Антон получил одобрение своего труда художника и нужно стало теперь лишь выполнить по эскизам и представить рабочие кальки-оригиналы (черно-белые) для запуска их в производство, – выполнить их в течение нескольких дней, и от доброго разговора с Ириной Викторовной, он, удовлетворенный (этот день вышел для него более, чем удачный), не преминул поинтересоваться у ней, как у юриста, о своем чудесном давнем знакомом, с кем неизбежно утратились их прежние встречи. Его знакомым был известный видный юрист-жилищник, профессор-острослов К., с кем прежде Антон бывало встречался в компаниях и нередко даже на стадионе, куда они ездили во время футбольных матчей на профессорской автомашине. Ирина Викторовна была женщиной любезной, общительной, открытой, доверчивой. Вообще университетский народ отличался особым ладом, стилем, настроем общения и отношений, какой бы пост здесь кто ни занимал: здесь каждый чувствовал свою равность, значимость.

– Скажите, Ирина Викторовна, Вы профессора К. знаете? – спросил Антон.

– Евгения Юрьевича? Кто ж его не знает… – сказала охотно Ирина Викторовна.

– Я давно не встречался с ним. Он известный консерватор. Хотя бы в стиле одежды. Каков он сейчас, интересно?

– Ну, не узнать. Кроссовки надел. По моде. Он женился по-тихому.

– Вот прелестно! Я рассчитываю посетить его.

Антон начинал издательскую практику корректором, в Университете, и его, несомненно, волновали события, связанные с ним или происходящие в нем ныне.

Последний раз он посетил актовый зал Университета год назад: был на панихиде в связи со смертью профессора-биолога Н. О том, что он скончался Антон узнал, прочтя некролог в «Ленинградской правде». И, увидав там, у гроба, и сына его, тоже профессора-биолога, с кем бывало, ездили на футбольные матчи на Кировский стадион, он выразил ему соболезнование. На том они и расстались вновь. До лучших времен.

Наступила всеобщая обманомания.

Книжные издательства, прежде дававшие художникам-графикам работу, за которую по расценкам сносно платили и тем самым давали им возможность жить-существовать, рассыпались на глазах; комбинаторы-перестройщики, заметно наплодившись, сочли разумней сдавать помещения под какие-нибудь офисы (и менее хлопотней), чем печатать книжки. А возникавшие частные издатели никаких правовых положений и прейскурантов по авторским правам не имели. Они примерно – на глазок – оплачивали труд художника, желая лишь сэкономить, поскольку и тиражи книг и открыток выпускались уже в мизерном количестве, что не давало доход. Понятное обстоятельство.

В этой сфере деятельности складывалось так, что частные издатели либо сами инициативно обращались к Кашину (хоть и редко теперь) с предложением заказа, либо он сам, не чураясь этого, искал такое, для чего регулярно посещал выставки книг, и так заводил новые художнические знакомства. Так он стал сотрудничать с дирекцией финско-русского открыточного издательства, для которого выполнил ряд открыток и множество шрифтов к ним.

Какое-то время он потратил на разработку архитектурного оформления банка в историческом здании с пристройкой крыльца, с вывеской, с выкладкой панелей, с устройством фонарей.

В галерее на Литейном проспекте галерейщицы дали ему номер телефона одной районной работницы культуры.

Так он оказался поначалу в клубе «Лесной».


XIII


«Ну, на зависть это сказочное белоснежье… Вот его изобразить! Если я управлюсь, то схвачу сие редкостное состояние…» – С радостью и дрожью помыслил вновь Антон Кашин в виду такой чисто-чисто-белой снежной россыпи наступившего предзимья, вдруг объявшей все вокруг каменных склепов домов, и осознавший вмиг, что все-то уже сподвиглось в его душе – все важное, умерилось. Да пора. Само время как остановилось в раздумье ради этого. Слышно лишь сеялись снежинки, тыкались беспорядочно в лицо, – холодившие приятно; они пластовались неспешно, лепились кудельками на голые кусты, сучки, чертополох и по ребристым стволам еще живучих столетних дерев. Замечательно!

– Как вы поживаете? Все у вас хорошо? – дружески-улыбчиво здороваясь за руку и блестя черными глазами, на входе, спросил у Кашина, ровно у самого лучшего друга своего, молодой любезный цыган, артист, руководитель небольшого цыганского ансамбля. Отчего Антону подумалось тепло:

«До чего же милые люди есть! Ведь он совсем не знает меня – и приветствует так! Надо хотя бы как-то соответствовать чему-то подобному в взаимном общении – и не быть ходячей чуркой, какой мы порой бываем. Никоим образом!»

Тем временем велась телевизионная трансляции пышной Рождественской вечерни из огромнейшего зала Исаакиевского собора, куда съехалось отовсюду бессчетное число священников; они, стоя, священнодействовали в богослужении – в таких дорогих, расписных одеяниях и при свечах, что рябило в глазах от обилия золота и сияния, света и лиц вокруг. И так еще одна власть над человеком говорила пастве слова для утешения и возвышения духовного.

Звонили колокола.

Лениво вился снежок.

– Эй, Ерофей! Аккуратней! Не разлей!

Антон Кашин даже вздрогнул. В этом возгласе ему послышалось, или почудилось, что-то нерушимо-привычное, знаемое им многажды, – из каких-то недр подсознания прокрутилось ни с того ни с сего в его голове, что-то, относящееся исключительно к творчеству, и потому в немалой степени затрагивало также наблюдаемые им поступки окружающих людей. Но оказалось, что так возгласил закоржелый мужичок в дымчатой куртке, стоявший у вишневого пикапа, когда в желтую дверь на заснеженном крыльце толкнулся другой, несший в руках увесистый ящик, в котором предательски подзвинькнули бутылки с крепким напитком.

Вскрикнувший мужичок, вступив на площадку крыльца, над коим, в окне с картонным дедом Морозом и нарисованной елкой, плясали разноцветные огоньки, подсунулся к Антону, менявшего как раз рекламный лист на стенде:

– Зачем же объявлять «Приглашаем», если ниже приписку даете: «Вход по пригласительным билетам», а? Скажите мне…

– Вы говорите о сегодняшнем сборе землячества? – Обернулся Антон.

– Именно – о нем. Для чего вообще делать объявление, если народ собирается только по пригласительным билетам? – наступал настырный незнакомец.

– Ну, скажем, для полезной информации, – миролюбиво ответил Антон. – Всякий прохожий увидит…

– А что толку видеть – список есть на присутствие… Я – председатель землячества…

– Прохожий увидит, – Антон не смог получше разглядеть лица мужичка в синеве вечера, – что десять лет назад создано такое землячество, и что вы празднуете; он зайдет сюда, чтобы все разузнать и, может быть, попросится на ваше сборище. Что же волноваться зря?

– Да мало ль кто с улицы захочет. Таких любителей, знаете, тысячи наберется… А у нас будет сотня земляков, и баста. Больше никого не пустим!

– Что, уже все билеты розданы?

– Пока ни одного. Я жду. Приедут оповещенные по списку – и получат их.

– А если кто-нибудь, пока не состоящий в активе вашем, но ваш близкий землячок, захочет?…

– Поймите, у нас закрытое мероприятие на сто персон, – раздражался и землячеводитель, затеявший сей странный разговор. – Ведь у нас – своя компания. Украинская. Мы чтим Тараса Шевченко.

– Воистину сказано: чем заиграешься, тем и зашибешься, – построжал неуступчивый Кашин, уже недовольный характером завязавшегося разговора. – В обществе искусственно возводятся стены, заборы; плодится клановая, или семейственная, модель существования. Ну, мне лучше помолчать. И пора. – И он поскорей ушел, захватив свой продуктовый пакет с тремя килограммами воздорожавшей даже картошки (не считая стоимости жилья и проезда в транспорте и всего необходимого другого).

Он только что был на Кузнечном рынке. И, выйдя, оттуда, воочию видел, как на свободной рыночной улице безобразничал один сытый бугай-охранник в камуфляжной форме, распространенной нынче среди обывателей: прикормленный злодей, покрикивая, разгонял тетенек и дяденек, разложивших вдоль тротуара на продажу свой мелкий товар – урожайные припасы – морковку, лук, свеклу, яблочки. Мало того, разгоняльщик пинал, шмыгал сумки и мешки с содержимым в них; он хватал, вырывал их из рук хозяев, чтобы явно помять, разбросать товар и вместе с тем, чтобы запугать всех насилием.

Между тем на станции метро такой же молодой безногий инвалид, пострадавший, очевидно, в Чеченской компании, молча просил подаяние. И чуть подальше – молоденькая мать с ребенком на руках – тянула раскрытую ладошку к проходившим мимо пассажирам. В полупустой же вагон воссела стайка девчушек из колледжа (гуляли на каникулах). Он только что накурились сигарет наверху, подле входа, – там две их сверстницы, одетые в фирменные костюмчики, как раз рекламировали очередную марку сигарет. Так девчушки в бедненьких нарядах были невеселы – видимо, ехали куда глаза глядят, без копейки в кошельках. И одна из них нервно похлопывала ладошкой о ладошку и поглаживала на висках висячие светлые волосы под шапочкой-колпачком. Над ними же, над сидениями, красовалась, блестя, нелепая по смыслу (и для места) реклама для каких-то новорусских богачей: «Новогодний аккорд – в подарок Форд!»

И всем виденным Кашин был расстроен.

Но вскоре позабавило его примечательное зрелище – точь-в-точь представление. Навстречу ему по скользкой невычищенной, как водится теперь, панели ползла, колыхаясь со степенством, подобающей при весьма достойных летах, старушенция в каком-то плюшевом обдергайчике и широкой шляпе, а рядом с ней шевелились, перемещаясь на коротких ножках две тоже мохнатые и упитанные, но разномастные собачки – с приплюснутыми, как и у хозяйки мордашками. Они, не лая ни на кого, не глядя никуда и ловко обходя препятствия и встречных прохожих (рыжая собачка была на поводке), просто шествовали – выступали на публике. И повеселевший Антон невольно поглядел вслед этой занятной процессии: «Ну, какие дамы у нас, в Питере, похаживают! В наше-то время…» Он совершенно не узнал в ней никого, хотя и что-то знакомое в ее плывущей походке отчасти напомнило ему на миг.


XIV


Антон помнил происшедшее с ним как потустороннюю нереальность и свой давний развод с издательством. Да полно-те: было ли вообще все то, что было с ним и во что теперь ему с трудом верилось, а следственно, и в то, нужно ли было ему заниматься книжным производством и улаживать его процессы? Быть в чем-то связником, пожарником? Нужно ли? Собственно, как и в избранном им обхождении с избранной женой. Он увидел: любовь ведь не на паритетных началах строится, а на той основе, кому она очень нужна; в ней обыкновенно есть страдающая от невнимания, уступительная сторона, даже сильная по духу. Тут-то избранность, исключительность – фук! Не имеют значения. Ничего не стоят. По большому счету.

Да, именно тогда – весь пятничный день – в директорском кабинете (не подступись) преозабоченно толклись какие-то люди; была же обычная издательская суета – приметная свойственность в основном малочегоделающих лиц. И Антон попал на заседающий редакционный совет, проигнорированный им за ненадобностью для себя, хотя директор (с торгашеской закваской) и просил зачем-то его непременно быть. На совете в сей час обсуждалось художественное оформление детской книжки, представленное плодовитым кудристым художником Ковалевым; тот, несколько присмиренный на публике, стоя, выслушивал замечания редакторов.

Антон прошел вперед, присел на стул и послушал – ради приличия – словопрения поднаторевших знатоков графики.

– У меня вот первое такое впечатление (может, еще несостоявшееся), но мне кажется все несобранным, неудобоваримым, – судил Перепусков, тасуя в руках эскизные листы, выполненные поверхностно. – О, Генри проиллюстрирован почти приемлемо – нужно подработать. А вот сказка – противно. Не считаете?

– Скажу: выглядит пошленько, – поддержал Махалов. – Мне кажется: много серьезного. Иллюстрации поэтому не вызывают улыбку. Текст вызывает, а рисунки, увы, – нет!

– Трудность в том, что мы не воспринимаем текст, – защищался, краснея, Ковалев.

– Ну, дружище, несерьезно, – укорил его Перепусков. – Почитай проникновенней! Там есть единый стиль. Это – единый организм. Хоть и серьезно, но должно быть все объединено единым стилевым направлением; а здесь, в рисунках, – разноголосица нестилевая. Раздор. Нужно все-таки передать характер пародируемого.

На страницу:
23 из 32