
Полная версия
Времена не выбирают. Книга 1. Туманное далеко
Мы со Стасиком двинули по полной и осторожно стали пробовать неприглядное на взгляд месиво. Оказалось, очень вкусно…
Фуад, меж тем, преображался, как аленький цветочек. Глазки, и без того как у всех арабов масляные, стали всепрощающе мечтательными, а сам он чуточку отрешенным.
– Я, наверное, пойду к себе. Можно стакан взять с собой?
– Какой разговор, бери.
Он принес из своей комнаты тарелку, положил немного рыбы, мы сунули туда же пару бутербродов, и он удалился. Нам ничего не оставалось, как доделать оставшееся и лечь спать.
Рано утром, часов около шести, раздался осторожный стук в дверь. Тихо вскочив, я быстренько убрал со стола бутылки.
– Кто там?
– Фуад, можно зайти?
– Давай!
Он зашел, осторожно прикрыв за собой дверь.
– Вы меня обманули. Это все-таки было вино, Я всю ночь не спал, глотал понемногу, и так хорошо было, так хорошо!
– Ну. А мы что тебе говорили: пей, не пожалеешь.
– Теперь не жалею. Я зашел спросить: вы сегодня вечером чай собирать будете?
– Как вчера?
– Да, как вчера. Очень-очень хорошо…
– Будем. Только ты денег подкинь.
Фуад вынул, видимо, уже приготовленную десятку. На неё мы взяли четыре бутылки. Вечером всё повторилось, но уже полстакана Фуад выпил в нашем присутствии. Он опять поалел, разговорился. Оказывается, его отец – друг и приятель руководителя Ирака, Абдель Керим Касема, пришедшего к власти в результате переворота. Как раз тогда же, то ли накануне нашего приезда, то ли чуть раньше, Касема сверг очередной любитель порулить страной. Что с отцом, Фуад не знал.
– Что делать собираешься?
– Учиться до конца, ведь деньги за мое обучение перечислены в самом начале полностью, а мне всего два курса осталось.
– А потом?
– Вернусь на родину.
– И что там будешь делать?
– В тюрьме сидеть.
Сказано это было спокойно, как о чем-то совершенно обыденном. Чисто восточная покорность судьбе.
– Да, тут без стакана не разберешься, – подвел Стасик итог.
Мы подняли стаканы. Фуад ополовинил. Мы проглотили полностью. Чаепитие, как и неизбежный в таких случаях разговор по душам, продолжились. Уходил наш друг араб походкой нетвердой и обнадеживающей.
Чаепитие продожалось. И к нашему отъезду Фуад не просто познал суть русского застолья, он полностью погрузился в него. Мы расставались уверенные: теперь «сын Солнца» – действительно наш человек.
Фуад – не единственный иностранец, с которым довелось общаться. Нина Желтухина, уже пару лет переписывалась с вьетнамцем, который, кроме писем, иногда присылал ей посылки с бананами. Она, добрая душа, угощала нас. Так что с экзотическим фруктом мы познакомились гораздо раньше, чем он появился на прилавках. А теперь оказалось, что её вьетнамский друг учится в Московском университете, более того, они договорились здесь встретиться. Но как его найти? Нина обратилась за помощью к нам со Стасиком. Для начала выяснили, что зовут его Нгуен Зуй Ти, а искать его надо в соседнем мужском корпусе.
– Ребята, найдите его, а то неудобно получается, – и дала нам маленькую его фотографию.
Отправились мы, уверенные в быстром завершении поисков: имя известно, местонахождение установлено, фото в наличии, всё – привет! Увы… Вышедшие к нам в хол вьетнамцы все как один не только на одно лицо, но и в совершенно одинаковой одежде, одинаковых сандалиях, галдели, словно грачата на весенней грядке.
– Тихо, – гаркнул я.
Они стихли и глядели на меня во все глаза, но без испуга.
– Нам нужен Нгуен Зуй Ти… Знаете такого?
– Нгуен Зуй Чи?
– Ти, а не Чи.
Они долго чикали-чирикали, куда-то уходили, кого-то приводили, да все не то. Нгуен Ти, но не Зуй; Зуй Ти. но не Нгуен, и так часа полтора. Наконец привели того, что назвался в полном соответствии с искомым. Вынули фотографию, сравнили – не тот. Посовещались: а может, все-таки тот? Решили идти за Ниной, пусть сама сравнивает и выбирает своего жениха по переписке. Оказалось, да, тот самый, нужный. Нгуен пригласил нас вместе с друзьями на послеобеденный чай.
В такой же точно малогабаритной комнате, что и у нас, собралось никак не меньше десятка вьетнамцев. Сидели гуртом, но три места для нас держали свободными. Было шумно и скучно. Нина общалась со своим Нгуеном, остальные вьетнамцы – друг с другом, и больше на родном языке. Нам оставался только чай. Но это совсем не тот напиток, к которому привыкли. Конечно, мы знали, что азербайджанский чай лучше грузинского, в котором всякого мусора – только успевай сплевывать. Душе отрада – индийский чай со слоном на пачке. Я к тому, что вроде бы разные чаи пивали, оказалось – нет. Вьетнамский чай – нечто совершенно иное. В маленькую чашечку на три-четыре глотка наливается прозрачно-синеватая вода с плавающими поверху цветами. Вкус соломы, да и запашок, как от пыльного снопа. И никакого сахара, песочку, не говоря о конфетах. В блюдечке сушеные бананы. Хватило ненадолго, мы засобирались…
– А как же я, – испуганно смотрела на нас Нина, – вон их сколько.
– Если боишься за честь девичью, забирай к себе в корпус, да напои настоящим чаем, еще лучше– водкой…
– Да ну вас, на уме одно и то же…
– Как знаешь.
Но мы все-таки дождались русско-вьетнамской парочки и отправились восвояси. Нам хватало с лихвой своего иностранца. Приобщение мусульманина к русским истокам проходило вечерами, а днями продолжалось знакомство с Москвой, именно с ней, а не с её магазинами, которые мы знали довольно неплохо, особенно продовольственные.
Нас нисколько не удивило, что первым объектом, предложенным гостеприимными хозяевами, стала Третьяковская галерея. Настолько не удивило, что явились часа за два до открытия. Было морозно и сумрачно. Отогревались на трибунах открытого плавательного бассейна по соседству. Там, несмотря на ранний час, уже купались. Пар клубился над водой, пловцы выныривали из клубов пара вроде голых призраков. Жутковато даже. Но еще страшнее оказалась история бассейна.
До революции тут стоял величественный храм Христа Спасителя, построенный в честь победы русского оружия в Отечественной войне 1812 года. Прекрасный снаружи, великолепный внутри, 5 декабря 1931 года он был взорван большевиками. Руководил святотатством лично Лазарь Каганович. Как говорили очевидцы, сам отжал рубильник со словами: «Задерем подол матушке-Руси!».
На месте взрыва намеревались возвести монументальный, не имеющий аналогов Дворец Советов. Трехъярусное здание высотой 415 метров служило бы лишь основанием для 80-метровой скульптуры Ленина. И вроде строить начинали. Но тут помешала война, потом отсутствие сил и средств, надо было страну восстанавливать, и стройку законсервировали. В конце концов, котлован использовали для открытого плавательного бассейна «Москва».
Третьяковка уже теремным фасадом своим подчеркивает русскую сущность. Ценность её в том, что она, единственная не только у нас в стране, но и в мире, представляет русское изобразительное искусство на протяжении всей истории России. Осмотреть её внимательно в ходе рядовой экскурсии невозможно, хотя по масштабам ей далеко до Эрмитажа.
От икон – к портретам. У нас долго живописи отводилась роль, как тогда говорили, «парсун», то есть увековечивания «персон» или, в лучшем случае, изображения именных парков и дворцов. Здесь наиболее выразительным является портрет Марии Ивановны Лопухиной. Ее портрету посвятил стихотворение (редкий, согласитесь, случай) известный поэт Яков Полонский: «Она давно прошла, и нет уже тех глаз…».
Мне же самым интересным показалось историческое полотно «Иван Грозный убивает сына». Согласно легенде, обиделся царь не на сына вовсе, а на сноху. Обидело его то, что она, будучи беременной, при входе царя оказалась уж очень просто одетой. Царевич вступился за обиженную супругу, и тогда разгневанный царь (что-что, а уж гневаться он умел) ударом железного костыля сына убил. Сильнейшая по выразительности картина, пожалуй, лучшая у Ильи Ефимовича. Мы видим не царя, отца: гнев прошел, уступив место отчаянию и боли. Современники считали, что царя Репин писал с художника Мясоедова, а сына – с писателя Гаршина.
Хороша в Третьяковке и русская живопись. Сотни и тысячи выдающихся полотен, от огромных во всю стену, до маленьких с тетрадную страничку. Среди небольших в простенке одного из маленьких залов висят картины все еще недооцененного Федора Александровича Васильева, с раннего детства видевшего себя только художником. К счастью, родители тому не препятствовали. В Третьяковке выставлены бесподобные его картины «Оттепель» и «Мокрый луг». Последнюю он писал, будучи тяжело больным, в Крыму, вложив всю свою любовь к русской природе и тоску по ней. Он умер совсем молодым. Что такое 23 года? Да ничего фактически. А он успел обессмертить себя, обогатив русскую живопись небольшими по размеру неповторимыми полотнами. И как знать, проживи он столько же, сколько Левитан, кто из них был бы общепризнанным «певцом русской природы»? Рано он ушел из жизни, очень рано.
С небольшими картинами Федора Васильева контрастирует громадное полотно Александра Иванова «Явление Христа народу». Титанический труд вызывает уважение. Однако сама картина слишком академична. К тому же малая высота зала не позволяла оценить полотно в полной мере. Куда ни отойдешь, какая-то часть картины бликует.
Мне, во всяком случае, гораздо больше хотелось увидеть в Третьяковке еще двух живописцев, манерой своей совершенно выпадающих из общего ряда. Выпадающих, но не портящих его. Это в первую очередь Архип Иванович Куинджи. Кстати, И.Э.Грабарь, осуществляя новое размещение картин, полотна Васильева и Куинджи поместил в одном (только для них) зале, хотя более разных по манере письма художников представить трудно.
И еще. Упомяну о рисунках сестры известного русского художника Василия Дмитриевича Поленова Елены, хотя сказать о ней как художнице малоизвестной нельзя. Она сыграла исключительную роль в возрождении интереса к русскому народному искусству и русской старине. Ей обязаны известностью такие художники, как Малютин, Билибин и другие. Мне же она интересна связью с Ярославлем, а если точнее – с основательницей частной женской гимназии на улице Воскресенской (нынешней Революционной).
Гимназия чисто гуманитарная, уделявшая главное внимание развитию у воспитанниц хорошего вкуса и приличных манер, а главным предметом являлось рисование. Причем обучали рисованию не классом, а небольшими группами. Той же цели служила коллекция из картин И.Е.Репина, В.А.Серова, акварелей Елены Дмитриевны Поленовой, собственных художественных работ П.Д.Антиповой, украшавших стены гимназии. В Ярославском художественном музее внимание посетителей неизменно привлекает портрет П.Д.Антиповой кисти Валентина Серова. В строгом портрете – вся незаурядность этой женщины, ставшей частью истории нашего города. Одно сугубо личное мнение:
Великолепен Эрмитаж,
Но в сущности – совсем не наш,
И я признаюсь, пусть неловко,
Что сердцу ближе Третьяковка.
Музеи музеями, но были дела и более приземленные. Так, на толчке в Лужниках, или в обиходе Луже, мы со Стасиком приобрели по джемперу и затем вечерами, хватив хмельного, ходили на танцы, которые ежевечерне устраивались в просторных холлах первых пяти этажей главного корпуса.
На танцах одни иностранцы, но и иностранки тоже. Танцевать с ними было не только интересно. Скажем, американки – процентов на девяносто негритянки, в обтягивающих нейлоновых платьях, скользили в объятиях и, нисколько не смущаясь, лежали на партнере, извиваясь в такт мелодии. При этом горячие, как пончики. То еще танго. Получается то же самое, что ночью делается лежа. Хотелось плюнуть на все и утащить её к себе в бокс. Есть что вспомнить!
В ближайший выходной со Стасом отправились на музыкальный «толчок», чтобы приобрести модные пленки. Тогда расхожим было выражение «рок на костях», не имевшее ничего общего с реальными костями. Просто подпольные деляги наладили выпуск некоего музыкального продукта, представлявшего из себя обычную рентгеновскую пленку с изображением суставов, костей и прочих частей человеческого скелета. На них в виде звуковой дорожки, как на гибких пластинках, записывались запрещенные западные мелодии типа «буги-вуги» и «рок-н-рола». Я отхватил пленку с записью модной тогда мелодии «Из Стамбула, Константинополя…» и одного из вариантов рок-н-рола.
Приобретением наслаждался уже дома. Хороши зимние каникулы, но коротки.
Педагогика с методикой
Простой вопрос: «Какие предметы должны быть основополагающими в педагогическом институте?» Полагаю, ответ один: педагогика, методики преподавания и психология.
Наверное, не помешала бы еще и риторика – один из основных предметов духовных семинарий, готовивших и учителей тоже. Я в свое время, уже работая в школе, поинтересовался сутью данной дисциплины, потому что, наблюдая за работой коллег, убедился в полной неспособности большинства из них четко, грамотно и доходчиво изложить свои мысли. Говорю не в обиду им, да и более полувека прошло с тех пор, какие уж тут обиды. В советское время данную дисциплину из программ убрали за ненадобностью. А может, и потому еще, что не под силу было вчерашним кухаркам и пахарям осилить сию науку.
Да бог с ней, с риторикой. Речь о педагогике. Кафедра её у нас была, пожалуй, самой слабой. Во всяком случае, в моей памяти не сохранилось ни одного преподавателя, за исключением некоего Чулкова, сирого и убогого, а от стеснительности еще и косноязычного. Других не помню.
Под стать преподавателям и учебники: наукообразные, невыразительные и невыносимо скучные. Хотя именно учебник по педагогике, если его написать живым языком и наполнить конкретикой, мог стать самым интересным в институтской программе. Пример – книги Макаренко. Я зачитывался ими.
Ладно эти провинциальные светочи. Но вот приехал кандидат в депутаты Верховного Совета СССР Иван Андреевич Каиров, более двадцати лет возглавлявший Академию педагогических наук. Сняв с лекций, нас собрали в Актовом зале, где он более часа знакомил со своей жизнью, педагогической и научной деятельностью. В течение всего выступления он бесконечное количество раз говорил о выдающейся роли КПСС в жизни советского общества, о торжестве идей социализма и коммунизма, о нашей (студентов) обязанности активно изучать труды основоположников марксизма-ленинизма. И совершенно не касался педагогики как науки, её места в учебном процессе педагогического вуза хотя бы, а как раз по его учебникам мы и учились. Надеюсь, понятно, что это за учебники.
Мне вдруг стало интересно, а как же я успевал по предметам, которые не помню? Нашел вкладыш к диплому и поразился: педагогика – отлично, история педагогики – отлично, методика преподавания истории и Конституции – отлично. Как удалось, не понимаю. И только одна дисциплина оценена удовлетворительно – методика преподавания русского языка. Но чего стоил тот «уд»?!
Единственно, что в педагогике представляло интерес, – это практика. Мы проходили её, начиная с первого курса. Помнится еще в декабре до начала первой в своей жизни экзаменационной сессии, мы побывали в детской исправительной колонии в Толгоболе, за Волгой. Это была ознакомительная поездка, но на весь день.
Колония находилась в стенах древнейшего не только среди ярославских, но и в целом русских обителей Толгского монастыря. Власти и хозяева новые постарались ликвидировать хоть какое-то напоминание о духовном прошлом намоленного места. Колокольни разобрали, храмы обезглавили, разобрали и сами барабаны, их державшие, так что остались только четырехскатные крыши. Церковные здания стали столовой, мастерскими и даже клубом. В монастырских кельях разместились воспитанники.
Декабрьский короткий день оказался к тому же сумрачным и вьюжным. Стоять под ветром и знакомиться с архитектурными особенностями строений желания не было. Напротив, хотелось поскорее укрыться в помещении, где при тусклых слабосильных лампочках тоже не очень светло, зато тепло. И при слабом свете нельзя было не заметить бледность лиц воспитанников, худобу многих, обреченность и унылость. Поездка оказалась тягостной и для нас, и для воспитанников. Уже в институте на следующий день поступило предложение, к счастью, добровольное: оформиться на временной основе с поездкой в колонию еженедельно в помощь воспитателям и для руководства кружками по выбору. Я отказался.
Следующей стояла в графике двухнедельная практика в Иваньковской школе-интернате (ныне основной корпус сельхозакадемии). Два соединенных меж собой корпуса предназначались один под школу, другой под жилые помещения. На этот раз все серьезнее. Во-первых, мы жили вместе с воспитанниками и вместе с ними питались. Группы формировались под классы, у меня была группа средняя, что-то на уровне шестого-седьмого класса. Я следил за порядком в помещении, помогал делать уроки, проверял готовность к школе, но чаще вынужденно разбирался в бесконечных спорах, обидах, конфликтах, происшествиях местного масштаба, являясь этаким третейским судьей. А быть выше личных симпатий и антипатий непросто даже взрослому.
Следующие практики – предметные – проходили в базовых 33-й и 43-й школах. Заключались они в посещении уроков лучших учителей с последующим разбором и обсуждением. Ни удовлетворения, ни пополнения знаний они не дали. Более того, после некоторых уроков возникал крамольный вопрос: если это лучший учитель, то каковы худшие?
Завершением практики являлся курс методики преподавания. Что касается истории, то в памяти не осталось ничего, абсолютно ничего. Другое дело – русский язык.
И сам курс русского языка, и курс методики его преподавания казались мне делом сугубо женским, и наши преподавательницы вполне оправдывали такое мнение. А тут на самом трудном и муторном предмете преподавателем оказывается мужчина, да еще и бывший фронтовик, Алексей Иванович Никеров. Вот уж кого ни мне, ни, думаю, и однокурсникам не забыть.
Высокий, стройный, статный. Прямая, как доска, офицерская спина, широко развернутые плечи, всегда (а может, и один имеющийся) строгий костюм, застегнутый на все пуговицы, всегда белая рубашка и галстук. Дополняли облик плотный ежик тронутых сединой волос, плотно сжатые губы, упрямый подбородок и строгий взгляд. Чаще сосредоточенный и углублённый, чем открытый и расслабленный. Так и хочется сказать – «человек в футляре». Но стоило ему улыбнуться, а это все же случалось, как виделся обычный человек со своими достоинствами и особенностями.
Тогда он был рядовым преподавателем кафедры, даже не старшим, без ученой степени и звания. Отсутствие их, ставящее на кафедре его, мужчину, в положение младшенького, видимо, порождало своеобразный психологический комплекс, лишавший жизненного комфорта, но еще больше лишавший того комфорта нас, студентов. Так он, по всей вероятности, самоутверждался, так добивался уважения и не столько к себе, сколько к предмету. И цели достигал. Даже самые чтимые отличники в стенку вжимались, завидя его в коридоре.
Он читал курс, водил нас по урокам, приглашал лучших в городе учителей-словесников в аудиторию, то есть относился к работе со всей серьезностью. Но нам-то не легче, мы от того не становились умнее. Мы судорожно готовились к зачету по методике преподавания. Каждому давалась определенная тема, ну, скажем, междометия. Следовало написать подробный конспект урока по типу учитель-ученик. То есть абзац – вопрос учителя, следом абзац – ответ ученика. Отдельно – объяснения учителя по теме с разбором на классной доске и использованием наглядных пособий. Чтобы уложиться, требовалась как минимум общая тетрадь в 48 листов. Первый раз все сдали свои конспекты одновременно. Зачет не получил никто. Далее каждый сдавал его в отдельности, для чего следовало изловить Алексея Ивановича и договориться с ним о месте и времени. Иногда это была свободная аудитория на первом этаже, иногда у него дома.
То ли память подводила, то ли утомляла сама процедура проверки конспектов, но очень часто получалось так, что, исправив все, им подчеркнутое, ты приходил и тебе зачеркивали уже исправленное. У нас некоторые ходили к нему на зачет по семь-восемь раз и столько же раз затем сдавали экзамен. Понимая, что столь длительный процесс мне не светит, я, сходив пару раз, в третий отправился, чтобы и зачет получить, и экзамен досрочно сдать. Он ждал меня дома. Хотя о доме как таковом говорить можно условно. Он жил на втором этаже общежития №3, что в створе улицы Чайковского и Которосльной набережной. В комнате он, жена, дети. Кто-то из них был уже дома, но для приема студентов у него имелся выгороженный занавесью уголок при входе с письменным столом и стульями из комнаты.
– Алексей Иванович, – наглея от безысходности, бухнул с порога, – я хочу сдать сразу и зачет, и экзамен…
– Нет, – отрезал он.
– Алексей Иванович, я вот мучаюсь, и совершенно напрасно.
– Почему? – у него от удивления, как мне показалось, даже брови разъехались.
– Так ведь не буду никогда русский язык преподавать.
– Почему? – вновь повторил он.
– С моим зрением проверка тетрадей невозможна. Видите, какие толстые у моих очков стекла…
– Сколько диоптрий?
– Минус восемь на одном глазу и минус десять на другом.
– Да, – только и сказал он, глубоко задумавшись.
Затем, ничего не говоря, стал просматривать конспект. С радостью я замечал, что красный карандаш порхал по страницам гораздо реже обычного.
– Ладно, зачет есть. Давайте – по экзамену.
Он принес из комнаты билеты. Я выбрал и ненадолго задумался, сознавая, что, приди кто-нибудь из близких, хрупкое равновесие нарушится. Знал ответ неважно, но старался говорить уверенно. На дополнительные вопросы неожиданно для себя ответил правильно.
– Хорошо, – сказал Алексей Иванович, – ставлю удовлетворительно. Исключительно по причине плохого зрения и невозможности работать словесником.
– А я уж подумал, что «хорошо» – это оценка.
– Я бы и над удовлетворительной в иной ситуации еще подумал бы, – обрезал он. И назначил проведение урока по только что защищенному конспекту через неделю.
Мы оба не знали, что урока не будет. Буквально через день я уехал на село преподавать русский язык и литературу, его, естественно, не предупредив. Кто знает, что бы предпринял он, будучи вовремя осведомленным.
В назначенный день он пришел в школу и отправился в класс понаблюдать за студентом Колодиным. В классе тихо. Учительница, которую мне следовало на том уроке заменить, сидела позади всех и спокойно проверяла тетради.
– А что, студента моего еще не было? – поинтересовался Алексей Иванович, заняв учительский стол.
– Да нет, не было.
– Странно, давайте подождем еще.
Не дождались, и, оставив учительницу проводить урок, он отправился в институт. Больше недели Алексей Иванович ходил по аудиториям, начиная занятие с рассказа о том, насколько нечестными и беспринципными могут быть студенты, приводя в пример Колодина. Позже, когда я редактировал вузовскую многотиражку, Алексей Иванович в порядке очередности время от времени приходил в типографию вычитывать полосы в поисках возможных ошибок. К тому времени он, кажется, защитился, «остепенился» и помягчел, хотя эпитет «мягкий» к нему вряд ли вообще применим. Мы уже как бы на равных. Вместе курили на лестничной площадке типографии: я – сигареты, он – по-прежнему «Беломор». И я однажды попытался ему объяснить, что никакого обмана не было, так сложилась судьба. Он слушал, кивал, улыбался, но так и не поверил.
Распределился досрочно
Все случилось как бы самой собой. Ранним февральским утром 1962 года занятия в нашей группе начались знакомством с директором сельской школы, поведавшей печальную историю о том, как ученики остались без русского языка, и попросила самого смелого приехать поработать хотя бы до конца текущего учебного года. Группа наша сильная, умная, давшая позднее и ученых, и руководителей разного ранга, но «смелым» и, наверное, не самым умным оказался один. Как только прозвенел звонок, я ринулся в деканат.
– Тебе чего? – поднял голову от бумаг декан.
– Решил поехать.
– Здорово, молодец.
Казалось, еще немного, и он примется обнимать меня.
– Но есть вопросы.
– Выкладывай, сразу и решим.
– Во-первых, зачеты. Как быть, если я не смогу присутствовать на семинарах?
– Освобожу от всех.
– Включая истмат, – поспешил уточнить я, ведь его преподавал сам Лев Владимирович Сретенский.
– Конечно!
– А экзамены? Сессия может не совпасть с занятиями в школе.
– Приказом переведу на «свободное расписание», и ты сможешь договариваться с преподавателями о сдаче экзаменов в свободное для них и удобное для тебя время.
Уже на следующий день 22 февраля 1963 года я отправился в старинное село Бурмакино, спасая честь факультета и декана Льва Владимировича Сретенского в безвыходной для него ситуации.
Здесь, в старенькой деревянной двухэтажной, еще земской школе, предстал перед директором. Выгороженная из учительской маленькая комнатушка метров трех, не более, но с окном по правой стороне. Стол у окна, сами стены, все в горшочках, горшках и огромных кувшинах с неизвестными мне растениями, а может, и цветами. Да, пожалуй, цветами. Она сама среди них в строгом костюме из юбки и пиджака с белой кофточкой выглядит очень естественно. Среднего роста, средней полноты, гладко зачесанные назад темные волосы, искрящийся взгляд и обаятельная улыбка. Первое впечатление удовлетворяет вполне.