Полная версия
Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга третья
Не плохо изучив характер больного, лечащий врач долго не спорил, и выписка завершилась в считанные минуты: Таисия опомниться не успела, как Андриан стоял перед нею в дошке, распахнутой с вызовом.
– Тебе здесь, гляжу, понравилось больше, чем мне, – гудел он вызывающе молодцевато, – и домой, вроде, не хочешь, масленица из телячьей родилки.
Таисия смахнула слезу, застегнув ему дошку и старательно укутав горло, прижалась к груди:
– Ворчун ты мой беспокойный… Ох, и ворчунок ты у меня, Андриан, знал бы хоть кто!
– А ты не знала? – выставлялся грудью Андриан Изотович. – Навовсе не знала, с бухты-барахты я на тебя свалился? – И опасливо как-то шел на нее.
– Знала, знала, – сказала она поспешно, на всякий случай, отступая к порожку. – Пошли уж, каменка банная.
– Что это?
– Горячая – обжигает, о холодную обдерешься.
– Топи почаще и будет порядок… – Сделав не предугадываемый Таисией резкий шаг, он сцапал ее, стиснул – косточки затрещали, шепнул горячо, как в давнее-давнее время: – Завтра же сходим, давно дожидаюсь.
– Ну вот, это ты, узнаю сивого мерина, – обмякла Таисия.
3
Едва ли кто видел ее такой обессиленной и беспомощной, как в минувшие недели, опасающейся за жизнь безалаберного мужа, безжалостно сжигающего себя. Умела Таисия блюсти чувство собственного достоинства, – необходимость отвечать за свои поступки прививались детям в семье сельских учителей – ее родителей – с малых лет. Из далекого детства она вынесла, как нечто неповторимое и памятное, воспоминания о зимних вечерах с бесконечными пылкими мечтаниями о будущем человечества, самой земли. И в семье, и обществе, с которым Таисия имела дело только через уважаемых в деревне родителей, в последующие девчоночьи годы, особо не задевавшие до какого-то времени, текущую сельскую жизнь она воспринималась достаточно отстраненной. Но откровенно сочувствовала грубеющим на глазах молоденьким сверстницам, оказывающимся после школы на ферме, в свинарниках и коровниках, навсегда расставаясь с былыми мечтаниями.
Не окажись на пути Андриана, жизнь ее могла бы пойти другим путем, родители готовились отправить в город, к родне, и посодействовать с поступлением в институт, но Андриан, вскруживший голову…
Не сразу поняв, что Андриан – совсем другой человек, грубее, практичней, неподвластный ее девчоночьей сентиментальности ни в каком состоянии, она сумела избавиться от детских иллюзий тонкого психолога-воспитателя, подражающего педагогу-отцу.
Жить с ним было непросто. На всякую его грубость, она пыталась воздействовать демонстративным отчуждением, сутками не разговаривая. На Андриана подобный метод воздействия совершенно не действовал. Пришлось, по совету опытных односельчанок, самой осваивать и переходить на более понятный ему язык в виде нарочитой грубости, излишней шумливости и ворчания, напрочь отсутствовавшие в отцовском доме, но ставшие необходимыми в новой семейной жизни, действовали сильней и впечатляющей.
Не святым он был, ее муж, ничем не лучше и не хуже других. Будучи виноватым, сильно, безобразно виноватым, не признавал и не принимал ее показного отчуждения, потому что вообще не любил показное. Умея грешить, умел искренне, честно каяться, всегда готовый к суровой расплате.
Так случилось в самый горький час их молодой жизни, когда им завладела Настюха – завладела надолго, – считая нужным похваляться: «Андрианка-то, бабы, опять торкался вечор. Ха-ха, пустила, ведь бригадир!» И словно в насмешку, бесстыдно чередовала его с другими, только еще более распаляя мужика, не терпящего соперничества.
О-хо-хо! Пережитого и выплаканного, если оглянуться; кому другому – за четыре полных жизни не выхлебать. Одного ору беспричинного – просто, на работе не доорал, – пришлось выслушать…
Он и женился-то потому, что Илья Брыкин, главный ее вздыхатель, вдруг сватов решил засылать. А как прознал, что ее отец не против породниться с Ильей, перечитавшим за последний год все книжки в их домашней библиотечке, и вздыбился, и пошел оглоблей утверждать права на нее.
Поверила она жару его воспламененного сердца: ох, как поверила! Отказала Илье, впервые поссорилась с отцом, добилась права выбора…
Наверное, с Ильей ее жизнь протекала бы намного спокойнее, о чем она никогда не жалела. Не понимая и совершенно не принимая, как верная, любящая жена способна бросить изменившего ей мужа, она, скрепя сердцем, терпела его страсть к Насте, и еженощно взывала к Богу, старалась ничем не унизить себя. А когда терпение кончилось, когда насмешки стали раздаваться не только вслед, но в глаза, пересилив стыд, наплевав на высокомерную гордость, устроила всенародную «баню».
И ни где-нибудь в высших инстанциях, на планерке!
Андриан рвал и метал, грозился всячески, но перешагнув однажды порог нерешительности, она стояла незыблемо и твердо: прознаю, снова был у рыжей шалавы, снова приду и снова выставлю на посмешище. Понадобится, до района доберусь, кобелина с партийным билетом.
Особенных возражений с его стороны не последовало – бабы, сманивающие чужого мужика для личных утех, тоже ведь со своей червоточинкой, нормальному остолопу они приедаются именно тем, что навязчивей жен, становясь непосильным хомутом. Этим и надо пользоваться, выстраивая линию своего вразумления мужицкого мозжечка, скособочившегося неожиданно, а не строить обиженную и ногами в горячке сучить. Пришлось сказать, как отрезать: «Хватит деревню смешить и меня позорить, не нравятся мои претензии, дверь за спиной, уходи на вовсе».
Но она же, когда дело дошло до персонального вопроса – постарался какой-то доброхот-сквалыга – съездила куда следует и заявила, что к мужу претензий нет и не было. Какое имеете право разбирать его личную жизнь по чужому доносу и ставить ее, честную женщину, мать, в безобразное положение?..
Заплакала она лишь тогда, когда, вернувшись из района и поужинав, Андриан позвал ее… на речку, под ветлы.
Припала к его плечу, вот как сейчас, мелко-мелко затряслась, всей душою поверив, что после многих мытарств и переживаний, позади еще одно крупное испытание…
Не во всем складным и ровным он был – ее Андриан! Далеко не во всем! Временами грубый и деспотичный со всеми подряд, а уж с ней… Сколь вражды возникало вокруг, сколько угроз выслушано! И странное дело, те же, кто больше других, бывало, ненавидел, кто угрожал и посылал вслед проклятия, после жарко и душевно наговаривал ему приятные, благодарственные слова.
Старый Савченко уехал в Славгород еще до всеобщей катавасии с деревнями, уехал потому лишь, что не ужился с ним, как с руководителем. Слесарь, сварщик, отменный кузнец, он – обладатель настолько ценных деревне профессий, – ставил себя высоко по праву, и по праву рассчитывал всегда на повышенное внимание. Андриан Изотович видел в его поведении откровенное зазнайство, высокомерие в поведении с другими, что, конечно же, проскакивало от случая к случаю, желание больше урвать, тем дать, отношения их накалились до предела, Савченко, испытывая нервы управляющего, козырнул заявлением.
И мало кто понимал, почему Андриан, уже в то время отчаянно державшийся за каждого работника, подмахнул заявление, отпустил такого мастера без всяких уговоров. Не уступил ценному специалисту по деревенским меркам в незначительном, когда шел на несвойственное угодничество перед каким-то Игнашкой Сукиным, прохиндеем и тунеядцем. А Таисия поняла в числе первых, что Андриан просто-напросто устает от людей не менее сильных и упрямых, находящихся в его подчинении, не желающих безропотно подчиняться. Кто своеволен и дерзок, дает повод другим, не имеющим достаточных оснований, проявлять своеволие и дерзость. Что с простым, не зазнаистым человеком жить ему проще, чем с тем, кто вносит разлад, не желая ничем поступиться, как поступается сам.
Не прибавить и не убавить: так уж он был скроен и, подавляя подобным образом человеческое достоинство (тоже ведь странная штука, если покопаться серьезно), самодурствуя сам, самого человека, как ни странно, продолжал уважать.
Савченко скоро разобрался в себе и понял, что деревенский он, и с Грызловым, оказывается, жить куда проще, интересней, чем с всякими другими уравновешенными начальниками без искры в душе. Что сама судьба, видно, поставила Андриана Изотовича над людьми, и пока он сверху, его нужно уметь выносить и принимать, нисколько не опасаясь за собственное будущее…
Многие, многие держались за него с непонятным, трудно объяснимым на первый взгляд упорством. Невероятно много вытерпев как от руководителя, они продолжали испытывать в нем точно такую же потребность, какую испытывал в них он сам, и Таисия это хорошо понимала, осознавая и то, что далеко не всякая женщина смогла бы ужиться с таким, а она могла.
И не потому, что была покорной всегда, терпеливой, безропотной, а потому, скорее, что доставало ума, оказалась подготовленной к долгой, не всегда привлекательной семейной жизни, умела миловать Андриана Изотовича точно так же, как он миловал и прощал других, и умела наказывать достаточно больно и ощутимо.
Не на ссорах строится семейная жизнь, а на взаимных уступках; жить семьей – знаете ли, не щи из чашки хлебать и нахваливать или не нахваливать.
По-своему нуждаясь в нем, она понимала, как нуждается в ней он, что было для ее души приятнее обманчивой семейной тишины и мнимого постоянства покоя.
Она многое передумала и перебрала в памяти из их отношений за долгие дни его неожиданной зимней болезни. Снова огорчалась и украдкой плакала. Но стоило только представить, что его больше никогда не будет, как наваливался неизъяснимый панический ужас, предвещающий не просто конец всему, ради чего она жила, а окончание ее существования. Несправедливый, неласковый, он был нужен ей и принадлежал только ей, выстрадавшей право на его бессмертие.
Да, именно – на бессмертие, ради ее личного счастья, пусть даже корыстного…
Что бы там ни говорили, а его буйная жизнь принадлежит ей и более никому. Только ей, и не уступит она его никому, включая деревню, которая всегда у него на первом плане.
Не надо ей никаких других благ, ведь и раньше она не пользовалась особыми преимуществами жены руководителя, начиная свой трудовой путь, подобно деревенской женщине той поры, – с доярок, оказавшись на более легкой работе, в телятницах, в пору беременности. В телятник вышла и после родов, подменяла заболевших доярок, долбила мерзлый силос, откапывала сено на сеновале, бегала на очистку зерна и на сенокос – какие тут преимущества?
Ругалась принародно с Андрианом-бригадиром и Андрианом-управляющим, как схватывались с ним-гегемоном ее подружки, требовала своего кровного, как этого же добивались другие.
Случалось, сыпала на его голову женские проклятия безоглядней многих – вот и все привилегии жены управляющего отделением.
Ну, дома иногда брала верх…
О его сердце она подумала с опаской, отправив первые машины молодняка, когда он вернулся домой непривычно подавленным и отрешенным, отказавшись от рюмки, предложенной ей из чистого сострадания.
Чужим и холодным она привыкла видеть его, знавала, но такая подавленность и опустошенность во взгляде оказались непривычными и устрашающими.
Нет слов, испугалась; сильно дернулось сердце, так и оставшееся в неослабевающем напряжении, не исчезнувшем до конца.
Выведя Андриана Изотовича за больничный двор – теперь уже снова она вела, а не он ее, – рассудительно предложила:
– Походи осторожненько или посиди под березками, а я на перекресток: надо попутку перехватить.
– Не надо, – ровно, сильно сказал Андриан Изотович. – Вот пойдем и пойдем… Пока не подберут.
Он засмеялся по-юношески чисто.
Глава четвертая
1
Новость, что Андриан Изотович возвращается домой с «того света», обогнала, ее раньше времени сообщила беспокойная совхозная рация. Дальнейшее сделал громкоголосый Нюркин зык, согнавший на заснеженный конторский лужок все живое маевское население, включая любопытных мальцов. Машин прошло много, а на обычный лесовоз никто не обратил внимания: катит и катит, дорога на пилораму не закрыта. Но когда посредине пути в осинничек, ЗИСок кышкнул тормозами и с радостным криком, как оглашенная, из кабины вывалилась Таисия – мир встал на голову…
Набежали, как саранча, обступили машину плотно.
Андриан Изотович был бледный, худющий. Ступил несмело на снежок. Глубоко вздохнул родным привольем:
– Хо-ро-шо-о у нас, бабоньки! Та-а-ак!
– То-то, чудило маковое, болеть он придумал!
– Ага! По больницам, голова два уха!
– Ни чё, ни чё, еслив с баб начинает! Ишь, как пропел, холера возьми – ба-абоньки! Здоровый уже – первый признак.
– А Таисия?
– Какая тебе Таисия – баба!
– А хто, в юбке ить!
– Дед пихто и хрен с маком. Жена обнаковенная, за два сорок за штамп. Баба – она баба, с женой не путайте.
Добродушно улыбаясь, довольный местными балагурами, Андриан Изотович произнес:
– Не-ее, дело не в том, захвалили… Захвали-или, Таисия не доглядела, не вздрючила вовремя, я и достукался.
– Дак и похвала бывает не лишней, в ярме до помешательства? – соболезнующее упрекнула Хомутиха.
– Ярмо на мужицкой шее – наше все, – сказал Андриан просто, без всякой рисовки. – Как выпрягся, так пропал. По мне, старая, в ярме лучше.
– И-их, едрена мить, Андриянка-верховод! Я ить с чикушкой нацелился, как в воду глянул! Ить последню вытащил из загашника за-ради такой встречи, да Васька, супротивна башка, отобрал… А так бы, прям, к месту!
– Отобрал?
– Как есть на полном сурьезе, как я не изворачивался, штоб не отдать. Отобрал, паскудник, но если не против…
На деда зашикали, но нашлись и возрадовавшиеся его душевной щедрости, подтолкнули вперед:
– Соблазняй, дедка! Действуй, едрена мить! Надо, не только чикушку, ящик выставим, до Валькиной лавки – раз шибко плюнуть.
– Я вам подействую, – шумнула нарочито Таисия, пряча вновь увлажнившиеся глаза. – Совсем свихнулись без погоняльщика?
Паршук егозил перед ней, весело запрокидывал головенку, точь-в-точь, как радующаяся появлению хозяев непутевая шавка:
– Не придурки, поди, намагниченные, видим, жидковат он пока, твой Андриянка, для сурьезново разговору. Обождать маленько придется с чикушкой-загибушкой, а так быть в ноздрю, а, робятки? Прям, кажному нерву на пользу!
– Один выход, обождать, – не оставляли бабы запретную тему. – Но гляди, чтоб не скисла у Васьки, кислой потом угостишь.
И еще говорили много и дружно.
– Может, в контору зайдем? – предложил Данилка.
Таисия пихнула его плечом, сильно двинула кулаком под бок, отгородив от мужа, порядком утомившегося за трясучую дорогу. Но Андриан уже разгребал толпу. И люди шли с боков, выставляя руки, готовые подхватить при нужде, как мать подхватывает в неуловимый миг падения своего неумеху-ходуна.
На крыльцо забрались скопом. Кто не смог оказаться в первых рядах, сбились у крыльца и перил – внимание ему, Андриану, не скажет ли важное, требующее немедленного исполнения.
Входная дверь распахнулась с треском, едва не смела с крылечка толпу – Нюрка нарисовалась всей тучной персоной?
– Ну-ко! Ну-ко, с папиросами навострились! Не пущу с папиросками, не для вас кабинет проветривала!
– Ню-юра! Да ты, прям на выданье, так и цветешь! Где ж тебе женишка путного подобрать, крале такой?
– Скажете, Андриан Изотович! С выздоровлением! Входите, входите: рация дважды уже че-то бубнила, а я же не знаю, что делать.
Постреливая жаркими угольками, гудели сыто, урчали самодовольно массивные черные печи. В узеньком коридорчике и в кабинете теплынь, веничком березовым припахивает. Тоненько-тоненько, соблазнительно
– Так им, веником, – подтвердила Нюрка догадку Андриана Изотовича. – Как Савелий Игнатьевич рассказал про вашу банную скуку, что нельзя будет вам париться зиму, я обмахнула распаренным мокреньким. К приезду маленько, для запаха.
– Наверстаем! И с банькой, и с чикушками… Нас и на девок останется, Нюра.
– Не бери в голову, Изотыч! Хва-атит – еще на запас отложим до морковкиного заговенья! – опережая мужские медлительные голоса, едва набирающие веселый рокот, охотливо подхватили бабы.
– А то бы – не монах! – утвердительно загудели мужики, распаленные женской сговорчивостью.
Таисия была безмерно счастлива несерьезному течению беседы, взопрев в толстых дорожных одеждах, утиралась платком.
– Ну! Как зимуется? – Андриан Изотович опустился в свое самодельное руководящее креслице, откинулся на жесткую прямую спинку, но лицо оставалось вялым, бездушным, не было в нем былой горячности и нетерпения. Глаза полуприкрыты.
– Че нам, зимуем, – оскалился весело Данилка.
– Сколь вывез на седнешний день?
Данилка выпячивается самодовольно:
– Да не меньше, чем думаешь.
И другие, всяк по-своему, спешит обрадовать управляющего сделанным в его долгое отсутствие.
– А Настюха, Изотыч!! Не забыла, шалава, как хлеб варганят! Ух, до чего же хлебец у нас нонче в продаже!
В подтверждение сбегали на пекарню, принесли свежую буханку, втолкнули в кабинет растерянную Настю.
Буханка круглая, высокая, как шапка Мономаха, пышная, в отличие от прежних «кирпичей».
Развалили одну напополам и не то Андриану суют, не то сами налюбоваться не могут.
– Спасибо, Настя, что есть в тебе, то есть. Хорошо снабжала, уж чем-чем, а хлебом твоим я покозырял перед врачами… А формы откуда? Да круглые, язви ее, перечницу!
– Приходите, увидите, Хомутова работа.
В общем хоре не участвует лишь голос Ветлугина, появившегося с опозданием. Прижался Савелий Игнатьевич бочком к печи, словно руки согреть не может.
– У тебя какие новости, Савелий? Что уминаешься, как провинившийся?
– Дак бураны, манна каша, метёт и метёт без передышки, а бульдозера не допросишься. Кабы – шоссейка, бугорок бы повыше, дунет, и нету лишнево, а то проселок через леса, всяки увалы. Водители из тайги – наотрез.
Андриан Изотович подобрался, будто изготовился к прыжку, затяжелел взглядом, круто приподнялась седая лохматая бровь:
– Та-а-ак! И что выходит на твоем ударном фронте?
– Дупль-пусто выходит за месяц, Андриан, – хмурился пилорамщик. – Самый низкий приход за время работы.
– Та-а-ак! Строек напланировали, леса наобещали… Та-а-ак! – Новость была замораживающую паузу, скомандовал Кольке Евстафьеву:
– Ну-ка пощелкай кнопками, есть кто у них там, в совхозной конторе?
– Андриан! Андриан! – заволновалась Таисия. – Не сразу – на всю катушку! Ты можешь вечер хотя бы не думать, о чем не надо?
– О чем не надо! – передразнил ее муж и побагровел от напряжения. – А о чем надо? О другом я не думал пока.
Щелкнув главным тумблером, Колька повертел ручку настройки, покричал в микрофон и протянул его, взблеснув глазами:
– Сам! Николай Федорович!
Грызлов, кашлянул, настраивая голос, поздоровался, и все услышали, как в трубке обрадовались, заговорили поспешно.
– Дома, приехал вот… – заверил трубку Грызлов и продолжил: – Где отлеживаться, когда… Да я еще не доехал, если хотите знать, и седне уже не доехать, видно, я вот сразу в совхоз к вам полезу по тем сугробам… Зачем? Сойтись хочу в рукопашную, чтобы кое-кому тошно стало!.. И вам! Что тут скрывать, вам, Николай Федорович, в первую очередь… Ну, а как вы хотели, если кроме Грызлова ни у кого не болит за нее?.. Э-ээ! А вы и не знали из вчерашнего дня. Не знали, а я откуда… Именно дорога – а то Савелий не просиживал сутками в приемной у вас?.. Так видно было из больницы. Из больницы, прямо с кровати… Ничего не выдумываю, как есть, дорога держит в первую очередь.
Рация сердито буркнула, что дорогу к ним бьют, к вечеру, точно, прибудут два лесовоза, но тут же предупредила:
– Из фондов нашей лесопилки выделяю, имей ввиду… В честь твоего выздоровления.
– Там – ваша, а здесь – уже не ваша стала? – обиделся Андриан Изотович. – Вы, Николай Федорович… Ну, ниче, ниче, теперь я на месте. Пришла ваша очередь за валидол хвататься, покою не дам, не рассчитывайте.
Он был рад поговорить с Кожилиным, рад его доброму густому голосу. И не грозил он ему, а, скорее, настраивался на привычную рабочую волну. Собравшиеся в конторе слушали затаенно, подталкивая друг дружку локтями и вскидываясь горделиво, с нескрываемым восхищением поглядывали на своего разоряющегося вожака.
Совсем не к месту будто бы рация поинтересовалась:
– Коньячком еще не балуешься?
– Повода нет пока, Николай Федорович, чтобы на коньяк раскручиваться. Был бы повод!.. Хотя дед Паршук уже предлагал…
– Коньяк? – не поварила рация.
Грызлов успокоил:
– Не, на коньяк не потянет, всего лишь читком пригрозил.
– А сможешь? – все так же непонятно домогалась рация.
– Смотря, по какому случаю – в гости приедете?
Рация кашлянула, выдержав паузу, сказала густо, совсем близко:
– Газеты читай, найдешь за что.
– Читаем вроде. На денек-другой попозже вас, но читаем.
Голос директора приобрел новую, более сочную окраску и объявил на весь притихший кабинет:
– В сегодняшних Указ о награждении тружеников села нашей области. С орденом тебя, Андриан.
Андриан Изотович отстранился от микрофона, перевел растерянный взгляд на мужиков.
– Ну! Ну! – спрашивал въедливым шепотом Данилка. – Орден какой… Какой орден?
– А какой орден, Николай Федорович?
Вышло глупо, наивно; ошпарив гневным взглядом подсказчика, Андриан Изотович крикнул с надрывом:
– За что хоть, Николай Федорович?
– Одни считают – за высокие показатели бригады, за работу, а я – за характер, за уважение к земле.
– За уважение! – недовольно буркнул Андриан Изотович. – За одно уважение пока и медалей не дают… Эх, да ладно, если такие шаньги с пирогами! Спасибо, Николай Федорович! Явно твоя рука чувствуется. Спасибо!
В трубке послышался звучный смех:
– Удачно ты позвонил, мы с утра в райбольницу нацелились специально. Ха-ха, вот была бы конфузия! Ха-ха-ха! Ну, дома встречай. Выезжаю.
Щелкнуло, пискнуло, и голос Кожилина пропал.
2
Земля захлебывалась талыми водами. Дружно потянулись на север птичьи стаи. Рассекая воздух упругими крыльями, падали на заливные луга заречья. Гусиный гогот, клекот журавлей, неистовый утиный кряк будоражили сине-прохладные дали.
Запрокидывая голову и провожая частые стаи, Савелий Игнатьевич гудел:
– Язви, баловал когда-то ружьишком… Бродни повыше, да на озера денька бы два.
У Трофима вдруг развязался язык.
– Мы с Данилом однажды пальнули дуплетами по манкам деда Егорши, – сообщил усмешливо, раздирая рыжую заросль вокруг мясистых губ. – Сдуплетили на потеху деревне.
– Побольше схотелось, – рассмеялся Савелий Игнатьевич.
– Побольше, ага! Данил всегда в командирах: кучно уселись, безмозглые! Тихо! Товсь залпом. По счету три – бахай!
– Ну? – Савелию Игнатьевичу хорошо, сладостно, в каждой жилке весеннее буйство. Силы в нем столько, что рабочая брезентуха не выдерживала могучее движение груди.
– Бахнули и все «ну». Токо шипенье над камышами.
– Манки? – шумливо вскинулся пилорамщик и зашелся надрывным смехо.
– Они, язви в загривок! Егорши придурка! Удачно сдуплетили на свою голову.
– Ловко. Дак, а дед-то куда глазел-блазнился?
– Егорша? Он с той стороны озера, кабы с этой. Он с то-о-ой, под зарядами оказался, рыба-мать! Как вскочил, как лупанет встреч поверху со своей довоенной калибровки немецкого образца, у Данилки двустволка из рук. Бултых, и как не было ружьишка.
– Утонуло?
– На дно, куда бы еще!
– Ныряли?
– Ну, а как, само не всплывет. Ружье, как-никак, явись-ка на глаза Мотьке?
– А ты?
– Ну и я, из той же закваски… Было шуму, пришлось откупаться, чтобы Егорий на смех не выставил. Мотька целый месяц в банешку на ассамблеи не пускала. Да ну, скукота, как неприкаянные.
На пилораме несусветная грязища. Стоя на комлях, Венька раскачивал стойку в передней подушке лесовоза. Бревешко болталось, но не вылезало, Венька психовал:
– Не хочет, глянь ты! Никак че-то, дядька Савелий?
– А тебе – через пуп да колено! Нахрапом! Давний урок не забыл, когда Трофима чуть не угробил завалом!
Венька сопел, как паровоз, испускающий лишние пары, еще злей наваливался на стойку.
– Заклинило, значит, – сердито бросил Савелий Игнатьевич.
В сердцах отпихнув сосновый стояк, Венька попросил:
– Стукни снизу разок. Пошибче.
– Придерживайся, гляди, мокро кругом.
Топорик для серьезного дела был слишком легок, но стойка заметно подавалась. Савелий Игнатьевич бил азартно, с размахом, хотя бить снизу вверх было неудобно. Венька раскачивал бревешко, дергал, обхватив его крепко и прижимая к груди. Выдернул, но потерял равновесие и пал под Савелия Игнатьевича, в грязь. Лесины неохотно шевельнулись, заговорили угрожающе.
– Каша манна, ввел опять в грех! – Не успев испугаться за Веньку, Савелий Игнатьевич подставился зашевелившимся угрожающе бревнам, крякнул, упираясь грудью в липучую смоль, налился кровью.