Полная версия
Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга третья
– Уйди, Настя! – Варвара вспыхнула гневом, подалась к Настюхе. – Не вороши угли, они горячо могут брызнуть.
– Да ну? В тебе угли? Откуда им взяться, где нет ничего!
– Проваливай, говорю…
– Уйти?
– Уходи… Ой, уходи!
– Уйти? Выгоняешь?
– Я тебя не звала.
– А если я на Савку глаз положу! Чем не баба! – Настюха вызывающе повела плечом, выставила грудь. – Не заменю, устоит?
– Брысь, кошка гулливая!
Неожиданно Ветлугин вышагнул из горенки; оказывается, он был дома и слышал Настюху.
– А ну, не просили… Не вмешивайся, Савелий! – вскрикнула Варвара.
– А ты дома, сталось, Савушка! Вот к месту-то!
Савелий Игнатьевич шел на нее вздыбленной горой, поднимал руки, словно собирался вцепиться Насте в горло и придушить:
– Проваливай, паскудница… как было сказано. Штоб забыла эту дорожку!
Опрометью выметнувшись за порог, Настюха кричала уже из сеней:
– Не будет вам счастья на этой земле. Чтоб те не разродиться вовек, фанера плоская! Угореть бы вам насмерть, сколь вас осталось еще!
Настя плакала горько и безответно.
Варвара сдернула с вешалки фуфайчонку, кинулась вслед, закричала:
– Стой, дура заполошная! Куда голяком, куфайку возьми.
Савелий Игнатьевич перехватил было ее на пороге:
– Куда ты после всево, Варя?
– Дак видел, голая, Савушка! Ить баба, застудится, куфайку хоть брошу, че же теперь.
Потом они лежали молчком и знали, что не уснут, не поговорив.
Вдруг показалось, что шевельнулось в ней тайное, чего хоть и ждешь, но верится далеко не сразу. И даже как бы вовсе не верится, а мерещится блымающим далеко-далеко невозможным сиянием млеющей радости, плавится на душе, обволакивает каждую растревоженную кровинку жаром и буйством разрастающихся желаний, противящихся благоразумию и не желающих покоя – ну, бывает ведь, с кем не случалось!
– Хочу я, Савушка…
– Што? Што, радость моя?
– Хочу и хочу, сама не знаю…
– Надумашь, скажи. Все-все исполню.
– Ой, и не знаю, исполнишь ли, люба моя!
– Да как бы… Мать тебя поперек! Да как бы я не исполнил – в лепешку расшибуся…
– Ну, ладно, потом, опосля.
Сна нет и не буде на всю эту великую ночь ее бабьей радости и ликования.
Ах ты, чертова ворожея, появись только…
Варвара прислушалась к себе и что происходит где-то под самым сердцем…
И еще глубже.
Глубже, глубже, как вообще не бывает!
Она лежала у него руке, но Савелий Игнатьевич терпел, словно угадывал ее испуг. Варвара прижалась плотней, отыскала руку:
– Избу-то, Савушка… Не заговариваешь больше.
– Не к чему, когда решено, перерешивать я не умею.
Известие, что Ленька пристроился в городе при сельхозинституте и вроде бы учится вечерами на каких-то курсах, вновь повернуло к нему людей, но в отношениях с Варварой что-то будто нарушилось. Так хорошо обмозговав задуманное строительство вплоть до деталей, после бегства Леньки, считая во многом виноватым себя, он не решался подступаться с ним и тревожить Варвару. Да и к чему в создавшемся положении: Ленька в городе и едва ли вернется, Надька в интернате, двоим в старой избе – разгуляйся. Он жил ожиданием новых перемен в Варваре, не желая верить, что Симаков для нее еще что-то значит, и все боялся, не мог не опасаться невольного поворота ее мягкой и чуткой души к беспокойному прошлому.
Захолодев, испытывая непривычное напряжение и внутренне соглашаясь, что у Симакова на Варвару больше прав при живом взрослом сыне, добровольно уступить ее Василию, Савелий уже не мог. Она была не просто нужной, она стала самым дорогим человеком, без которого ему невозможно, и стала женщиной, носящей под сердцем его будущего ребенка.
И он уже ощущал у себя на руках эту славную кроху, и видел свое, не народившееся дитя выросшим. Похожим хваткой, силой, дерзостью, на деревенских парней-забияк, и больше на Веньку, чем на мягкого и впечатлительного, вялого Леньку. Оправдание откровенному эгоизму находилось немедленно и прагматично: во все времена мужик рассчитывал и должен рассчитывать, прежде всего, на физическую силу, ее в первую очередь уважал в других, и не мог не мечтать наделить ею долгожданное чадо.
Столь архаическое желание держалось в нем и не могло не держаться хотя бы потому, что в повседневной жизни по-прежнему важнее всего ценились крепкие руки, могучая спина, умение ворочать тяжелые лесины, и что у него родится крепкий наследник, не вызывало сомнения.
Глава вторая
1
Мужицкая основа бытия проще простого, исполнительна и неприхотлива. Это в городах она бандитская или пролетарски бузотерская, с какими-то политическими требованиями, в деревне особенно никто сроду ничего не требует, живется и живется. Меняется власть, но совершенно при внешней не унимающейся политической трескотне, призывах и обещаниях, не меняется сама крестьянская жизнь, продолжаясь как-то не рыба, ни мясо. Деревенская человеческая физиология требует своего и люди подстраиваются под эту потребность жить и существовать, дышать и рассуждать, думать про себя и думать вслух, не получая просветления, кроме лезущих в уши кричалок, лишь напрягаясь и напрягаясь измученным существом. Паршиво так жить, утомительно, но иначе ведь не получается, значит, живи, как удается и как выпадает кому весело и беззаботно, пользуясь кормушкой и случайным везением, кому на последнем пределе и страхе. Вот изменилось снова где-то высоко-высоко, за Кремлевкой стеной и радио забалаболило о гвардии Ильича, продолжателях дела «железного» Феликса, в Политбюро будто бы появились свежий человек, «феноменально активный, жесткий, обладающий несворачиваемой целеустремленностью мощного танка», сообщалось победно об усилении борьбы с коррупцией в партийно-советском аппарате, порожденной безответственностью и абсолютной безнаказанностью в брежневское правление. Ну и что… если у него есть Варвара, о которой вспомнил вдруг Василий Симаков. Появилось сообщение о заседании Политбюро, посвященное обсуждению писем трудящихся, недовольных беспорядками на производстве, нарушениями в распределении жилья, приписками, расхищением государственной собственности и другими противоправными действиями, чего у него на пилораме сроду не было и не будет, что им делить? Развернулась кампания так называемых отзывов – излюбленный прием демагогической системы очковтирательства и массового самоуспокоения новой волны подписантов и политических шулеров, а ему какое дело? Попросят и он напишет, как все, не обратятся – не заплачет, значит обошлись другими. Предложения по усилению санкций в отношении нарушений законности и справедливости демонстрировали намерение нового руководства страны энергично бороться со всеми видами преступной деятельности, невзирая на лица, родили заранее неработоспособный закон «О трудовых коллективах и повышении их роли в управлении предприятиями, учреждениями, организациями» – хорошее дело, а что без этого не понятно, что и к чему, без обращения. Радио на столбе посредине деревни, не выключишь по своему желанию, наращивает и наращивает наступательную мощь на равнодушного обывателя. Молчащих стадно, понимающих, что неспособны на серьезное вмешательство в процесс очередного возвеличивания власти и старичков-вдохновителей, было привычно больше – спать сильно мешает, но терпеть можно. Шумливых и бессмысленно бузотерящих, чаще совсем не по сути, полно, какие-то жалкие прилипалы, вот-те и жалобы, да как-то в расчет не берется. Восхищающихся «мудростью» дальнозорких вождей новой волны, устроившихся удобно в чьей-то благодатной тени более чем предостаточно для уверенной жизни власти, уверенной в своей боеспособности управлять государством и обществом. Что же в конце концов происходит?.. Радио штука полезная, да толкает куда-то совсем не туда, включаясь раньше пробуждающегося по утрам мужицкого сознания и выключаясь за полночь. Ленька вырос, Надюха растет, а кто бабенке помог, при чем Симаков, совсем не при чем. Спрашивал, спрашивал иногда разогретого Андриан, что происходит в стране не имеющей нравственного вдохновителя, которой, усыпленной величием взошедшей «звезды», в другой уже не нуждается, этого теперь надо бы пережить-перелопатить восторгами или проклятьем, и причем тут деревня, живущая как бы на обочине этого шумного водоканала, удовлетворительного ответа не получил, и Андриан как бы в окончательной растерянности. Страна рабствующих особей, способная выдержать пытки и лагеря чужих и своих животных приматов долго еще не сможет услышать голос плачущего ребенка, брошенного и властью и матерью на самовоспитание.
А-уу, люди, вы где? На Подмосковском пятачке тусуетесь? «Подмосковные вечера» распеваете, а мы так все «Ревела буря, гром гремел!»
Откуда все это?
Конец массового бессмыслия когда-нибудь закончится или мы обречены жить не доструганными, не доделанными, не долепленными Богом и появляющимися время от времени лихими народными «просветителями», толкующим Маркса-Ленина, совсем не по Марксу и далеко не по Ленину, потому что и на нормальное токовище так же не лишне скопить хотя бы немного умишка.
Мысли Грызлова не соответствовали его устремлениям, оставаясь слишком общими для случая и момента, Андриан жил приземленнее.
2
Очередной день завершался, Варвара грела бочок и усыпляя, радуя присутствием, встревоживший нутро Васька Симаков уплывал. Где-то в глубине далекого сна грубоватые, но чуткие руки вращают веретено, сучится тонкая белая нить, в избе так натоплено, что плачут замерзшие окна. Душно. Чадит семилинейка с огрызком стекла склеенного полоской газеты. Пахнет овчиной, горячим кирпичом, запечной пылю.
И грустные песенные голоса:
«Ах, барин, барин, добрый барин,
Уж скоро год, как я люблю,
А нехристь – староста, татарин,
Меня журит, я терплю…»
Все плывет смутой, грезами, топчется рассерженно на краю полусонного осознания, усиливая нарастающую тревогу, что это не во сне и еще больше становится жаль, кто столько терпит от злого и наверняка краснобородого татарина. И если не страшно до беспамятства, как бывает невыносимо страшно, когда остаешься в сгущающемся мраке избе один одинешенек, то причина в одном – в доносящихся голосах: ровных, уверенно сильных, даже могучих… из радиорупора, переходящего вдруг на жалобно могучие стенания и далекий волчий вой.
«Уу-ууу!» – тужится-завывает ветер-злыдень, ветер-помело.
Шебаршащая осыпь в выстывшей трубе. Осыпается что-то мелкой осыпью, как рождественское гадание рассеваемого жменей зерна. Чуть слышно дышит наволгшая дверь, обросшая понизу наледью. Приотворяясь со скрипом, она пропускает могучей волной через порожек клубы сизого морозного тумана, низом расползающегося по избе.
Песня стихает, веретёна набирают большие обороты, накручивая на свое вспухающее тельце былые истории человеческих судеб и словно бы связывают канатами вечности полное тайн прошлое, не со всем понятным настоящим и вовсе загадочным будущим, которое тоже мнится разбойным. Савке не хочется, чтобы песня обрывалась, и сильный голос мчится на встречу его желаниям, затягивая: «Вот мчится тройка удалая вдоль по дорожке столбовой…» Песню подхватывают, будто прислушиваясь, что же делается там, на столбовой дороге, которая совсем близко, за стеной…
Много песен плавает под звездами в позабытой родной стороне, много боли стынет в беспомощном ребячьем сердчишке…
«Ма-ам, дай калошики на улку сбегать! Дай калошики, ма-ам», – канючит кто-то до боли знакомо Савелию писклявом голоском. В избе светлынь не бывалая. Такие мрачные недавно бревенчатые стены вовсе не мрачные. Рыжий мох в пазах, смолка прозрачная. От окошка к печи выстлалась золотистое полотно, излучающее немыслимую радость. На теплой печи становится вдруг холодно, кожа покрывается пупырышками, хочется нырнуть прямо с печи в тот ручей на полу, в ту кипящую ясень, в буйную свежесть.
А мать бегает, бегает с утра до вечера. Мокрая, нараспашку. Глаза блестят, будто разбогатела немыслимо, будто дали ей кучу новехонькой одежонки или еще невесть чего недоступного всю зиму. За окном, на улице шум, шум, шум! Шум особенный, в кипении самого воздуха и ослепляющей радости света. И голоса, голоса; весна —неуемная радость, что выжили! Словно все подряд опились браги, наполнились удальством и лихостью, море всем по колено. Чавкает обувка, плеск воды и смех. Смех…
«Мой миленок, как теленок,
Кучерявый, как баран…»
«Меня милый провожал,
Семечками угощал…»
«Ты подружка не сердися,
что миленка увожу…»
По поводу и без, как перекличка переживших еще одну непростую уральскую зиму… Так нахлынуло и как выплеснулось на первого встречного. Все в движении, на Луну готовы взлететь.
«Ма-ам, ну дай калошики я тоже на улку хочу. Дай, мам!»
«Потерпи, Савушка, потерпи, родименький, – торжественно и напевно упрашивает невидима мать. – Вот подсохнет дня через два на полянках, вволю набегаешься босиком без калошиков. Впереди и весна, как девка красна, и лето-душа работой согрета, и осень с буйными красными праздниками».
«Я щас хочу, вон, сколько солнышка… аж до печки».
«Ну и ково смотреть, грязюку липучую? Ни пройти, ни проехать, глянь на меня – по самые уши».
«Хочу-уу!»
«Так нету же калошиков, обменяли на хлебец. Уж босиком што ли выскочи на минутку! Там же, где лывы, досточки, кирпичики брошены, все проходят, и ты попрыгай туда и обратно, если уж так невтерпеж».
На воле, на улке светло. Улица – сплошное месиво: где нет луж, там колеи по самые оси. Телега ползет, увязая по ступицы. Сколотый лед кучами у калиток и во дворах. Даль туманна, мельтешит испарениями, но как радостно на душе, как все поет и рвется… не важно куда. Лишь бы лететь и лететь, очарованному свершившимся таинством рождения весны – долгожданной весны.
– Совсем ты стал малахольным, Савушка, прям как лунатик! – смеется оказавшаяся подмышкой Варвара, – я дак сроду такого не помню. Ха-ха, вот помнил бы!
– Нельзя не помнить! Вовсе нельзя, душа совсем зачерствеет, – бурчит Ветлугин, не понимая, что успел рассказать, и почему перед ним вовсе не Варвара-краса, а вылупившейся из какого-то небытия, никогда не возникавший до этого в памяти деревенский конюх Елоха, в каком-то потрепанном ватнике, с жердочками на плече и топориком за опояской.
Вот и все сермяжное прошло у великого народа, умело и настойчиво выворачиваемое шиворот навыворот: ознобно-холодные дни холодного времени. Однажды дав чувствам волю…
Больная эпоха или пустая придумка и наговор обеспокоенного сознания, предчувствующая какой-то болезненный крах?
А было ли что-то иное у русской деревни под сермяжным узурпаторском самодержавием до нынешних дней, сменивших лишь песни?..
3
Морозы прижали рано, но по любой погоде, словно винясь, как случилось с Леонидом, он старался вырваться на центральную усадьбу, привезти Надьку на выходные. Надежда привносила в их помрачневшую жизнь некоторое оживление, много и доверительно рассказывала о школьных проделках. Он искренне смеялся, как оживала Варвара, воскресение катилось светлым праздником, но уезжала Наденька, и Варвара снова впадала в меланхолию.
Услышав ее странный вопрос, касающийся нового дома, оставаясь в каком-то неоконченном споре с Василием Симаковым, еще с кем-то, защищавшем Симакова, он повернулся будто бы несильно, но кровать тягуче и надсадно охнула, сказал сдержанно, в полголоса:
– Дак… скомандуй… Тако дело без команды не делатся.
– Вроде, рамы хотел заказать?
– Заказано давно.
– Ну, ладно… А двери?
Снова скрипнула кровать:
– И двери с карнизами да наличниками, и скобы, и лиственницу – пятидесятку на половицы, сороковка нам не пойдет… как и пихта, хоть босым ногами теплее… Но, но, знаешь, вопрос, лиственница или пихта? Тебе лично как?
– Нашел кого спрашивать, ко мне – о коровах.
– Ну, лиственница как бы надолго, почти на века нет износу, а пихта ногам теплее ходить… В чем фокус.
– Нашел хитрость! Босиком что ли ходим? Нам под старость босиком!.. Делай, чтобы прочней.
– Ну—к решено, будет домина тебе, спи, давай, беспокойна душа.
Варварины волосы источали приятный аромат лесных душистых трав. Запах ширился, проникал в размягченное и враз подобревшее сердце Савелия Игнатьевича, ложился на грудь мягкими волшебными туманами, похожими… на овечью шерсть.
Глава третья
1
Снега валили и валили, ровняя сугробы с крышами. Заметало шоссейную дорогу в город, проселки на центральную усадьбу, соседние деревни, в райцентр. Снега, снега, снега долгой сибирской зимы. Величие и покой умиротворенной глухомани, успокаивающей беспокойное сердце. Выстуженное морозом голубоватенькое небо. Невесомый горизонт, березки, обвешанные куржаком. Сладость и прелесть, когда в жизни ровно, прилично, достойно.
Но в уплотняющихся заносах и суметах, не давая покоя Андриану Изотовичу, блымали желтые окна, дымились печные трубы, дружно побрехивая, устраивая перекличку, несли привычную службу дворняги, самоотверженно верные человеку. За деревней, в белых полях, рьяно управлялся с навозом Данилка, пять тракторных агрегатов дружно бороздили поля самодельными снегопахами, сотверенными в бывших совхозных мастерских неизвестно когда и переделанные Хомутовым с помощниками, Таисина коровья родилка наполнялась помаленьку новорожденными телятами, началась подработка семенного материала, исправно поступал на пилораму строевой лес. Упав, было, с первыми морозами, надои молока снова выровнялись, что тут же не преминула отметить районная газета, похвалив за сверхплановую сдачу молока и описав подробно метод запарки соломы, назвав его революционным, хотя он был известен деревенскому люду еще в молодость деда Паршука.
Пережив очередную досаду, связанную с откормочным молодняком, доставшую до сердца, Андриан Изотович вошел в привычную колею будничных дел, снова ходил уверенно и стремительно, поругивал и покрикивал, подгонял и устраивал нагоняи.
На него не сердились, а Пашкин, как главный оценщик деревенских событий, удовлетворенно резюмировал:
– Давай, Андриан, не падай духом, лучше уж так, чем никак… если не можешь иначе, от деревни-то вроде бы отступились.
Под Новый год пришло и вовсе неожиданное сообщение – бригада занесена на областную Доску почета и выдвинута участницей Выставки Достижений Народного Хозяйства в Москве. Грызлова поздравляли, завидовали, и ему было вроде бы приятно подышать воздухом хлеборобной славы, достигшей зенита когда, готовясь поплатиться партийным билетом, на нее невозможно рассчитывать.
Свалившуюся славу он использовал с толком и по-своему расчетливо. Пробил, наконец, официальное разрешение на очередное открытие пекарни, решил вопрос о замене старенькой трансформаторной подстанции на более мощную, развернул строительство новой улицы, так и названной сельчанами «Новая». Заметно прибавилось техники, не сняв его душевного беспокойства и нарастающего недоверие к самим переменам, которые он ощутил, и которые продолжали казаться случайными и непрочными. Техника – в любом случае, будь Маевка или провались в тартарары, – нужна земле. Подстанция – тоже не ради пилорамы и самой деревеньки, а, скорее, из-за механизированного зернотока, основу которого составляли два вместительных складских помещения, позволявшие складировать на месте более половины зерна, предназначенного государству. Затрачиваемые средства на строительство новой улицы – и это не тот поворот, который вселял уверенность; в районе будто не замечали его самоуправства, особенно с лесом, и что финансовые возможности, не без помощи директора, изыскивались непосредственно в совхозе, за счет собственного обустройства, что не могло не раздражать местное руководство разного уровня и других управляющих.
Шаткость положения не могла не вызывать тягучую, одуряющую временами бессонницу.
Главной радостью оставалась пекарня, которую Андриан Изотович, как и обещал, поручил заботам Симаковой Насти, и которую усилиями старого Хомутова должны были пустить со дня на день.
В избе было прохладно. Вспомнив, что вечером так и не поинтересовался, как дела у Никодима с запуском долгожданного объекта по части снабжения населения хорошим хлебом, как было когда-то, он без особой охоты вылез из постели, старательно направив на широком армейском ремне бритву, побрился и, выйдя за ворота, увидел набегавшего механизатора.
– Ну! Ну, пошли, я – за тобой, запускаем главную печь, – еще издали говорил Хомутов, заметно отклячивая утепленный обмотками радикулитный зад. – Айда, принимай работу, вчера Ветлугин удачно помог. На дымоход мы железо поставили – старый короб нашли у кузни и чуток нарастили. И формы валялись на чердаке. Закрутили, Настька с тестом уже больше часа колдует.
Будто не доверяя сообщению Хомутова, Андриан Изотович тряхнул головой и спросил:
– А тестомешалку? Тестомешалки-то нет.
– Ясное дело, где сразу возьмешь? На двести-триста буханок для первого раза, на пробу, чтобы тебе душу согреть, Настюха вручную решила – тоже не терпится. Нюрка помогла… Да ты что? – не понимая сомнений управляющего, засуетился Хомутов. – Гля, дымит на полную!
Из квадратной жестяной трубы валил густой черный дым – на пробу и полную сушку печи топили углем. Андриан Изотович в смешанном чувстве, явственно, вроде бы, ощущая запах свежеиспеченного хлеба, шагнул резче обычного, будто срываясь на бег, и охнул. Тело его напряглось и сразу обмякло, лицо побледнело, он медленно осел на снег. Губы синели, рот оставался широко раскрытым, жадно ловящим воздух.
– Андриан! Андриан, в душу твою! Не пужай нас, ради Бога, ты что же, мужик… белены будто объелся. Да что случилось с тобой? – не зная толком что предпринять, метался беспомощно Хомутов; толкнув дверь вовнутрь пекарни, заорал: – Настя, Андриану плохо… Воды, что ли, дай, язви в душу.
– Домой, – вымолвил с трудом Андриан Изотович. – Прижало… Никодим. Добегался… всмятку.
Хомутов поднатужился, опасаясь за собственную спину, приподнял бережно, закинув его руку себе на шею, внес осторожно в пекарню.
Опустив на широкую лавку, распорядился:
– Настя, дуй в контору. Нюрку гони за Таисией, а Семеныча на рацию, врач срочно нужен.
2
«Прижало» на этот раз крепко, не помогли ни валидол, ни валерьяновый корень, с «того света» он возвращался долго и трудно. Поручив коровью родилку заботам Варвары, Таисия так же перебралась в райцентр к дочери Светлане, окончившей мединститут, и ставшей уже заведующей отделением районной больницы, по нескольку часов ежедневно проводила у постели больного.
Закончился январь, оттрещал морозами февраль-окоротыш, поманил мягким снежком и тут же заковал его в панцирь бокогрейник-марток, накатив, наконец, шумливой масленицей: перестроив почти всю жизнь на свой календарь с божьими власть так и справилась.
Весна в Сибири начинается с масленицы, с Тимофея окончательно пробуждая землю, засыпающую в сентябре на Воздвижение. И все же масленица – праздник языческий, с церковью не в ладах и подвергается гонениям. Но был и остается, живет и бузотерит, не хуже знаменитых мексиканских карнавалов (масленица объедуха, деньгам приберуха).
По поверью – это время разгула нечистой силы, пробуждающейся после зимы, во время которой проводить земляные работы не разрешалось: ни пахать, ни копать, ни строить и огораживаться. Поэтому весной особенно часты обряды по изгнанию злых духов и нечисти. Повсеместно разводятся высоченные костры, связывающиеся в народном сознании с торжеством солнечного света над нечистью и верой на будущую защиту посевов от града.
Приближались обряды первого выгона скотины на пастбища, начала обработки земли под посевы и первый день сева.
На весну падал Великий пост (Не всё коту Масленица, будет и Великий пост), воспринимавшийся нашими предками как благословенное время, которое Господь ниспослал грешному человечеству для очищения от скверны.
Хозяйки тщательно выметали избы и двор, сжигали старые вещи, отслужившие срок.
– Ты машину-то заказала? – допытывался Андриан Изотович накануне женского дня, совсем не вспоминая накатывающуюся масленицу. – Приедет Курдюмчик?
Таисия отвечала, что машина придет и без этого, уж непременно кто-нибудь примчится проведать, и ввела его в курс обрядовой старины, возбудив снова мужа.
– Ну, вот и масленица в деревне – хоть до кулачных боев. А я тут с тобой, чем попало… – Решительно поднявшись, объявил непререкаемо: – Хватит вылеживаться, лучше не сделают. Собирай ложки-поварешки, иду оформляться на выписку.
Он был явно слаб, сердце на каждый шаг отдавалось испугом, но форсисто крепился как молодой петушок с едва прорезавшимся голоском, не показывал виду, что ему плохо. Понимая, что не худо бы полежать – просто, вытянув ноги, побыть в покое и ровном забытье, отваляться за недоиспользованные и вовсе неиспользованные отпуска, – бездействовать он больше не мог, обрыдла сама больничная обстановка, хотя рядом всегда находилась дочь и ее муж – главный терапевт больницы.