bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 11

Но вот вернулась.

– Я за сыном, – повторила Зинаида. – Добром не отдадите, судом отобью.

– Ты хоть помнишь, как сына-то зовут? – спросил Гриша. – Вроде матерью называешься.

– Да уж конечно, другой мамки у него не будет, это правда. Пожил с вами, теперь мой черед. Нужен он мне, люблю я его!

– Так нужен или люблю? – спросил Аркадий Андреевич.

– А вы к словам, товарищ, не цепляйтесь, – огрызнулась Зинаида. – Люблю, он мне сын родной. Нужен, скрывать не стану. Надо хозяйство поднимать. Под Псковом дом у меня. Одна не справляюсь, а у меня две дочки еще, близняшки.

– Так ты сына в батраки, что ли, зовешь? – сказала Софья Сергеевна. – Сама и спроси его, вот он тут, знакомься. Володей звать. – Она тронула Вову за руку и вывела из-за своей кровати. – Вот, Вовочка, это мама твоя, Зина. Ты большой уже, скажи, хочешь ли поехать к ней жить?

Володя поджал губы, словно от обиды, и снова сел на кровать рядом с прабабушкой, вдруг совсем по-детски обхватив ее и прижавшись к ней всем телом.

– Не отдавай меня никому, ну пожалуйста, не отдавай. Я буду себя хорошо вести, обещаю, – шептал он ей, всхлипывая.

– Зина, ты слышала? Ребенок не хочет, – сказала Ида. – Ты думала, что можно так прийти, забрать человека, будто он игрушка ненужная? Как тебе такое в голову пришло? Или научил кто?

– В любом случае, ты его спросила, он тебе ответил, – произнес Григорий. – Хозяйство поднимать мужика найди, а не сына десятилетнего пользуй. Не отдам, даже не мечтай. Что вообще за странный разговор? Будто ты нам в долг дала, а теперь его отдавать пора! Ты в своем уме?

– А я свои материнские права знаю и право имею! – взбудоражилась Зина. – Я предупредить вас хотела, что сына все равно отберу, по судам затаскаю, но своего добьюсь! Он мой, законный!

– Шла бы ты, Зинаида, тошно тебя слушать! – произнес Аркадий Андреевич, открывая дверь из комнаты в прихожую, будто стараясь выветрить застоявшийся воздух. – Разговор, как говорится, не пошел. Зря ты глупость эту бессмысленную затеяла. Сын и не знает тебя, не видел за эти девять лет ни разу! Ты думала, придешь, и тебе сразу ребенка на поводке отдадут? Как была дурная башка, так и осталась, уж извини меня.

Зина метнула колючий взгляд на Аркадия Андреевича, сделала несколько шагов от зеркала в сторону двери и вдруг бросилась к сыну и с шумом плюхнулась перед ним на колени:

– Сыночка, милый! Неужели ты меня совсем не помнишь? – Володя вздрогнул и отодвинулся от нее. – Я же мама твоя родная! Вспомни! Поедем со мной! Там хорошо, речка, ребята рыбачить научат, за грибами ходить будем. – Она цеплялась за него, обирала что-то на его кофте, отряхивала какие-то невидимые крошки со штанов и по-собачьи заглядывала в глаза. – Я ж души в тебе не чаю!

– Ну, хватит, Зин, хватит. Чтобы души не чаять, надо ее как минимум иметь, – сказала Софья Сергеевна. – Ты мне мальчишку совсем напугала, дрожит весь. И ведешь себя по-глупому. Он ведь не знает тебя, не знаком. Как пропала тогда, так Вова и лишился матери. А Гриша его выхаживал, когда тот болел, растил и любил. И за себя и за тебя. Зачем ты сейчас пришла? На что надеялась? Давай без скандала разойдемся. Ты к дочкам в Псков свой, а мы уж тут как-нибудь. Чужие мы тебе, совсем чужие.

– Чужие, точно, чужие! – вспыхнула снова Зина. – Вот и не стану я у чужих сына родного оставлять! Слышите? Не стану! По суду отберу! Наш советский суд во всем разберется! Он не даст мать в обиду! Попляшете еще у меня!

– Уходи! Слышишь? Уходи! – Григорий вплотную подошел к Зинаиде и прошипел ей прямо в лицо: – Чтобы я о тебе больше никогда не слышал! Никогда! А сына не отдам! И точка!

Он шел на нее спокойно и жутко, оттесняя к двери, шел, надвигаясь, как грозовая туча, от которой невозможно спрятаться, шел, как на врага, который захотел отобрать сына. Наконец он протолкнул ее в прихожую, как пробку в бутылку. Остальные сразу засуетились и пошли за ними. Софья Сергеевна осталась вдвоем с Володей.

– Ничего, Вовочка, не бойся, не отдадим мы тебя никому. Зато маму хоть увидел. Хорошая она у тебя, непутевая просто. Какую ни есть, мать всегда любить надо, – спокойно говорила Софья Сергеевна сильно испуганному правнуку.

– А зачем тогда она меня бросила? Разве хорошо это, детей бросать? – всхлипнул Володя.

– Нехорошо, конечно, что уж тут скажешь, – вздохнула Софья Сергеевна. – Но, значит, обстоятельства у нее так сложились, мы ж всего не знаем и осуждать не можем. Ты, главное, помни, что она твоя мама.

– Никакая не мама, баба Ида моя мама, Лиза моя мама, ты моя мама, Майка тоже мама. У меня много мам, мне новых не нужно, – бурчал Володя.

– Ладно, милый, не переживай, всё хорошо. Ты проголодался? Как погуляли-то? – Софья Сергеевна старалась перевести разговор на другую тему.

– Хорошо! На Красную площадь ходили. Наро-о-о-оду там! Никогда столько не видел! Все кричат, поют! Даже обнимаются! Довольные все! Вечером, наверное, салют будет, обещали! – Вовка рассказывал громко, немного восторженно, словно на уроке отвечал домашнее задание, которое выучил на отлично. – Мы же первые в космосе, бабуль! Первые! Ты понимаешь, какие мы великие молодцы? Мы, наверное, теперь самые главные в мире!

– Как же не понять? Понимаю и горжусь очень!

– А скоро на Луну полетим! А потом на Марс! Я теперь знаю, кем стану, когда вырасту, – космонавтом! – Вовка подбежал к зеркалу и начал скороговоркой говорить: «Внимание-внимание! Работают все радиостанции Советского Союза! Важное сообщение! Важное сообщение! Сегодня в 10 часов 15 минут по московскому времени совершил посадку советский космический корабль «Красная звезда» с человеком на борту! Этот человек – капитан корабля Владимир Григорьевич Незлобин, который живет в Москве, в Малом Власьевском переулке. Он жив-здоров и передает привет всем своим родным!»

День восьмой

После ухода Софьи Сергеевны прошло уже пять лет. Ее не стало в конце 1968-го, отболела, отстрадала, тихо уснула, устала, наверное. Последние несколько лет совсем не вставала. Она то вдруг заговаривалась и срочно просила прислать за ней Андрея Николаевича, то вдруг вспоминала всё, обращалась к родным по имени и смотрела на всех грустными глазами.

Через год после ее ухода дом капитально отремонтировали – Софья Сергеевна не любила перемен, а что касалось дома, даже в хорошие годы могла согласиться только на замену обоев или занавесок, все остальное ее сильно расстраивало. «Дух уходит, дух, ну как можно панели эти деревянные убрать или лесенку заменить? На века ведь сделано, тут вся наша семья ходила, а мы возьмем и все разрушим, не дело это…» Младшие поколения ее не понимали, но от любви и уважения подчинялись беспрекословно. Потом, отплакав и выждав, домик все-таки решили обновить. Долго думали, что из обстановки оставить. Мебель была вся антикварная, десятилетиями пользованная и давно полностью или частично пришедшая в негодность. Ценности, как казалось внукам, эти деревяшки красного дерева не представляли, крученые тонетовские стулья с облезлыми сиденьями были какие-то легкомысленные, неосновательные и совсем не модные, жесткие, без обивки, поэтому за всей этой рухлядью приехал грузовик и вывез груду разномастного старья куда-то на свалку. Зеркало трогать не собирались, о нем даже и не думали, когда хотели избавиться от старой мебели. Зеркало, можно сказать, и мебелью не было, а считалось вроде как членом семьи. Комната, где оно стояло и теперь уже никто не жил, сильно обновилась, хотя Ампир Иваныч – люстра в стиле ампир, так и осталась освещать незлобинскую жизнь. Зеркало теперь переехало в бабушкин закуток и встало в угол, срезая его и отражая целиком всю комнату. На самом видном месте устроился книжный шкаф с прозрачными дверцами, а напротив – жирно отполированный сервант на ножках, за стеклянными дверцами которого красовались, как на выставке достижений народного хозяйства, фужеры и вазы чешского хрусталя да остатки кузнецовского сервиза. У серванта уселись два низких современных кресла с довольно ядовитой оранжевой обивкой. Вылезти из них было непросто, и никто их в семье не любил, купили так, чтобы идти в ногу со временем. На журнальном столике, тоже густо отполированном, стояла статуэтка молодой Анны Ахматовой в шикарной красно-оранжевой ниспадающей шали. Фигурка была достаточно редкой, еще первого выпуска ЛФЗ 1924 года, и чудом сохранившаяся во время войны. С двух сторон Ахматова была зажата для страховки книжками – ножки у столика были тонкими и шаткими, но место это на виду было самым выигрышным, больше никуда высокая Анна Андреевна не влезала. У столика на полу лежал полосатый палас, не ковер, а именно палас, безворсовый, толстый, почти деревенский – новое веяние в оформлении интерьеров. По паласу ступали осторожно, а на самом деле старались и вовсе обходить его стороной – не из боязни испачкать, а чтобы не поскользнуться. Он нагло ездил по паркету и был абсолютно непредсказуем. Уголок с креслами для отдыха хоть и был по тем временам стильным, но удобством совсем не отличался и смотрелся безжизненно, как на витрине магазина. Комнату оклеили обоями, мелкие коричневые розочки довольно нахально смотрелись на белом фоне и издалека выглядели как полчища насекомых, выстроенных в ряд и готовящихся к войне. Обои были модными, на пленке и самоклеящимися. Достать их было сложно, но Аркадий Андреевич куда-то позвонил и купил, даже на дом привезли в достаточном количестве. Продавались они в Москве только одной этой расцветки и очень часто розочки эти близнецовые на клейких обоях можно было встретить в квартирах у знакомых. Остальные насекомые со стен незлобинской гостиной исчезли – бабочек, старых, пыльных и ветхих, собрали вместе, связали и сложили где-то в кладовке на втором этаже, где вещи годами вылеживались, прежде чем быть выброшенными насовсем. О прошлой жизни напоминали еще картины, которые, надо сказать, совершенно не подходили под обстановку и смотрелись темными мрачными пятнами среди яркого новомодного веселья. Но дорогое наследство, как и зеркало, вросло в семью и считалось неотъемлемой ее частью.


Один из осенних дней 1974 года начинался немного суматошно. Егор, давнишний Майкин жених, никак не решающийся сделать заключительный шаг в отношениях, пригласил всех на премьеру в Московский театр имени Ленинского комсомола. Работал он там декоратором, можно сказать художником, и считал свою профессию величественной и не совсем земной. Держал Майю в курсе театральных новостей, сначала много рассказывал про Эфроса, потом вдруг про его увольнение и перевод в театр на Малой Бронной. И вот в Ленком пришел новый и многообещающий режиссер, совсем не как все, Захаров, и о нем сразу заговорили, заломились в театр. На новую захаровскую премьеру – «Тиля» – хотела попасть вся Москва, и два билета по блату досталось Незлобиным – Майе с мамой и самому Егору, конечно, который решил побыть с невестой в зале, а не сидеть, как обычно, на галерке рядом с осветителем. Старшие, Аркадий Андреевич с Идой Васильевной, отдыхали на даче, Гриша был весь в работе и никогда еще домой к семи не возвращался, а Сережа театр не любил, да и жил отдельно.

Две счастливицы, Елизавета Андреевна и Майя собирались на премьеру в театр. Егор должен был за ними заехать, Елизавета Андреевна просила пораньше, за час хотя бы, чтобы хватило времени и доехать, и переобуться, и программку купить, и на фотографии артистов в фойе полюбоваться. Идти так идти, недаром это называется поход в театр! Поход! Все солидно и весомо! Еще и цветы надо бы купить, хотя актеры были молоды и совсем не знамениты, рано цветами баловать, решила Елизавета Андреевна. И хоть в возраст вступила она совсем пенсионный, врачом была заслуженным, работала и консультировала на кафедре медицинского института, опыт имела огромный, и волшебным образом находила выходы из тяжелых ситуаций у пациентов, которые страдали давнишними аллергическими реакциями на жизнь.

В прихожей зазвонил телефон, и Елизавета Андреевна попросила Майю ответить, сама не могла, сооружала пучок из вечно непослушных волос. Они, как и у всех женщин в семье, были когда-то рыжими, но утратили теперь яркость и заметно посерели, хотя хна и делала свое дело, пытаясь вернуть им былой цвет.

– Мама, это тебя, Клавдия! – крикнула Майя, продолжая докрашивать ресницы.

Елизавета Андреевна подошла к телефону, стоящему на маленьком столике рядом с креслом.

– Клавдюша, здравствуй! – еще не слушая, сказала Елизавета Андреевна. – У тебя что-то срочное? Мы с Маюлей в театр опаздываем!

– Лизонька, спасай! – закричала Клавдия в телефон. – Мишка не дышит! Я вызвала «Скорую», но они не едут! Мишку спасай, Мишку! Умоляю, спаси!

Клавдия билась в панике, и паника эта предательски захлестывала Елизавету. Одно дело лечить чужих детей, совсем другое – своих, любимых и знакомых. Мишка был Клавдюхиным внуком, милейшим и смышленым шестилетним парнишкой, которого Клавдюха воспитывала сама – дочь ее, рожденная уже от второго брака, сидела за экономическое преступление, а точнее, за растрату, и сына своего не видела уже четыре года. Мишка был астматиком, приступы случались хоть и редко, но проходили так мощно, что каждый раз вставал вопрос о жизни и смерти. Елизавета хорошо изучила Мишкину астму, коварную и непредсказуемую, но неизвестно из-за чего вдруг расцветающую. После долгой и упорной борьбы с приступом Мишка долго оклемывался, бледный и голуболицый, подсоединенный к кислородной подушке.

– Он погибает! Понимаешь? Он задыхается! – кричала Клавдия в трубку, и слышно ее было во всей прихожей, а то и во всем доме. – Пожалуйста, спаси! Только ты можешь! Только ты!

– Быстро успокойся! Не ори! Ты пугаешь Мишку! – вдруг гаркнула Елизавета. – Сейчас приду! Разговаривай с ним, дай эуфиллин и кислород, я бегу!

Елизавета Андреевна бросила трубку и прокричала Майе:

– Майка, я к Клавдии, в театр не пойду!

– Все так плохо? – спросила Майя, заранее зная ответ.

– Некогда, идите без меня! Расскажешь потом про спектакль! – И Елизавета Андреевна, схватив свой чемоданчик, выбежала за дверь, на ходу надевая пальто.


Вернулась она часа через три, додержав Мишку до приезда «Скорой» и отправив его в реанимацию Филатовской. Приступ был тяжелым и беспросветным, парень хватал ртом воздух, не в силах полностью его вытолкнуть из легких. Клавдия причитала над внуком, рыдала, мешалась под ногами, но Елизавета не гнала ее, понимала, что Мишка для нее значит. Когда наконец состояние его стабилизировалось и его подключили к необходимым аппаратам в реанимации, Елизавета Андреевна ушла, оставив Клавдию в приемном покое.

– Я буду здесь ночевать! И не уговаривай меня! – Клавдия решительно устроилась на одиноком стуле рядом с дверью, на которой было безоговорочно написано: «Посторонним вход воспрещен!»


Спектакль уже давно начался, зрители восторженно хлопали глазами, слушая, как по-настоящему пел молодой актер Караченцов, обнажая крупные редкие и какие-то радостные зубы.

Идти в театр было уже глупо, лучше потом еще у Егора попрошу билеты и сама схожу, решила Елизавета Андреевна.

Она открыла входную дверь и поёжилась – ее чуть не сдул сквозняк, словно в квартире разом открылись все окна. Елизавета Андреевна включила свет в прихожей и услышала, как в гостиной что-то упало.

– Кто здесь? – Голос ее был чуть надломлен.

Она сделала еще несколько шагов к комнате и увидела в зеркале чей-то силуэт, пугаться у нее не было сил, и она включила свет в гостиной.

Около стенки с передвижниками стоял тщедушный человечек, весь какой-то мелкий и незначительный, с микроскопическими чертами лица и глупой улыбкой нашкодившего подростка. Почти все рамы зияли пустотой, а аккуратно вырезанные из них картины были свернуты в один рулон. Человечек работал над Шишкиным, тщательно вырезая его еловый лес из родной рамы. Окно у зеркала было открыто, занавески шевелились на осеннем ветру, но Елизавета Андреевна холода не почувствовала, ее вдруг сковал безумный страх, она почуяла, что может сейчас произойти. Маленький человечек пришел в себя от неожиданности и все с той же мерзенькой улыбочкой стал медленно и неотвратимо подходить к Елизавете Андреевне.

– Тише, хозяйка, тише, не шебурши… – Голос этот воровской оказался таким же мелким, как и он сам, высоким, незначительным и каким-то удушливым. – Ну что ж ты меня увидела-то, зачем пришла так рано? Спектакль не понравился?.. – Он говорил монотонно и все приближался и приближался.

Елизавета Андреевна теперь точно поняла, что именно сейчас ее не станет, что теперь уже точно всё. Убежать она не сможет, кричать бесполезно, отбиваться не по силам.

– Забирайте, что вам надо, и уходите, – четко сказала она. – Я никому ничего не скажу и в милицию не заявлю. Обещаю.

– Как тут не поверить, хозяйка. – Человечек подошел вплотную и вдруг быстро резанул ее по шее остроконечным ножом, который припас для картин. Черное платье Елизаветы Андреевны цвет не изменило, просто впитало кровь, которая толчками выливалась из дырявого горла. Она тяжело рухнула на колени и завалилась назад, подломив ноги и ничего уже не видя и не ощущая. Глаза уставились на Ампир Иваныча и стали довольно быстро стекленеть, теряя жизнь и глубину. Человечек вытер о ее живот нож и спокойно пошел с улыбкой дальше вырезать передвижников из рам. Их оставалось совсем немного.

Занавеска колыхалась на ветру, то прикрывая Елизаветино отражение в зеркале, то целиком закрывая. Она лежала неудобно, не по-человечьи, глядя вверх удивленными, теперь уже совсем мертвыми глазами на старинную люстру в стиле ампир.

Человечек тщательно скатал бесценные картины в рулон, завернул их в газету с портретом дорогого Леонида Ильича Брежнева, огляделся, все ли оставил в порядке, и выключил в комнате свет, аккуратно переступив через Елизавету Андреевну. На мгновение замешкался, прикидывая, видимо, как выходить – через окно, как пришел, или интеллигентно, через дверь. Решив наконец, снова переступил через тело, подошел к окну, чтобы тщательно его закрыть, и дернулся, испугавшись своего отражения в зеркале. В темноте, при далеком отсвете уличных фонарей, лицо его было искажено и страшно, как на портрете Дориана Грея. Человечек отвернулся, мотнул головой и, высоко и неестественно поднимая колени, чтобы не споткнуться в темноте, быстро пошел к выходу.

Зеркало буднично взирало на комнату, глядя, как бурое пятно расползается вокруг Елизаветы и впитывается в модный палас, но остатки жизни все еще теплятся в этом неестественно лежащем теле на полу, совсем невесомо, совсем чуть-чуть. И все, и маленький легчайший сгусток, словно парашютик одуванчика, поднялся над бывшей хозяйкой и снова неведомо откуда взявшимся сквозняком качнулся и поплыл в сторону зеркала. И еще один порыв ветерка, и парашютик, соприкоснувшись с ледяной зеркальной поверхностью, исчез… Зеркало пошло еле заметной рябью, словно в пруд со стоячей водой бросили мелкий камешек, побеспокоилось немного и тотчас улеглось, поглотив очередную душу.

День девятый

Собака – ее почему-то назвали Барбариской, пока еще сучий щенок, только начинающий быть подростком, вдруг увидела свое отражение в зеркале. Она повернула голову набок, собрала брови и вздыбила уши, которые хоть и продолжали висеть, но придавали морде настороженно-заинтересованный вид. Шерсть на загривке поднялась – собака не ожидала на вверенной ей территории увидеть посторонних. Она сделала стойку, почуяв добычу, ведь была настоящей охотничьей, и все эти навыки и инстинкты плавали у нее в крови, накопленные целой историей рода. Собака в зеркале сделала то же самое и вообще показалась Барбариске слишком агрессивной для первого знакомства. Но, втянув воздух, псина ничего не почувствовала – ни посторонних запахов, ни враждебного настроя, ни каких-то особых феромонов, если таковые и были, ни-че-го. Пахло лежалым ковром, который сколько лет уже не выветривался после магазина, пылью на подоконниках, старыми книжками, тоже пыльными, как их ни пылесось, нотками крайне неприятного цитрусового аромата духов, которыми пользовалась хозяйка Майя. Барбариска не переносила все эти апельсины и лимоны, но сказать об этом никак не могла и понуро уходила к себе на место, когда Майя собиралась на выход и от души брызгалась этими щекочущими нос померанцами.

Было позднее утро, дом опустел и затих. У девчонок, Володиных дочек, вовсю уже шли уроки, Майка была на работе, а сам Володя поехал на дачу к родителям. День как день, ничего особенного. Собака отвернулась от зеркала, больше не чувствуя в нем угрозы. Она подошла к двери комнаты, высунула нос на лестницу и, втянув в себя воздух, ощутила что-то другое. Не то чтобы один только запах, нет, что-то еще. Наверху в комнате чуть слышно разговаривали. Женский голос журчал, переливаясь, иногда превращаясь в смех, и снова затихал. Сверху пахло чем-то важным, но еще не испытанным, очень значимым, каким-то жизненно необходимым, Барбариска даже фыркнула, напитавшись этим воздухом, шедшим со второго этажа. Она интуитивно знала, что там происходит, но подсознательно чувствовала, что так могут пахнуть и неприятности, у них ведь тоже был свой вполне конкретный запах. Она отвернулась и посмотрела в сторону кухни. Идти туда совсем не хотелось, Майя вчера мариновала огурцы, и едкий запах уксуса все еще стелился по полу и отбивал все другие кухонные ароматы. Барбариска пошла к себе на место, легла и озабоченно вздохнула.

Минут через двадцать наверху открылась дверь, и лестница заскрипела под тяжестью шагов. Егор, муж Майи, спускался, застегивая на ходу штаны. Он особо не торопился, прикурил сигарету, потрепал Барбариску и вышел во двор. Через мгновение на лестнице появилась Лена, Володина жена, вполне еще молодая, ладненькая и прехорошенькая. Она подбежала к большому зеркалу в комнате и внимательно себя оглядела, потом поправила волосы, натянула свитерок на джинсы и лукаво улыбнулась. У них давно уже были отношения с Егором, средненьким, как с годами выяснилось, художником и человеком каким-то дырявым, с двойным дном и ненадежным. Ленку он совратил несколько лет назад, когда втайне ото всех позвал к себе в студию попозировать – дома пока никому не говори, сделаю портрет, и потом подаришь мужу на день рождения, сказал тогда. Портрет даже и не начал, как ввел в студию, так и набросился на натурщицу, молча и неотвратимо. Ленка не очень-то и сопротивлялась, Егор давно на нее посматривал и, хоть был много старше, чем-то очень ее заинтересовал, какой-то таинственностью, экстравагантностью, немногословностью. Володю, мужа, она любила, но кровь требовала разгона, и Ленка с радостью пустилась во все тяжкие, при этом тщательно выверяя свои шаги и совершенно не желая нарушать семейное спокойствие. Егора эта ситуация тоже вполне устраивала, даже на стороне никого искать не приходилось, все удовольствия в соседней комнате.

Жила большая семья до сих пор в одном доме, хотя совсем уже старенькие Аркадий и Ида давно съехали на дачу в Пахру, которую купили еще в середине прошлого века, когда Москва разрасталась и фамильный дом в Филях был снесен при прокладке нового городского района. Старики на Пахре давно прижились, обосновавшись там среди писателей и актеров. Компания дачников собралась преинтересная, и Аркадий Андреевич с Аделаидой Васильевной органично влились в творческий коллектив, участвуя в местных театральных постановках, коллективных чтениях Булгакова и Платонова, домашних концертах и прочих дегустациях наливок по семейным рецептам и летних шашлыках. В Москву они не рвались, заманить их можно было только большим семейным торжеством или важным событием, звали в основном к себе, в выходные стол был накрыт и ждал детей-внуков. Дом на Малом Власьевском так и оставался на их попечении, никто на него и не посягал.

Гриша, сын Аркадия Андреевича, перебрался давно в Германию, женившись на переводчице по имени Хайнрике, с которой познакомился на каком-то ежегодном медицинском симпозиуме. Боялся-боялся всю жизнь смотреть на женщин после юношеской неудачи с кратковременной женой, с Зинаидой, а тут вдруг запал на строгую и неулыбчивую немку, простую учительницу русского в каком-то провинциальном баварском университете, иногда подрабатывающую переводчиком на конференциях. Красотой немка не отличалась, была очень проста лицом – глазки как глазки, цвет под очками не разберешь, нос как нос, с норовистыми, как у кобылки, ноздрями, губы тоже среднестатистические, скорее тонкие, призрачная причесочка неопределенного, вроде как природного цвета, плоская грудь, равномерно разъехавшаяся по грудной клетке. «Ну и что, зато бусы ровно ложатся», – сказала как-то потом Хайнрике. И непонятно было, шутит она или говорит абсолютно серьезно. Но порядок и аккуратность ей, немке до мозга костей, был во всем необходим.

Они странным образом совпали, словно были друг для друга предназначены и ждали всю жизнь этой очень официальной встречи. Он, долго извиняясь, попросил сопроводить его в магазин, чтобы купить домой подарки, она сухо согласилась, но вдруг в магазине совершенно расцвела и оттаяла, проникнувшись тем, с какой любовью Григорий выбирал матери кофту для дачи. Эта? – показывала продавщица ему вещь. Нет, эта слишком тяжелая, надо бы полегче. Такую? Нет, цвет какой-то старушечий, что это за цвет? Слива? Какая же это слива, никакая не слива, ей что-то поинтересней надо, чтоб к глазам подходило, изумрудная, например, есть? Он долго мял кофту, примериваясь, приятно ли матери будет в ней сидеть на даче у телевизора, потом откладывал одну и так же тщательно изучал другую. Хайнрике присоединилась, начала подсовывать гостю товар и увидела вдруг на другом прилавке именно то, о чем Григорий мечтал, – длинную зеленую кофту, кардиган это вроде называется, с ярко-синими пуговицами и синей шелковой лентой по краю.

На страницу:
8 из 11