bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 11

Был уже вечер, довольно поздний, но все собрались в гостиной. Дети спали. Маленькая Майечка сладко сопела в углу комнаты, отгороженная от войны цветастой занавеской. Лиза родила ее в самом начале 1941-го. Сережу, маленького Кешиного сына от расстрелянной жены, уложили тоже. Наконец пришло первое, такое долгожданное письмо от Аркадия. Он месяц как ушел добровольцем на фронт, не дожидаясь повестки, и пропал, ни слуху ни духу. Дошли только вести, что добрался, начал работать, но сам ни одного письма еще не отправил, что было на него совсем не похоже. Женщины – Софья Сергеевна, Лиза и Ида – стали волноваться, каждая придумывала ужасы на свой лад. И вот оно, письмо, не почтой, а с посыльным, человеком военным и четким. Позвонил, проверил у хозяев документы, попросил расписаться в книге, отдал послание, козырнул и ушел. Софья Сергеевна взяла его, села там же, в прихожей, и вдруг совсем обмякла, почувствовав пальцами чуть шершавую поверхность конверта. Лиза выхватила его, мгновенно с хрустом вспорола, пробежав глазами листок наискосок, и успокоила мать:

– Жив он, жив! Все хорошо! Сам пишет, от него это!

Софья Сергеевна сидела, чуть дыша, прикрыв рот руками. Она не сразу поверила Лизе, но улыбка дочери была счастливо-неподдельной, и Софья Сергеевна, охнув, тяжело встала и пошла в комнату к мужу. Письмо вслух прочитали, снова поохали, как же тяжело ему там и опасно, и послали за Идой с Гришей, порадовать.

Собрались снова, теперь уже за большим столом, Лиза успела накрыть все, что могла, к чаю. Москву пока снабжали, перебоев с продуктами не было, другое дело, приходилось дольше стоять в очередях, записывая на ладошке порядковый номер, но еда пока была. Прибежали Ида с сыном, раскрасневшиеся и запыхавшиеся. Ида с порога стала искать глазами письмо, не глядя особо на людей, схватила его со стола, словно оно означало жизнь или смерть, и стала читать вслух чуть дрожащим голосом и с частыми мелкими вздохами. Софья Сергеевна снова внимательно слушала, перебирая крошки на старой тяжелой плюшевой скатерти, которую забыли снять, накрывая второпях к чаю.

«Мои дорогие мама, жена, сестренка, отец, Гришаня! Пишу письмо по случаю, отправляю с оказией, не через почту, поэтому могу рассказать все, как есть. Лучше сразу после прочтения его сожгите, чтоб не попало в чужие руки.

В самом начале пишу вам, что жив-здоров, за меня не волнуйтесь, у меня все будет хорошо, я знаю это наверняка. Это мне следует волноваться за вас, вы там одни, без меня, без помощи и поддержки. Уехал я от вас недалеко, но времени нет даже на то, чтобы черкнуть пару строк. Сейчас выдался целый час отдыха, прибыл хирург, который будет меня подменять, а раньше я работал совершенно один. Сейчас я пообедал и сел за письмо вам. Стоял в операционной до вчерашнего дня по 16–18 часов, иной раз валился от усталости замертво, и сестрички оттаскивали меня в угол поспать. Недавно заснул стоя во время ампутации. Но постепенно учусь делать «пересыпы» по 15–20 минут, и снова на пару часов работы хватает. Операций много, и все тяжелые. Такое ощущение, что началась какая-то травматическая эпидемия. Месяц назад ничего не было, а сейчас не успевают из-под хирургического стола выносить тазы с ампутированными частями тела. Страшное время». – Ида запнулась, сглотнула, поднесла ладонь ко рту и расплакалась, по-детски, от страха, в голос, зажмурив глаза и ярко представляя себе страшную картину. Сын приобнял ее, и она уткнулась ему в плечо. Софья Сергеевна надела очки, взяла у Иды письмо и продолжила читать.

«Дни проходят как в угаре. Ноги-руки еще ничего, а если ранение в живот, так в наших условиях можно и упустить бойца. Предупредил командира, чтоб в атаку шли натощак, тогда есть хоть какой-то шанс спасти, иначе сытое брюхо загнивает мгновенно. Про сто грамм перед боем сказал, обязательно надо – это и для храбрости, и как анестезия. А так, в живот и в грудь – самые тяжелые раны, очень предсказуемые, ровно через сутки ребята догорают как свечки. Про проникающие в голову не говорю, в основном умирают от них, таких не спасти в нынешних полевых условиях. Раненых свозят к нам в основном на дохлых лошаденках, пока довезут, половина бойцов в дороге помирает.

Неразбериха, скажу вам, редкая, людей совершенно не хватает, квалифицированных врачей мало, с медицинской организацией плохо, много раненых из-за этого теряем. Ну ничего, думаю, это временное явление, разберемся, сумеем.

За этот месяц, мне кажется, я здорово постарел. Не внешне, не волнуйтесь, но внутри меня уже старик, много испытавший и всякое видевший. И это только месяц с начала войны прошел, а если война продлится год?

Про быт не переживайте, кормят нормально, консервы, колбаса, сливочное масло, хлеба 900 грамм, всего хватает, но я-то все вспоминаю мамину баклажанную икру и Идочкину жареную картошку. Вот пишу сейчас, а слюнки текут, как у собаки Павлова. Ну ничего, приеду, свое возьму!

Еще вам мой совет – устраивайтесь на работу. Я буду присылать, что могу, но жить вам будет легче, если пойдете работать, кто может. Это же война, нужно о себе заботиться, а я далеко.

Отец! Только на расстоянии понял, что никогда тебе не говорил, какой ты у меня замечательный и как я тобой горжусь! А сейчас самое время! Часто вспоминаю, как мы, втайне от мамы, вылезали ночью на дачный балкон и рассматривали небо в телескоп, как ты придумывал истории про падающие звезды и хвостатые кометы, давал им смешные имена. Как спасал меня от дифтерита, отпаивая какими-то травами. Как всегда понимал меня, был рядом и как сильно любил маму. Я счастлив, что ты у меня есть, именно такой, умный, добрый и сильный, очень люблю тебя и хочу, чтобы ты это знал, вдруг мы больше не увидимся, война ведь…»

Теперь дрогнул голос Софьи Сергеевны. Она подперла голову рукой и сняла очки. Слез не было, но зеленые глаза ее вдруг страшно потемнели, стали густо-болотными, словно мгновенно заросли тиной. Она смотрела перед собой, скорее даже внутрь себя, не мигая, не двигаясь, чуть дыша. Может, прислушивалась к сердцу – что оно скажет, дрогнет ли, всколыхнется, забьется ли сильней, но нет, оно привычно и мерно тукало, как обычно, не предвещая ничего. В кроватке, которая была явно не по размеру, завертелся Сережа, но тотчас угомонился, просунув детскую ножку сквозь прутья. Лиза взяла письмо и подошла к зеркалу, продолжая читать дальше.

«Жаль, не могу вам рассказать, вернее, описать операции, которые мне приходится делать, но когда-нибудь я замучаю вас рассказами, обещаю, не отвертитесь. Еще из событий: позавчера приволокли трофеи, немецкий операционный стол, клеенки, стрептоцид, соду и перевязочный материал, вот так…»

Вдруг раздался четкий и нервный голос из репродуктора: «Граждане! Воздушная тревога! Граждане! Воздушная тревога! Граждане! Воздушная тревога!» И тотчас завыли сирены. Все переглянулись и резко встали, громко задвигав стульями. Послышались шаги за дверью, соседи уже собирались на выход. Лиза отложила недочитанное письмо и, не произнеся ни слова, будто все и так понятно, бросилась будить и собирать детей, а Ида стала лихорадочно одеваться, не попадая в вещи руками – кофта, плащ, пусть будет.

– Документы брать? – спросила Софья Сергеевна.

– Возьми, Сонюшка, обязательно возьми, – сказал Андрей Николаевич.

– Гриша, помоги деда собрать, – попросила Софья Сергеевна, складывая рюкзак.

Гриша достал из шкафа дедову старую бежевую куртку с красивыми клетчатыми заплатками на локтях.

– Не надо только меня никуда тащить, – твердо сказал он. – Я тут останусь, пережду.

– Что ты такое говоришь, Андрюшенька, – возмутилась Софья. – Как так останешься? Не дело это, давай я тебе помогу.

Ида и Лиза с сонной Майей на руках стояли у зеркала, Сережа тер глаз и пытался попасть ручкой в куртку, не понимая, почему его разбудили среди ночи и почему вокруг такой шум. Сирены выли и выли так, что хотелось исчезнуть, убежать от этого звука, который пронизывал насквозь, оголяя нервы. Женщины переминались с ноги на ногу, явно торопясь уйти. Было громко, очень непривычно и безумно страшно.

– Идите быстрее, детишек берегите, – сказал Андрей Николаевич, махнув рукой, словно отгоняя их от беды, – а я тут все постерегу. Бегите скорей!

– Пап, мы скоро вернемся! – крикнула Лиза, пытаясь перекричать сирены, подскочила и поцеловала заросшую щеку отца.

Они поспешно ушли, хлопнув дверью. Андрей Николаевич глубоко вздохнул и умоляюще посмотрел на жену.

– Иди с девочками, прошу тебя.

– Давай я лучше что-нибудь тебе почитаю, и не отсылай меня, я никуда не уйду. – Софья присела к мужу на кровать, взяла с тумбочки газету и стала монотонно читать, не вникая в смысл. Она читала, перекрикивая сирены, про советские войска, про немецкие бомбардировщики, про товарища Сталина и могучий русский народ. Читала и читала, не прерываясь, одну статью за другой.

Вдруг выключился свет и раздался страшный свист, который, заглушая всё вокруг, становился все слышней и отчетливей. Софья Сергеевна взглянула в окно, где в полной темноте увидела луч прожектора, который шарил по черному небу из стороны в сторону, пытаясь поймать в луч немецкий самолет. Свист приближался, целенаправленно и неотвратимо, словно с каким-то страшным посланием, от которого никуда не деться и не спрятаться. Сердце Сони сжалось, превратившись в маленькое дрожащее испуганное животное, которое и хотело бы убежать, да куда уж теперь, поздно. Она вернулась к мужу и схватила его за руку. И тут раздался грохот от жуткого взрыва, словно в соседней комнате запустили одновременно тысячи мощных фейерверков, которые Соня видела только на Ленинских горах в дни больших праздников, и то от каждого залпа приседала и зажимала уши. Ей на секунду показалось, что ее саму разнесло на части. Оглушенная и не понимающая еще, что делает, она бросилась прикрыть собой мужа, словно своим телом могла спасти его от снаряда. Звонко и в один миг лопнули, взорвавшись, все оконные стекла и рассыпались по комнате в блестящую пыль. Ухало, шумело и вздрагивало все вокруг, никогда еще не приходилось так долго слушать эти уничтожающие звуки. Снова взрыв, чуть дальше, но силы неимоверной, пол заходил ходуном, словно началось великое землетрясение. Запахло гарью и бензином, а все вокруг орало, стонало, свистело и визжало. Глаза открыть было трудно, стеклянная пыль моментально въедалась, забираясь глубоко под веки. Еще взрыв и еще, снова рядом.

Софья лежала в сверкающих, как иней, мельчайших осколках, закрыв мужа своим телом, лежала, потеряв счет времени, посреди страшного грохота и едких вспышек и прислушивалась, скорее не слыша, а чувствуя приближающийся свист бомб, каждый раз прощаясь и молясь. Как не хотелось умирать, как хотелось дождаться сына, как хотелось жить, господи! Стеклянная пыльца с привкусом крови скрипела на зубах, но губы продолжали и продолжали шептать очень нужные материнские слова.

Когда наконец все замерло, Софья Сергеевна удивилась внезапно обрушившейся тишине. Она вслушивалась, как могла, пытаясь вновь обрести слух. Понемногу звуки возвращались, хотя стали теперь другими, не механическими и дребезжаще-стальными, а более живыми и привычными уху. Где-то вдалеке кричала женщина, протяжно и долго, приговаривая что-то неразличимое и подвывая, как собака; нежно и смертельно свистели пули, направленные кем-то наобум; рядом, в двух шагах, что-то шипело и потрескивало, но тихо, без надрыва, как-то привычно и буднично, как обычный костерок; совсем над головой, шелестя, трепыхалась на ветру занавеска, передвигая железные колечки по деревянному карнизу. Софья пыталась вычленить все эти сравнительно мирные звуки из общего фона, чтобы немного передохнуть перед следующим налетом. Но все закончилось.

– Андрюша, как ты? – прошептала Софья пересохшим ртом. Слова были еле слышны, голос стал совершенно механическим, чужим и монотонным. Софья попыталась откашляться, но лишь обрезала десну, надкусив очередной осколок. – Андрюша, – снова позвала она, приподнявшись на руках и пытаясь сесть. – Андрюша, что ты молчишь?

Софья Сергеевна посмотрела на мужа. Он уже не дышал, больное и усталое сердце не могло такое выдержать. Его широко открытые глаза были засыпаны, как мельчайшими бриллиантами, маленькими стеклянными осколками. Лицо, такое родное и любимое, стало похоже на ледяную скульптуру, которую наспех вытесали, но еще не отшлифовали.

– Андрюша, что с тобой, Андрюша? – Софья стала трясти мужа за плечи, пытаясь то ли разбудить, вернуть его, то ли сбросить страшную стеклянную крупу с лица.

Она, наконец все поняв, вдруг резко и со звоном встала из-под стеклянного сугроба, роняя вокруг осколки. Ветер играл занавесками, которые полоскались, как белье на веревке. По комнате, густо усыпанной толстым слоем битого в пыль стекла, летал пепел и обрывки страниц из не полностью сожженных чужих книг. Страницы влетали в комнату и вылетали, словно случайные птицы. Зеркало стояло спиной к окнам и от взрыва почти не пострадало, только в самом его низу появился аккуратный круглый след не то от пули, не то от осколка, ведущий куда-то внутрь, и больше ни трещины, ни царапины, совсем ничего, просто маленькая круглая черная норка. Разве что призеркальный столик был тоже весь в стеклах, хотя как они там оказались, одному богу известно. Софья машинально смахнула на пол несколько осколков и посмотрела на свое отражение. Вдруг поседевшие не то от горя, не то от стекла волосы блестели мелкими острыми льдинками, брови, ресницы, само лицо, она вся была покрыта тончайшей отливающей пудрой, делающей ее полупрозрачной и не совсем реальной. Из левого века текла кровавая слеза, прочерчивая свой странный видимый путь среди прилипших осколков. Но никакой боли Софья не чувствовала. Она сделала шаг, погрузив ногу в стекло, как в морскую пену. Осколки захрустели, скрипя и утрамбовываясь под ее тяжестью. Снова шаг, и снова хруст, словно полопались слишком туго натянутые нервы. Софья пошла, неловко переступая, к двери и толкнула ее. Отворились обе створки, открылись послушно и плавно, прямо в ночь, во двор, почти в тишину, в пустоту. Не было ни пола перед ней, ни комнаты, ничего, сплошная черная дымящаяся дыра. Бомба попала в соседний дом, прихватив часть незлобинского и разметав по двору крыльцо с лестницей и прихожую. Двери во все остальные комнаты стояли, как ни в чем не бывало, охраняя соседское добро. Софья смотрела на заваленный стеклом и досками двор, на оранжевые всполохи близких пожаров, на ночное июльское небо, усыпанное звездами, тоже напоминающими блестящие осколки. Она стояла в дверном проеме довольно высоко над землей – не сойти, не спрыгнуть, – будто на корме большого корабля, вышедшего ночью в море, и уже не видно, где кончается небо и начинается вода.

День шестой

Как я люблю глубину твоих ласковых глаз,Как я хочу к ним прижаться сейчас губами!Темная ночь разделяет, любимая, нас,И тревожная, черная степь пролегла между нами.

Телевизор в углу тихо, но вполне различимо курлыкал голосом Марка Бернеса. Бернес очень нравился Софье Сергеевне, было в нем какое-то некричащее достоинство, убедительное спокойствие и заграничный шарм. Он пел, скорее музыкально говорил, глядя ей прямо в глаза через огромную призму с водой, увеличивающую изображение. Софья Сергеевна даже подсела ближе к этой призме, чтобы оказаться с ним совсем рядом, ведь он пел словно только ей, и каждый раз у нее замирало сердце, когда она слышала этот бархатный голос с особыми обертонами. Старая дура, думала она, семьдесят два, а туда же! Хотя как перед ним было устоять, пусть даже и в семьдесят два?

Верю в тебя, в дорогую подругу мою,Эта вера от пули меня темной ночью хранила…Радостно мне, я спокоен в смертельном бою,Знаю, встретишь с любовью меня,что б со мной ни случилось.

Андрей Николаевич, чуть улыбаясь, смотрел на Софью Сергеевну с фотографии в старинной рамке, стоящей прямо на телевизоре. Фото старое, конечно, середины 30-х, Аркаша тогда купил фотоаппарат и очень увлекся портретами, снимал всех вокруг: родных, друзей, соседей, сослуживцев, пациентов. Старался выполнять это очень художественно, обязательно долго к съемке готовился и относился к ней вполне серьезно, как к чрезвычайно важному делу: думал над интерьером, ставил профессиональный фонарь, выбирал позу для модели, поворачивая или наклоняя голову сидящего перед ним, пока наконец не был доволен картинкой, и только тогда приступал к самому процессу. Вот и отца тогда сфотографировал, мучил-мучил, голову туда, руку сюда, пока тот не пригрозил, что уйдет сейчас к чертовой матери, нашел, понимаешь, мышь для опытов! Но добро так сказал, с улыбкой, Аркадий и снял в этот момент, больно улыбка получилась хорошая, с ехидцей.

Много лет прошло со дня смерти Андрея Николаевича, целая вечность, но день тот ужасный запомнился навсегда. Как вернулись домой растерянные дети и соседи после авианалета, пол-Арбата было разрушено, многие тогда погибли. Все заметались, а Софья Сергеевна так и стояла над неряшливой зияющей дырой в проеме двери, чуть наклонясь вперед, словно ростра на носу старинного корабля, отгоняющая бури и непогоду. Не способная ни говорить, ни отцепить руки, ни понимать, просто смотрящая перед собой или внутрь себя, поди разбери. Еле ее тогда отцепили. Долго молчала, решили даже, что тронулась умом. Потом оттаяла, спали с нее эти ледяные стеклянные осколки. Но дыру эту черную с оплавившимися краями она хорошо помнит, каждый камешек, каждый неловко лежащий кирпичик и едкий дымок – навсегда это отпечаталось в мозгу. Да и зеркало забыть не дает, всякий раз, как она проходила мимо, взгляд притягивало маленькое углубление в зеркальном полотне, ни трещины, ничего особенного, только маленькая черная дырочка. Так и неясно, откуда она в зеркале взялась – не то от полученной тогда пули, не то от осколка. Но когда после войны делали ремонт и зеркало пришлось отодвинуть от стены, ни пули, ни осколка, ни следа в стене не увидели, а ведь раньше думали, что насквозь пробило. Гриша в дырку эту пытался проволоку загнать, чтобы понять, куда делся осколок, но она все уходила куда-то вглубь, видимо, между фанерой и стеклом с амальгамой, как подумали все, и сколько он ни проталкивал туда проволоку, она как исчезала в бездне. А когда вытащил обратно, проволока оказалась холодной и липкой, словно смазанная чем-то. И запах, какой же это был запах… Чуть слышный, чуть странный, но очень знакомый, хотя никто не мог его вспомнить. «Так пахло чем-то в детстве», – сказал Аркадий. «Нет, на даче в Филях, – была уверена Софья Сергеевна, – но чем, понять не могу!» «Знаю, знаю, это, ну как же это, ну вот прям на языке вертится…» – старалась вспомнить Лиза. Каждый предлагал свою версию, все шумели, собрались тогда у зеркала, но никому и в голову не пришло хотя бы удивиться, что из этой дыры могло вообще чем-то пахнуть, кроме пыли.

Зеркало тогда же и переехало на новое место прямо между окнами, как украшение комнаты, как главное действующее лицо, и очень хорошо встало в обрамлении тяжелых занавесок, синих, в тонкую светло-зеленую полосочку. Картины и фотографии висели повсюду, Софья Сергеевна не терпела пустых стен, ей надо было постоянно любоваться своими сокровищами, она даже ловила себя на том, что чуть ли не вслух может пообщаться с павлиноглазкой в рамочке или с маленьким пейзажиком Куинджи. А уж тем более с фотографиями родных – разговор с ними, хоть и молчаливый, шел постоянно. Они все были вывешаны на стене по иерархии – от прабабушки до внуков, строго по ранжиру, чтобы никому не было обидно. Даже рамочки подбирались в соответствии с характером: для Натальи Матвеевны – довольно строгая, деревянная, но резная по углам, для Андрея Николаевича – можно было поначалу подумать, что женская, на ней сидели две крошечные медные бабочки (как кстати, подумала Софья Сергеевна, увидев тогда это сокровище у антиквара среди остального ненужного хлама). Для Аркаши была найдена бронзовая, с вензелями, с надеждой на звонкое будущее, а Лизочкино личико выглядывало из фарфоровой рамочки в меленький цветочек. Лизочка работала завотделением в больнице, в отделении аллергологии, важное, нужное и довольно новое дело. Иннокентия же поставили после войны директором музея архитектуры, выделили кабинет, обшитый дубовыми панелями, и посадили руководить. Фотографии Иннокентия пока не было в коллекции Софьи Сергеевны. «Никак рамочку не подберу», – объясняла она, пряча глаза.


Было сейчас самое начало весны, в рамах между стеклами на окне еще лежал толстый сугроб из ваты, не пропускающий холодный воздух с улицы в комнату. Софья Сергеевна решила, что раньше конца марта утепление вынимать не следует, хотя вата запылилась, посерела и окошки совсем не украшала. А может, ей было просто лень ее вынимать. К концу зимы вместе с этой мрачной погодой у Софьи Сергеевны появилась какая-то видимая замедленность, чуть блаженная полуулыбка, совсем не напоминающая улыбку Моны Лизы, легкая оглушенность и стойкое нежелание выходить из дому. Хотя самой Софье Сергеевне эти изменения в себе нравились. Она спала теперь в гостиной. Комната к этому времени совсем разгрузилась, перегородки из шкафов, полок и занавесок давно сняли, и гостиная стала выглядеть почти так же, как когда Софья Сергеевна увидела ее в первый раз. Кровать ее теперь переехала в альков и на ночь задергивалась занавеской, если кто-то засиживался у телевизора, а Софья Сергеевна уже укладывалась спать. Звуки ей не мешали, наоборот, убаюкивали, и она радовалась, что телевизор живет с ней по соседству.

Всю квартиру, вернее дом, отдали после войны профессору Аркадию Андреевичу Незлобину в безраздельное пользование, отселив остатки соседей, кого куда. Говорили, что вернули дом за особые заслуги. Скорее всего, думала Софья Сергеевна, за пять лет беспрерывной военной службы, хотя почти все воевали, а домами государство особо не делилось. Дом не только вернули, но и отремонтировали за государственный счет, пристроили тогда прихожую, как до взрыва, лестницу, и вообще укрепили и отреставрировали все целиком. Софья Сергеевна много вопросов не задавала, как такое в наше время могло происходить, ничего сверхъестественного, решила она, это действительно по заслугам, Аркаша ведь умница, талант, врач от Бога, вон, долго уговаривали Боткинской заведовать, пошел только замом, чтобы время на науку оставалось, почти все время в лаборатории и проводит.

Теперь в их старом большом доме жила почти вся семья: Аркаша с Идой, Гриша с маленьким сыном Володей и Софья Сергеевна в большой комнате под картинами передвижников, нависающими над ее скромным ложем. Картины были значительные и мрачные, как почти у всех передвижников, – несколько темных ельников Шишкина, поросших мхом, казалось, до самой стены и создающих какое-то затхлое настроение, перовский «Ботаник», подаренный давным-давно Андрею Николаевичу на какой-то юбилей профессорским коллективом университета, еще несколько мелких грустных, но все равно любимых пейзажей, в том числе и морских, Айвазовского. Лиза жила теперь в Аркашиной квартире на Соймоновском, ее семья разрослась и требовала места.


Софья Сергеевна надела очки, чтобы получше разглядеть Бернеса, но тут диктор объявил выступление Шульженко, та вальяжно вышла и начала свой «Синенький скромный платочек».

– Софья Сергеевна, чаю не хотите? – в комнату, постучав, вошла Ида. Она никак не выглядела на свои пятьдесят, сохранив природную тонкость и изящество, абсолютно не растраченное с годами. Про нее нельзя было сказать «женщина редкой красоты», нет, она просто была редкой и отличалась особой изысканностью, которую ни купишь, ни приобретешь, которая получалась только особым замесом кровей, веками отфильтровывающим то самое, изюмистое, чтобы вдруг сконцентрировать это в одном-единственном человеке. Да и Гриша пошел в мать какой-то внутренней, не сразу заметной яркостью. И даже маленький Вовка, подброшенный Грише женой, умотавшей к кому-то в Ленинград по зову сердца. Ида только обрадовалась, что внук будет с ней, такая мать ничему хорошему сына бы не научила, профурсетка как есть. А имя у нее, Зина, – не имя, а сплошной намек на разочарование.

– Лиза с Майкой позже придут, а я уже стол накрыла. Не люблю что-то я ее, – вдруг сказала Ида, показывая на Шульженко. – Женственности в ней недостаточно, по-моему, тяжеловесная она какая-то. Хотя поет хорошо. Мне Максакова больше нравится.

– Разные они, Идуль, одна для эстрады, другая для Большого. Ты бы ее еще с Вяльцевой сравнила! А Шульженко душевная и песни хорошие поет, вон какие песни у нее, самые что ни на есть народные.

– Ну хорошо, – не стала спорить Ида. – Как насчет чая? Или хотите, чтобы я сюда принесла?

– Хорошая затея, Идуля, мы и телевизор вместе посмотрим! Концерт шикарный, может, даже Бернеса еще покажут!

Ида вышла из комнаты, не закрывая дверь, чтобы удобнее было носить посуду. Тотчас раздался звонок в прихожей.

– Гришань, открой! – крикнула Ида из кухни.

Звонок был громкий и настойчивый, словно кто-то куда-то опаздывал. Гриша наконец открыл и стал с кем-то разговаривать в дверях.

На страницу:
6 из 11