
Полная версия
Зеркало
– Ого, то, что надо, – Григорий внимательно посмотрел на Хайнрике, – вы просто почувствовали, что ей понравится. Мама будет в восторге!
Хайнрике благодарно улыбнулась и чуть осветилась изнутри, словно у заиндевелого зимнего окошка поставили крошечную зажженную свечку. Потом еще долго выбирали пиджак отцу, джинсы сыну, обязательно Rifle, и всякое по мелочи, но тщательно и с любовью. И наконец, нагруженные пакетами и пакетищами, выплыли на улицу и уселись в первый попавшийся ресторан, изнемогая от усталости, голода и впечатлений. Там и разговорились. Гриша узнал, что имя Хайнрике означает «домоправительница». А моё имя переводится как «неспящий», сказал он и, улыбнувшись, добавил вдруг, «не спящий с домоправительницей». И они почему-то тогда захохотали. Домоправительница фыркнула, захлебнувшись смехом, смешно захрюкала, Гриша, не ожидавший такой редкости в женском смехе, захохотал в голос, и все границы между ними рухнули. Они ели татарский бифштекс, запивали пивом, смеялись, как юнцы, и рассказывали друг другу всё до невозможности. Гриша про первую жену и сына, Хайнрике про свой порок сердца. Тогда-то Гриша и зачастил в Германию, а в конце 70-х, когда третья волна эмиграции из Союза накрыла Европу и Америку, окончательно съехал с насиженного московского места. Нашел, как ни странно, свое тихое бюргерское счастье в затрапезном старинном баварском городке с вечными белыми толстыми сосисками и бретцелями на завтрак, пешими прогулками в горы, похорошевшей Хайнрике и повседневной одинаковостью. «Клапан моего сердца» – называла домоправительница своего неспящего. Никто его и не осуждал, как можно осуждать счастье?
Так что теперь в просторном особняке на Малом Власьевском, закрепленном пожизненно за Аркадием Андреевичем, жили, как в коммунальной квартире, семья его внука Володи – он, жена Елена, две их дочки, Маша с Наташей, и Лизина дочь Майя с художественно развитым мужем Егором. Места хватало всем, еще и оставалось. Хотя Майя часто подумывала о переезде, но все никак не находила последний аргумент, чтобы наконец двинуться с места.
– Барбарискин, чего это ты все время спишь? – Лена потрепала собачку по спине и уселась рядом с ней на пол, перетащив к себе на колени. – Хорошая моя такая девочка…
Перекурив, с улицы вернулся Егор. Лена с обманной улыбкой посмотрела на него и сказала:
– Надо все-таки уходить к тебе в студию, Егор. Здесь нам не стоит…
Она никак не могла подобрать правильный глагол и замялась.
– Не стоит трахаться? – плотоядно улыбнулся Егор. – Взрослые уже, называй вещи своими именами. Тебе же хорошо со мной? Ну признайся, хорошо же?
Лена опустила глаза:
– Я не об этом, просто дома это делать не нужно.
– Дурочка, это надо делать, когда хочется! – засмеялся Егор. – А сейчас для этого есть все условия! Это у тебя с Вовкой все по плану, да у меня с Майкой, а у нас с тобой страсть, это ж как припрет! Тем более не забывай, что я художник, натура тонкая и глубоко чувствующая, а ты, считай, моя муза, отвечающая за поддержание моей творческой лаборатории в полной боевой готовности! И не только творческой, кстати…
– Я это очень ценю, Егорий, – Ленка нарочно назвала сейчас его так, зная, что это ему не очень нравится. – Но что значит как припрет? Мне все равно, боюсь я, по-наглому это у нас как-то стало в последнее время. – Лена все еще сидела на полу и ожесточенно гладила Барбариску.
– Прекращай, Елена, все хорошо, все, можно сказать, прекрасно! Ты довольна, я доволен, что в этом плохого?
– Меня каждый раз совесть мучает… У нас же с тобой на пальцах обручальные кольца! – Лена перевернула Барбариску на спину и стала чесать ей розовое дитячье пузо. – Давай здесь больше не будем, ладно? Совсем это как-то…
– Не будем, говоришь? Статус у тебя не тот? Тебе перед мужем неловко и кольца тебе помешали? А ты не заметила, что кольца надеваются именно на те пальцы, из которых потом всю жизнь берется кровь? Так что это постоянные риски и супружеские кровопускания. Хотя интересная такая случайность, правда? – Егор вскинул бровь и сощурил глаза, смерив Ленку пристальным учительским взглядом. – Ну как знаешь, собственно, не будем так не будем, как знаешь.
– Не обижайся, Егорушка, ты же понимаешь, о чем я! Вдруг кто-нибудь застукает? Разве ты готов вот так кардинально изменить свою жизнь? К чему проблемы? Можно совершенно спокойно ездить в мастерскую, и недалеко, и не так рискованно! Уж нервы точно сохраним! – Лена гладила разомлевшую Барбариску, которая прикрыла глаза и удобно устроились у нее на руках. Ленка была в стае не главной, Барбариска это знала, подходила к ней редко и так же редко получала от нее знаки внимания. А тут, надо же, Лена устроилась с ней на полу, взяла на руки и ожесточенно зачесала-загладила, как никогда.
Егор стоял, прислонившись к косяку, и смотрел на свою любовницу. Или она была его возлюбленной? Разница в определениях, конечно, существовала – одно для тела, другое для души, и Егор вдруг впервые об этом задумался. Майку он любил давно и исправно, как борщ со сметаной, который никогда не надоест, сколько ни наворачивай, а Ленку как… ну, скажем, как безе, которое часто же не станешь есть, да и вкусовые ощущения совсем другие. Да и что сравнивать основательное блюдо с легким десертом! Ленка что-то тараторила, обнимая собаку, а Егор стоял, молча наблюдая и позволяя себе сегодня никуда не спешить. Своих баб он любил. Одна, молодая и громкая Ленка, дополняла плавную и немногословную Майку, ставшую за эти годы совсем уже родственницей. Это разнообразие вдохновляло изысканно потрепанного жизнью художника. С недавних пор он пристрастился к авангарду, к пущей курьезности, решив, что чем необычнее писать, тем лучше. Хотя что было необычного в разноцветных и совсем неимпрессионистских точках? Курьезность эта плавно перешла в жизнь, и жить он стал тоже странновато, весь оброс какими-то нелепыми привычками, ритуалами и присказками. Писал, скажем, только после сна. Но какой это был сон! Он прочитал где-то, что быстрый, можно сказать, минутный сон освежает, укрепляет и, главное, дает потрясающие видения, что в момент перехода от дремы, которая является первой фазой сна, к глубокой второй фазе творческий потенциал человека раскрывается, и он способен предложить совершенно неожиданные решения проблем, которые раньше казались неразрешимыми, или начать видеть образы, о которых никогда и не мечталось. Проблем у него особых не было, но образов хотелось.
Чтобы минутно и целебно поспать, он садился в кресло, крепко зажимал в руке монету, а внизу ставил металлический поднос. Потом начинал кемарить и в момент, когда рука расслаблялась и монета падала на поднос, Егорий просыпался. То, что он пытался заснуть в такой неудобной позе, иногда по несколько часов елозя в кресле, отлеживая бока и поворачиваясь то так, то эдак, совершенно его не смущало. Все равно это же в конце концов был минутный сон! После такой пытки сидячим сном он брался за кисть, тужился и пыжился, пытаясь вспомнить непоявившиеся образы. Работал иногда обнаженным. Не себя в зеркале писал, нет, ему просто надо было чувствовать, как «воздух обволакивает его и заключает в невидимый кокон, отражающий враждебный мир». Однажды к своей обнаженности добавил бритую голову и полностью выщипанные брови. Выщипывал долго и старательно, волосок за волоском, считая их и раскладывая в форме бровей на белой льняной салфетке. В одной обнаружилось 387 бровинок, в другой ровно 450. Его сильно удивила разница в количестве волос, и он надолго тогда об этом задумался, глядя, как лимон сжирает цвет чая в чашке. Замахнулся было на ресницы, оставив белесый чай стынуть, но в последний момент что-то его остановило. Добивался он малого – хотел голое блестящее незащищенное лицо, необычность ситуации и прилив творчества. Творчество прилило: он стал рассматривать свое лицо и голову в увеличительное стекло и увидел крупные черные точки на месте только что выщипанных волос. Он их и нарисовал. Первая его картина нового творческого этапа жизни называлась «Обнаженные глаза». С тех пор полотна его были странны и насыщены цветом, словно он просто смешивал краски на холсте, случайно перепутав его с палитрой. Были они до невозможности похожи друг на друга, эти многочисленные разноцветные точки, но назывались по-разному: «Кроваво-красный дурак», «Рыбообразное существо в бирюзовье», «Срамной уд на закате», а однажды написал Ленку, которая долго, месяца два, мерзла в трудной позе у него в мастерской абсолютно голая, а потом назвал эти хаотичные желтые точки «Телесное представление о Лорелее после целительного сна». Ленка тогда надолго обиделась. Но точки быстро купили, и Егорий уверил Ленку, что покупатель восхитился ее красотой, прочувствовал натуру. Казалось, большая часть Егорова времени уходила на придумывание удивительных названий, а не на писание самих картин. Стоил авангардист не так дорого, поэтому покупали его исправно, чтобы придать цвет какому-нибудь мрачному углу.
Себя Егорий считал художником широко известным, хотя широта эта особо не выходила за рамки его мастерской. В выставках он исправно участвовал и был известен скорее как экстравагантный и причудливый человеческий экземпляр, а не как самобытный рисовальщик. Себя любил и как человека, и как художника. Майке с мужем, как она считала, повезло. Большую часть жизни он проводил в мастерской, куда она давно перестала ходить, – это моя созидательная келья, сказал он как-то, я должен чувствовать себя здесь центром земли, это чувство творческое, и нарушать его опасно. Ну и ладно, решила тогда Майка, абсолютно не обидевшись. Время у нее высвободилось, и больше в мастерской она не появлялась.
Егор обставил свою жизнь удобствами и считал, в общем-то, себя вполне счастливым. И вот теперь он смотрел художественным глазом из-под дымчатых очков на свою Лорелею, которая сидела на полу совсем как девочка, несмотря на полновесные тридцать пять. Она устроилась на собачьей подстилке рядом с млеющим щенком и теребила его за уши.
– Я хочу брать от жизни всё! – продолжал Егор. – Мы слишком быстро живем, надо торопиться! Не вижу причин ничего откладывать на потом и не собираюсь назначать тебе романтические свидания в мастерской. Ты мне нужна здесь и сейчас! И всё тут! – Егорий немного раздухарился, даже намек на то, что появилась угроза его повседневным привычностям, вывел его из себя.
– Хочешь кофе? – спросила Лена, почуяв бурю.
– Нет, я хочу счастья! – буркнул Егор.
– Егорушка, ну не злись, хотя ты прекрасен, когда злишься! – Лена встряхнула уснувшую у нее на руках Барбариску. Собака смешно на нее посмотрела: что? почему перестала чесать? – и, томно потягиваясь, поплелась на кухню.
Лена подошла к Егору и прислонилась к нему.
– Прекращай дуться, всё хорошо, Малевич ты мой! – Егор временами был то Малевичем, то Кандинским, то просто Казимиром. Ему это нравилось, и прозвища он воспринимал вполне серьезно.
– Неужели ты до сих пор не поняла мою творческую натуру? Да что мою! Человека-творца в принципе! Художника! Для нас не существует правил! В нас другое начало! Нашей рукой водит господь! – Лицо Егория взбудоражилось и стало каким-то жидким, потеряв от возмущения каркас и растекаясь от негодования. Оно постоянно двигалось, черты лица искажались – Егорий заводил сам себя.
– Казимирушка, ну что ты в самом деле! – Ленка уже сама была не рада, что начала этот разговор. Она поцеловала его, и поцелуй мгновенно остановил егоровские гримасы. Он вдруг грубо схватил ее, развернул к себе спиной и, содрав одежду, с силой, как кобель, нагнув, взял сзади. Он завывал, пыхтел и позвякивал пряжкой от ремня, которая билась о собачью миску. На суету в прихожей и подозрительное треньканье миски из кухни прибежала Барбариска, навострив уши. Она без особого удивления посмотрела на случку человеческого самца с самочкой – подумаешь, с кем не бывает, – села у входной двери и ожесточенно зачесалась. Самец продолжал дергаться, сверкая смешными голыми ягодицами, а самочка, упершись передними лапами в стенку, томно вздыхала. Пряжка всё била и била по миске, как в набат, призывая Барбариску подойти и посмотреть, вдруг что-то туда положили и таким необычным образом сегодня подзывали ее к обеду. Но человеческий самец в очках постоянно рычал и дергался, поэтому Барбариска подойти ближе опасалась, мало ли что, вдруг бросится и на нее. Дело у самца чего-то не шло, видимо, оплодотворительная способность за сегодня была уже утрачена, но он всё сверкал и сверкал, рыча и впиваясь зубами самочке в холку и надсадно дыша в затылок. Барбариска вздохнула и легла.
В замке входной двери повернулся ключ, и в прихожую с сумками вошла Майя.
Сучка подтянула штаны, ойкнула и отбежала. Кобелек в испарине и дымчатых очках хрипло сказал любимое и вечное:
– Это не то, что ты думаешь, дорогая…
А зеркало широко улыбнулось.
День десятый
Мешок сахара, завоеванный Володей, Владимиром Григорьевичем Незлобиным, как правильно сказать, не просто по блату, а по блатной очереди, гордо стоял, привалившись в углу. Старая и мудрая Барбариска лежала рядом и вроде как охраняла хозяйское добро. Володя был настоящим добытчиком, хотя добывать особо было нечего, едой в магазинах почти не пахло, ею торговали редко, и шла уже ставшая обычной теневая охота за продуктами. Все вроде что-то как-то ели, но что именно, уточнять стеснялись. Куда-то пропала гречка, вдруг в одночасье переставшая быть исконно русской кашей, словно резко изменился климат и ей уже не рослось среди арктических льдин средней полосы. Где затерялась, почему – неизвестно. Испарились и сыр с колбасой, видимо, мясомолочные породы самого крупного рогатого и не очень рогатого скота, все без исключения, ушли в поисках далеких гречишных полей. Хотя нет, остался заныканный стратегический запас тушенки в жирно смазанных солидолом железных банках без опознавательных знаков, изредка «выбрасывающийся» на пустые прилавки. И появился еще один доселе невиданный продукт, ножки Буша, одинаково откалиброванные куриные окорочка, которые продавались замороженными сросшимися шматами. Раньше такого в Рассее не видывали, родные заостренные синие куры сбывались всегда целиком и никто никогда даже и не подумал бы отсечь их тонкие бледные ноги, чтобы торговать ими отдельно от материнского тела. А эти новоявленные жирные гормональные американские ножки, названные в честь президента США, существовали почти как самостоятельный вид фауны, влюбив в себя все население необъятной страны бывших Советов. Грудок, крылышек и позвоночников с шейками у американских кур, видимо, не было или же шли они на подкорм в другие голодающие страны земного шара. Как только ножки в мойке растаивали, они, хлюпая, сползали друг с друга, поблескивая розовыми бедренными суставчиками и лоснясь избыточным бежевым жирком. Потом, подставляя обмайонезенные бока жаркому солнцу духовки, неистово пеклись положенное время под голодными взглядами домашних. Но это было не так чтобы очень часто. В основном шел не процесс поглощения, а процесс добывания еды. Народ простаивал в долгих очередях – то за двумя двухсотграммовыми пачками сливочного масла (в одни руки больше двух не давать!), то за трупно пованивающим суповым набором, годящимся разве что для совсем уж непривередливой собаки, то за замороженными кирпичами из морских жителей неопределенного названия и резкого запаха. 90-е, они были такие… Хорошо еще, что Владимир Григорьевич работал врачом, и не просто обычным участковым, а вполне успешным урологом, заведующим отделением в ведомственной больнице. Начальники ведомства, все как один мужчины в годах, нуждались в урологе, как новорожденный в мамке. Быть при власти и без потенции считалось неприличным, тем более что повсеместно открывались сауны с услугами профессиональных девочек и деловые встречи в махровых полотенцах проходили часто именно там. И если мужская состоятельность оказывалась под вопросом, всё, думали ведомственные шалуны, пора сдаваться Григорьичу. Григорьич подходил к каждому ослабшему вдумчиво, не абы как, не просто рецептиком отписаться, и помимо незаменимых, но вполне обычных лекарств, манипуляций и процедур, добавлял к основному лечению особые настои и отвары. Он их выуживал из старинных умных книг, доставшихся по наследству от деда, Аркадия Андреевича, удивительного врача и величайшего, как о нем говорили, ученого. Потом дополнял современными ингредиентами, что-то заменял, а какие-то компоненты и вовсе убирал из-за невозможности их раздобыть в тяжелое смутное безвременье. Вместе с лечением разрабатывал и спецдиету для жеребцов – утро просил начинать с десяти миндальных орешков – это ж еще и вкусно, правда? – а польза от них при ежедневном употреблении вполне ощутимая. Да и грецкий орех можно, если миндаля не достать, раздробить его хорошенько, залить молоком и пить себе понемногу в течение дня. Но орехи орехами, мужик же не белка, надо было и другие рецепты подключать, сугубо мужские. Коньяк, например, пить не просто, а настоенный на перегородках грецкого ореха. Не успеваешь рюмашку опрокинуть – уже стояк! Еще волшебное маточное молочко любил рекомендовать – вроде производит матка, а встает у мужиков. Ни хрена себе, и правда, удивлялись ведомственные. Про лук-чеснок Григорьич, конечно, знал, но советовал редко, в особо тяжких случаях – куда ж на бабу лезть таким благоуханным! Еще для поддержания боевого настроя рассказывал про турецких султанов, что ели натощак более мощное средство – финики, которые особенно влияют на продолжительность любви, витиевато и красиво объяснял гниломудым Григорьич. Орешки-то для начала, чтоб восстановить силу, а потом уже финики для закрепления победы и ощущения себя верховным и самым ёбким султаном всех времен и народов. Ведомственные мужи высоко ценили советы мудрейшего, аккуратно им следовали и через какое-то время получали-таки слегка подзабытое удовольствие. А вместе с их мужской состоятельностью росла и деловая. Григорьича холили и обхаживали, не давая уйти в чужие руки. Поэтому мешок сахара, или вполне еще свежий говяжий край, или достойное сливочное масло вместо маргарина «Rama», даже фрукты совершенно привычно оказывались на незлобинской кухне, где холодильник по продуктам никогда не скучал, а аромат из кипящих кастрюль шел вполне торжественный. Незлобин практически лечил за еду, которая в магазинах не водилась, даже если водились деньги. Да еще семью его основательно поддерживал продовольственный ведомственный заказ, который Григорьич получал полусекретно и делал из этого большую тайну с ежемесячными всплесками страданий – как это, ему дают, а главному врачу нет, и шел в высокие инстанции просить за руководство больницы. А ведомственные начальники шаловливо улыбались: «Григорьич, браток, есть заменимые, а есть незаменимые. Главным всякий может быть, а необходимым не всякий», – и угощали его не ширпотребным спиртом «Ройяль», а самым что ни на есть проверенным коньяком «Хеннесси» или «Джони Уокером» на худой конец. Да что там говорить, блоки сигарет «Мальборо», односолодовый виски, бельгийский шоколад, французские «Пуазоны», «Шанели № 5» и другие роскошества были знаками благодарности за победно вставшие члены руководства. Григорьич не пил, не курил и все материальные блага отдавал в семью, жене Ленке и двоюродной сестре Майке. Майка после того давнего случая с мужем хотела было наконец съехать в отдельную квартиру, но решила все проще – Егора выгнала взашей, а Ленку поблагодарила, что раскрыла ей глаза на похотливого и стерильного художника-авангардиста.
Так и жили теперь вместе одной семьей – Григорьич со своей легкомысленной и прощенной Ленкой с уже взрослыми девочками наверху в трех комнатах, а Майка внизу, в нише гостиной, давным-давно облюбованной женщинами незлобинской семьи. Занавески, закрывающие нишу, Майка поменяла заодно со всеми другими в комнате, выбрала простенькие, светленькие, неброские, какие были. Окна на первом этаже не боялись теперь открывать, и Майя даже ночью спала при свежем воздухе – в самом начале 90-х весь дом обрешетили, и теперь семья чувствовала себя защищенной, тем более что несколько раз под их окнами приключались какие-то бандитские разборки со всеми вытекающими – шумом, криком и перестрелками. Вызывали милицию, но выезжать тогда она отказалась и впредь граждан просила себя не тревожить – машины ППС стояли без бензина. Пришлось обеспечивать безопасность собственными силами. Первым делом дом оприватизировали, сделали это быстро, подключив одного выздоравливающего юриста из пациентов Григорьича, ну и заплатив, конечно, за сбор документов без очереди. Квартиры, а тем более особняки, отжимали тогда по-бандитски за милую душу, брали все не спросясь, хорошо лежит или плохо. Ну а как дом оформили, так и укрепили его сразу по всем правилам фортификационной науки – толстые решетки на окнах, включая второй этаж, стальная, усиленной конструкции дверь с двумя купленными по блату импортными замками и одним сделанным на заказ у старенького рябого мастера, отсидевшего в молодости за взлом. В общем, всё как в Средние века, не хватало только рва со стоячей водой у входа.
Наташа, Ленкина старшая дочь, позвонила накануне и сообщила маме про большой сюрприз, который ее ждет, когда она приедет от деда. Наташа каждое лето отправлялась к нему в Германию, ездила основательно, на три летних месяца, привыкнув к долгим школьным каникулам вне дома и перенеся эти каникулы во взрослую жизнь. Возвращалась по привычке 31 августа, под самую завязку. А в этот раз решила махнуть в конце зимы, все равно делать было особенно нечего. Дед, Григорий Аркадьич, внучку ждал и был Наташиному приезду всегда счастлив.
С работой у нее в последнее время не сильно ладилось, и она решила, что лучше просто выйти замуж, вот и начала работать именно в этом направлении. Собственно, ничего специального она для этого не делала, никаких там клубов знакомств, сидения в барах с томным видом или чего-то подобного, просто внутренне перенастроилась и нацелилась внешне. Она покрасилась в блондинку и стала носить черное, вспомнив из недалекого детства слова Бальзака, что нет ничего прекраснее и благороднее блондинки в черном. Хотя кто в 90-е мечтал о благородстве? В общем, перед отъездом привела себя в полную боевую готовность. Поэтому Лена и решила, что дочкин сюрприз связан с возможным замужеством, что нашла наконец кого-то, и, дай бог, немца, ну в смысле, иностранца, чтоб подальше от наших арбатских войнушек. И сколько Лена ни просила дочь рассказать про сюрприз, всё мимо: приеду – узнаешь.
Дед в Наташке души не чаял, всё уговаривал остаться жить у них с Хайнрике, но зацепки какой-то Наташе не хватало, приехать-уехать одно, а осесть другое. Тем более что и родители в Москве, и сестра, и дом… Наташка даже не додумывала и не развивала эту мысль, она была совсем уж инородной – как это остаться? Она ж не ребенок, чтоб всё и всех бросить и уехать, забыть, начать дышать другим воздухом, спать в чужой постели, слушать непонятную речь, есть непривычную еду.
– Натусь, ты подумай хорошенько, – начинал Григорий Аркадьевич, – ты молодая совсем, у тебя здесь столько возможностей! Подучишь язык, я тебя устрою в наш университет лаборанткой или, скажем, в библиотеку, будешь нормально питаться, получать приличные деньги, обрастешь друзьями. А в Москве, не дай бог, подстрелят еще по нечайности или по башке дадут и пустой кошелек отберут, там же хаос, полный бардак и сумбур. А могут еще и в дом вломиться посреди ночи. Читаю ваши новости и диву даюсь, как такое возможно! Как всё быстро рухнуло! И как дурят народ! Все эти безумные финансовые пирамиды, эти доморощенные секты, эти сатанисты-евангелисты, эти песни голых кришнаитов на московском холоде, эти бесконечные ломбарды на месте продуктовых магазинов, лохотроны и наперсточники, эта жизнь по понятиям! Я ездил в том году, мне хватило! Я был в ужасе! Я чуть не плакал! Хотя что я говорю – я плакал, когда увидел стариков и старух, стоящих шеренгой у метро в зряшных попытках продать несчастные сникерсы, никому не нужные книги из своей библиотеки и паленую водку… Стоят молча, в темноте, на мокром заплеванном асфальте, одетые кое-как – в продувных пальтишках на рыбьем меху. Это ж какая-то вольница! Что же будет? Когда ж это кончится? Где власть? Где полиция? Где хоть какой-нибудь порядок? – И начинались никогда не заканчивающиеся риторические вопросы про родину.
Григорию Аркадьевичу было уже 74, он был книгочей и винопей, выглядел породисто, был статен и не пах по-стариковски кислым. Он курил вишневый табак в трубке вишневого дерева и сам был каким-то вишневым, довольным, располагающим, носил куртки темно-бордового цвета, а штаны в мелкую, обычно зеленую клеточку заправлял в высокие ботинки на небольшой платформе. Часто поигрывал часами на массивной золотой цепочке, часы стояли, Григорий Аркадьевич их никогда не заводил. «Я остановил время. Мне так удобней». И правда, на свой преклонный возраст он совершенно не выглядел, видимо, подзаряжался от сравнительно молодой Хайнрике. Они на удивление совпали и вот уже сколько лет прекрасно дополняли друг друга. Хая, как называл жену Григорий Аркадьевич, раскрылась, стала намного женственней, приоделась, постриглась, заменила очки на линзы и стала подкрашивать глазки. Обрусела, с удовольствием пила водку вместо шнапса, слегка поругивалась матом и без особой нужды вставляла в свою речь поговорки, которые записывала в специальную книжечку. Стала абсолютно свободной и раскрепощенной, любила ночами плавать в озере и громко читать Бродского:










