bannerbanner
Пушкин в русской литературе ХХ века. От Ахматовой до Бродского
Пушкин в русской литературе ХХ века. От Ахматовой до Бродского

Полная версия

Пушкин в русской литературе ХХ века. От Ахматовой до Бродского

Язык: Русский
Год издания: 2017
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

Ощущение равноправия русского народа со своими соседями слышится Кожинову в стихотворении «Я памятник себе воздвиг…», строка из которого стала заглавием его концептуальной статьи. Иначе говоря, поскольку финн, тунгус и калмык – «равноправные создатели русской государственности», они, по логике Кожинова, и «равноправные владетели русской поэзии»68. Эта точка зрения, являющаяся медиатором между бинарными оппозициями советского интернационализма и постсоветского национализма, вызвала в период публикации статьи «заметную общественную реакцию: за потрепанными книжками «Нашего современника» <…> со статьями В. Кожинова <…> записывалась очередь в читальных залах библиотек»69.

Вместе с тем, как отмечено М. М. Голубковым, критик, доказывая свою концепцию, допускает ряд значительных неточностей в трактовке исторических событий, уникальность русской литературы превозносит за счет принижения западной и т.д., что, на наш взгляд, сигнализирует об элементах мифологического сознания в картине мира, создаваемой В. Кожиновым. С другой стороны, нельзя не признать, что мифема «всемирной отзывчивости», актуализировавшаяся в этой концептуальной статье, отражала очередной этап эволюции национального самосознания, остро нуждавшегося в новой идеологической парадигме. Ср.: « <…> Кожинов, как и другие критики направления, <…> отстаивал русскую идею, прямо говорил о литературе как национальном явлении, отрицая советский интернационализм, идеологию, которая трактовала любое упоминание о русском как форму великодержавного шовинизма. Общество и литература нуждалась тогда в подобном утверждении»70.

В конце 90-х гг., когда ситуация в России коренным образом переменилась, стала возможной полемика с точкой зрения, выраженной Достоевским, не только на идеологическом, но и на эстетическом уровне. «Способность всемирной отзывчивости и полнейшего перевоплощения в гении чужих народов»71, которая, по Достоевскому, является залогом пророческой миссии русской нации, предстает мифологической чертой, что становится очевидным, если перечитать речь непредвзятым взглядом, что проделано, например, в концептуальной статье С. Бочарова «Из истории понимания Пушкина». Говоря о «пушкинской утопии Достоевского»72, исследователь не принижает ценности духовной работы Достоевского, но, в целом, солидаризуется с мнением Б. Томашевского, цитируемым в его статье: «Речь эта характерна для Достоевского – и идет вся мимо Пушкина»73. Соглашаясь с этим высказыванием, ученый заключает: «Достоевский ввел абсолютные категории и картину упростил»74. Тем не менее, очевидно, что тенденциозная, абсолютизирующая точка зрения Достоевского, закрепившаяся в национальном сознании благодаря потребности сохранения национальной идентичности, является одним из наиболее важных компонентов пушкинского мифа в ХХ в.

Следующий этап структурирования мифа – формирование в национальном сознании бинарных оппозиций в восприятии образа Пушкина. Об этом писал еще В. Соловьев в статье «Значение поэзии в стихотворениях Пушкина» (1899): «При сильном желании и с помощью вырванных из целого отдельных кусков и кусочков можно, конечно, приписать Пушкину всевозможные тенденции, даже противоположные друг другу: крайне-прогрессивные и крайне-ретроградные, религиозные и вольнодумные, западнические и славянофильские, аскетические и эпикурейские. Довольно трудно разобрать, какой из двух оттенков наивного самолюбия преобладает здесь в каждом случае: желание ли сделать честь Пушкину причислением его к таким превосходным людям, как мы, или желание сделать честь себе чрез единомыслие с нами такого превосходного человека, как Пушкин»75.

В. Новиков в статье «Двадцать два мифа о Пушкине»76 развил эту идею философа, четко противопоставив различные тенденции функционирования основных мифем. На наш взгляд, приведенные в статье доводы столь зримо характеризуют структуру пушкинского мифа «после Пушкина», что целесообразно привести их здесь. Учитывая мнение Леви-Строса о том, что миф выступает как система артикулированных бинарных оппозиций, что любой (даже самый современный и сложный в структурном отношении) миф оперирует противопоставлениями, мы свели «двадцать два мифа»77 предложенные В. Новиковым, к одиннадцати бинарным оппозициям одного мифа.

1. «Пушкин – наше все»/ «Ничто, водруженное на Олимп».

2. «Умнейший человек России»/ «Дурак».

3. Донжуан / Однолюб.

4. Оптимист / Пессимист.

5. Атеист / Религиозный поэт.

6. Пророк, учитель / Поэт par exellence, эстет.

7, 8. Индивидуальные мифы Абрама Терца и Андрея Битова78.

9. Декабрист, революционер (вариант: демократ) / Монархист, консерватор (вариант: аристократ).

10. Космополит, западник / Патриот, выразитель «русской идеи».

11. Пушкин – жертва обстоятельств, рока / Пушкин прожил свою жизнь именно так, как следовало ее прожить.

В соответствующих параграфах нас будут интересовать сходные оппозиции в трактовке основных мифологем пушкинской биографии, которые нашли свое отражение в художественной литературе ХХ в., и особенно способы «сглаживания» жестких оппозиций, тексты-медиаторы, в которых миф о Пушкине находит свое непротиворечивое толкование.

Иконография (от портрета до карикатуры)

Все знаковые этапы жизни от младенческого возраста до гибели Пушкина отражены в живописи. Самый первый прижизненный портрет – Пушкин-младенец, миниатюрная работа Ксавье де Местра, в которой видны характерные черты внешнего облика: выпуклые губы, прижатый вырез ноздрей, бороздка посреди подбородка, серые глаза, приглаженные кудри. Второй портрет – приложение к поэме «Кавказский пленник» (1822). Портрет Пушкина, сделанный в лицейские годы предположительно С. Чириковым, гравированный Е. Гейтманом: мягкие, округлые черты лица 12—14-летнего подростка, воротник «a la Byron». Об этом портрете Пушкин в письме к Гнедичу писал: «А. Пушкин мастерски литографирован, но не знаю, похож ли <…>» (X, 39). Заметим, что «А. Пушкин» увиден как бы со стороны: «Если на то нужно мое согласие – то я не согласен», – пишет он в постскриптуме того же письма. На рисунках-автопортретах той поры Пушкин изображал себя с более резкими, определенными чертами79. По-видимому, подражательный байронический подросток категорически не устраивал поэта, стоящего у истоков создания собственного художественного образа.

Классический облик Пушкина – «социальный стереотип» – был порожден тиражированием портретов работы О. А. Кипренского и В. А. Тропинина. «Льстивое зеркало»80 портрета Кипренского – мифологизация внешнего облика Пушкина. По собственному признанию художника, Кипренский писал гения. Именно этот образ является самым распространённым, каноническим. Его портрет Пушкина, написанный в Петербурге, отличает «внешняя красивость с элементами классических представлений о том, как следует изобразить крупную творческую личность»81.

Более «домашний» (Пушкин в халате), но не менее приукрашенный портрет художника Тропинина порождает популярный «московский» миф о Пушкине, «хорошем человеке», «добром семьянине»82. Тропинин писал поэта в Москве: это домашний московский портрет, вместо парадного, «питерского»83. Таким образом, обобщенный хрестоматийный иконографический образ (пусть не совсем похожий на оригинал) уже живет сам по себе, вне времени. Не случайно в этот «парадный» (чаще Кипренского, чем Тропинина) образ по принципу коллажа вклеиваются харизматичные лица политиков: Ельцина, Жириновского и Путина84.

Помимо хрестоматийного образа существует прижизненная карикатура П.И.Челищева «Пушкин и Хвостов», на которой поэт, отличавшийся небольшим ростом, изображен великаном, за которым пытается угнаться карлик Д. И. Хвостов85. Очевидно, что данная карикатура апологетична по отношению к Пушкину, по сравнению с карикатурой неизвестного художника, изобразившего «непричесанного» Пушкина, уводящего с бала упирающуюся М. И. Хвостову, как и поэт, не отличающуюся красотой. Характерно, что именно этот портрет поместил на обложке четвертого издания книги «Пушкин. Непричесанная биография» (М.: Российский фонд культуры, 2007) Л. М. Аринштейн.

Академическая пушкинистика советского времени, как правило, сопровождалась в качестве иллюстраций для обложки «рисунками Пушкина», представляющими собой мифологизирующие автопортреты. Например, «А. С. Пушкин. Биография писателя» (М.: Просвещение, 1981) Ю. М. Лотмана. Визуальным знаком изменений в постсоветской пушкинистике становится воспроизведение на обложке книги И. Сурат и С. Бочарова «Пушкин: Краткий очерк жизни и творчества» (СПб.: Языки славянской культуры, 2002) самоироничного рисунка Пушкина, изобразившего себя в лавровом венке.

Из портретов советского времени, написанных к Пушкинскому живописному конкурсу, проводившемуся в 1936 г. в Ленинграде, резко выделяется портрет смеющегося Пушкина кисти Н. Шведе-Радловой, актуализирующий множество свидетельств современников о заразительном, обаятельном смехе Пушкина. Делая обзор изображений Пушкина, современный художнику советский критик отмечал: «Цель художника, по-видимому, была передать ту бодрость и жизнерадостность, которые будит в нас солнечное творчество Пушкина. Но как-то это не вышло, и получился просто человек, по лицу и одежде напоминающий Пушкина, который в деланной улыбке нарочито оскалил оба ряда великолепных, до полной белизны и яркости начищенных зубов, словно приглашая нас полюбоваться ими. Те заразительные улыбка и смех Пушкина, о которых мы знаем со слов его современников и которые, по-видимому, и соблазнили художника на эту тему, никак не передались»86.

Отвергнутый с эстетических позиций соцреализма портрет кисти Шведе-Радловой на сегодняшний день вызывает двойственное впечатление. Неестественная широкая улыбка на фоне статики тела и вместе с тем черты вполне конкретного человека, по сравнению с обобщено-романтическими, наследующими черты знаменитого портрета О. Кипренского советскими изображениями поэта, вызывают эффект остранения, сближаясь по эстетическому воздействию с поэтикой соц-арта.

Характерной чертой современной иконографии Пушкина как структурного элемента пушкинского мифа являются концептуальные портреты в графической стилистике рисунков Пушкина. Например, рисунок Михаила Шемякина, оформившего обложку книги Абрама Терца «Прогулки с Пушкиным» санкт-петербургского издательства «Всемирное слово»87. По-онегински просто («добрый мой приятель») Абрам Терц берет поэта под руку. Тонкий длинный Пушкин в цилиндре и с тросточкой и округлый приземистый Терц в ушанке, ватнике и валенках, больше похожий на самого Синявского, чем на его alter ego – одесского бандита Абрашку Терца (Стеньку Разина, Емельку Пугачева?). О лагерной тематике, помимо специфической одежды одного из героев, напоминает рамка, в которую заключен рисунок – двойная колючая проволока, прибитая гвоздями. Шемякинский образ вызывает целый спектр аллюзий, проясняющих поэтику «Прогулок с Пушкиным»: первый и второй суды над Абрамом Терцем; Пушкин в роли Дон Кихота, сопровождаемого своим лукавым и житейски смекалистым Санчо; тени, отбрасываемые героями, напоминают одну гордую птицу (сирин?) с округлым крылом, что, возможно, сигнализирует о модернистской символике «Прогулок…» по вечности. Во вступлении автор оговаривается, что «гулять» собрался не с Пушкиным, а с его растиражированным двойником, имеющим, тем не менее, реальные черты поэта. «Карманный» размер издания 1993 г. подразумевает и буквальный смысл заглавия: с терцевским «Пушкиным» действительно можно «гулять». Проясняется и смысл завершающей фразы книги: «Некоторые считают, что с Пушкиным можно жить. Не знаю, не пробовал. Гулять с ним можно». Поэзию Пушкина нельзя уподобить дому, в котором можно было бы жить, скорее некоему продуваемому со всех сторон пространству – вечности (Андрей Битов в одноименном романе, как бы солидаризируясь с Синявским-Терцем, писал, что в «Пушкинском доме» русской литературы жить нельзя).

Рисунки современного карикатуриста А. Бильжо подчеркивают мифологическую природу пушкинского образа. На одном из рисунков художник изображает всем знакомый образ (кудри, бакендарды) в компании Чебурашки, героя сказки Э. Н. Успенского. Соединение образов свидетельствует о том, что в массовом сознании и тот и другой символизируют преимущественно детское чтение, что подтверждают статистические подсчеты в монографии М. Загидулиной88. Пушкин и Чебурашка изображены в ситуации застолья: последний читает строки из «Пророка», что можно считать аллюзией на воспоминания поэта о лицейских пирушках в стихотворении «19 октября»: «Друзья мои, прекрасен наш союз!» (II, 245). Своеобразным откликом на современные литературоведческие дискуссии89 по поводу рецепции Гоголем пушкинского мифа является картина И. Гаршиной, изобразившей «братьев» по литературе Пушкина и Гоголя в манере картины М. Шагала «Над городом», летящими по небу90.

Сатирическая вариация на тему «птички божьей», которая в рассказе Т. Толстой «Сюжет» спасает поэта от пули «рокового хлыща», в нужный момент «накакав» ему на руку с пистолетом, а также не менее гротескное изображение памятника Пушкину, «загаженного голубями мира», представленного в рассказе того же автора «Лимпопо», находят отражение в рисунке современного анонимного художника. Две «птички» с человеческими головами, обрамленными бакенбардами, «обделывают» монумент важной вороны. Ворона – по-видимому, монументальный образ официального чиновника от пушкинистики, обрядившего свободного поэта в мундир служителя новой государственности91. Зная, как не любил поэт оставлять обидчика безнаказанным92, мы можем счесть эту иллюстрацию соответствующей пушкинскому духу – своеобразной местью за статичные, рукотворные во всех смыслах «памятники». Вспомним также пушкинский рисунок-автопортрет в виде Конька-горбунка93, который можно считать началом «зоологической» тематики в иконографии Пушкина.

Еще одна мифологема (о жажде Пушкина вырваться за пределы России) осмыслена А. Битовым и художником Р. Габриадзе в книге «Метаморфоза». Книга строится вокруг цикла ранее не публиковавшихся живописных работ Габриадзе «Пушкин-бабочка», изображающих, как Пушкин бежит с Натальей Николаевной от своих недругов через Грузию и, превращаясь по дороге в бабочку, улетает за границу, где много путешествует и проживает счастливо до глубокой старости.

Мрачный пафос романа-исследования Ю. Дружникова «Узник России», разрабатывающий эту мифологему, снимается «легкостью необыкновенной» рисунков Габриадзе и сопровождающих текстов Битова. «Пушкин-бабочка» больше соответствует духу поэзии Пушкина подобно тому, как роман Дружникова конгениален трагедии его жизни.

Образ Пушкина-бабочки раскрывает битовское понимание жизни и смерти как пульсации вечности, времени как ритма человеческого бытия, которое мгновенно и вечно. Понимание, сближающее в свою очередь поэтику Битова с набоковской: «Набоков изловил бесконечное количество бабочек, но и бессмертие его детали есть та же самая бабочка, но уже человеческого бытия»94.

Аналогичная «просветляющая» тенденция характерна для многих современных полотен, выставленных в музее Пушкина в Москве на выставке «Поэзия пушкинского мифа», которая завершается большим полотном, изображающим в жанре семейного портрета седого «патриарха» Пушкина с предполагаемыми потомками.

Таким образом, пушкинская иконография, как прижизненная, так и современная, активно участвует в строительстве и обновлении мифа о Пушкине, порождая новые образы и мифологемы. Современная иконография свободно варьирует различные мифологемы пушкинской биографии, отражая актуальные представления о месте поэта в культурном пространстве. В этом она является безусловным отражением аналогичной тенденции в литературе.

Философия пушкинского мифа

Очевидно, что каждый писатель, интерпретатор биографии, актуализирует те философские аспекты, которые близки его собственному мировоззрению. Сами эти же эти аспекты были впервые сформулированы в лоне русского философского ренессанса конца XIX – начала XX в.

Одним из наиболее значительных философских аспектов можно считать гносеологический аспект мифа. Первичная функция мифа – это удовлетворение человеческой любознательности путем ответа на вопросы «почему именно Пушкин стал в России Поэтом №1?» и «откуда берет начало его гениальность?». В решении этих вопросов в русском национальном сознании огромную роль сыграли первые биографы Пушкина, своеобразные апостолы (Петр и Павел) пушкинского мифа: автор первого критически подготовленного собрания сочинений Пушкина и первой обширной биографии Пушкина Павел Васильевич Анненков и записавший воспоминания современников о поэте Петр Иванович Бартенев.

Своеобразным вторым «открытием» Пушкина стала вышедшая в середине 20-х гг. ХХ в. хроника В. В. Вересаева «Пушкин в жизни», составленная по принципу монтажа различных точек зрения: актера и дипломата, военного и крестьянина, светской дамы и дочери деревенского попа. Эту хронику современный исследователь О. Лекманов считает главным объектом пародии в «Анекдотах из жизни Пушкина» Д. Хармса95.

Начиная с Вересаева, биография поэта допускает использование не вполне достоверного материала: « <…> не следует пренебрегать неточным и сомнительным, памятуя, что взгляд современника всегда субъективен, что бесстрастного рассказа о виденных событиях и лицах не существует, что вместе с фактом в воспоминания неизбежно попадает отношение к факту и что самое это отношение есть драгоценный исторический материал»96.

Художественный текст, «препарирующий» пушкинский миф в гносеологических целях, начинает уподобляться последнему по своей структуре, т.е. стремится охватить все знаковые моменты биографии поэта, разгадать загадку его гения. Особенно это касается произведений в жанре биографии: «Пушкин» Ю. Тынянова, «Пушкин в изгнании» И. Новикова, «Пушкин» Л. Гроссмана, «Жизнь Пушкина» Г. Чулкова, «Жизнь поэта» А. Гессена, «Александр Пушкин и его время» Вс. Н. Иванова.

В том случае, если писатель сознательно подчиняет язык существующей социально-политической парадигме, как это происходит с вышеупомянутыми «житийными» текстами И. Новикова и А. Гессена, то язык утрачивает функцию инструмента познания, становится инструментом экспликации готовых представлений, фиксации существующих топосов, сопровождающих в сознании русскоязычного читателя национальный концепт «Пушкин».

По этой причине, сравнивая различные тексты, апеллирующие к персонам русского пантеона, известный пушкинист М. А. Цявловский замечал: «Насколько скучно у И. А. Новикова! У Тынянова есть подобие литературы. Ну, а остальные…»97. Действительно, талантливый деятель серебряного века И. А. Новиков дает пример стилистически ровного, «опоэтизированного», но лишенного гносеологического поиска текста о Пушкине. Главная романная составляющая филологического романа, по мнению критика В. Новикова, – плодотворное переплетение прошлого и современности, исторического героя и личности пишущего автора98. Онтологическая «горизонталь» героя в романе И. Новикова, безусловно, присутствует, тогда как гносеологическая «вертикаль» самого автора выявляется с трудом99.

Следующий аспект – онтологический, т.е. касающийся характера бытия внутри пушкинского мифа, а также как следствие – бытования самого мифа. Это бытие многослойно, иерархично и определяется структурой пушкинского мифа. Иначе говоря, осознание содержательного ядра мифа, фиксация основных мифологем определяет бытие пушкинского мифа в пространстве художественной литературы. Онтологические основы пушкинского мифа, как нам представляется, были заложены в русской философской критике конца XIX – первой половины XX в. Одной из первых попыток онтологизации пушкинского мифа стала концептуальная статья В. Соловьева «Судьба Пушкина» (1897), в которой философ разъяснил свое понимание категории «судьба».

По его мнению, с одной стороны, в судьбе каждого человека присутствует превозмогающая его самого необходимость, которой он подчиняется в любом случае. С другой стороны, действие этой необходимости обусловлено отношением к ней человеческого сознания и воли. Судьбу люди осваивали первоначально в образах мифа, поэтому пушкинский миф оказывается для В. Соловьева наиболее подходящим примером, помогающим аргументировать теоретические построения, хотя его мифологическую природу философ не учитывает, говоря лишь о «культе поэзии». Ср. «Острее всего <…> впечатление производила смерть Пушкина. Я не помню времени, когда бы культ его поэзии был мне чужд. Не умея читать, я уже много знал из него наизусть, и с годами этот культ только возрастал. Немудрено поэтому, что роковая смерть Пушкина, в расцвете его творческих сил, казалась мне вопиющею неправдою, нестерпимою обидою и что действовавший здесь рок не вязался с представлением о доброй силе»100.

Наблюдая разительное противоречие между поэтическим автомифом Пушкина и его же недавно опубликованными письмами (как мы показали выше, представляющими собой антимиф), Соловьев приходит к мысли о сознательном отказе поэта от нравственной силы, которая была ему дарована судьбой. По логике философа, поэт пришел к трагической гибели, по собственной воле нарушая бытийные законы нравственности. Как видим, устоявшаяся к тому времени мифологема «смерть поэта» становится точкой отталкивания для такой трактовки: полемизируя с распространенной концепцией о Пушкине-«невольнике чести», В. Соловьев создает свою – о Пушкине-невольнике собственных страстей. Впоследствии Соловьев уточняет свою позицию в статье «Значение поэзии в стихотворениях Пушкина» (1899), где приходит к выводу, несколько отличающемуся от выводов «Судьбы Пушкина»: « <…> все значение поэзии – в безусловно независимом от внешних целей и намерений, самозаконном вдохновении, создающем то прекрасное, что по самому существу своему есть и нравственно доброе»101.

Отказываясь размышлять далее над пушкинской биографией, считая эту тему раскрытой и «закрытой» предыдущей своей статьей, В. Соловьев говорит о непреходящих ценностях пушкинской поэзии, не зависимых (или мало зависимых) от собственных намерений и целей поэта. Суждения Соловьева о бессознательности не только пушкинского, но и вообще всякого поэтического творчества, оказали воздействие на дальнейшую онтологизацию пушкинского мифа в поэзии и критике серебряного века. Его диалектика строилась как динамическое противостояние различных представлений о соотношении этического и эстетического начал: от признания их полной слитности (И. Анненский) до полной несовместимости (М. Цветаева).

С В. Соловьёвым полемизирует В. Розанов: по словам последнего, философ «попытался доказать, что это не «нечистый» унёс у нас поэта, а ангел». В статье «А. С. Пушкин» (1899) Розанов высказывает ряд претензий к Пушкину как личности. Первая из претензий – вывернутая наизнанку концепция Достоевского о «всемирной отзывчивости»: «Пушкин вырастал из каждого поочередно владевшего им гения, – как бабочка вылетает из прежде живой и нужной и затем умирающей и более не нужной куколки». Преодоленные Пушкиным гении, по мысли Розанова, теряют свою ценность, уходят в прошлое: « <…> сколько «куколок», умерших трупиков оставил его великолепный полет; эти смертные остатки, сброшенные им с себя, внушают грусть тем, кто за ним не был в силах следовать»102. Гений Пушкина, по Розанову, одиноко (а, значит, бесчеловечно) парит в разреженном пространстве.

Похожее чувство передано в стихотворении И. Бродского «Осенний крик ястреба», в котором изображено перенесение плоти живого существа в безвоздушное пространство вечности. Пушкинская гениальная «универсальность» оборачивается в сознании Розанова «изменою» человечности.

В статье «Ещё о смерти Пушкина» (1900) Розанов выдвигает своё объяснение причин гибели поэта. По мнению мыслителя, в семье Пушкина не было единства душ, поэт не мог смеяться вместе с Гончаровой над Дантесом, а смех бы снял напряжение, и конфликт был бы исчерпан; «семья именно там, где есть одно <…>. У Пушкиных всё было „двое“: „Гончарова“ и „Пушкин“. А нужно было, чтоб не было уже ни „Пушкина“, ни „Гончаровой“, а был Бог»103. Представления В. Розанова о семейных ценностях кардинальным образом повлияли на его осмысление онтологического аспекта пушкинского мифа, придав ему характер яркого иллюстративного материала для характеристики «идеи семьи»104.

Л. Шестов строит свою концепцию пушкинской личности на противопоставлении идеала и действительности – эту дилемму философ сравнивает с «грозным сфинксом, пожравшим уже не одного великого борца за человечество»105. Эту победу знаменует, по его мнению «нравственная победа» пушкинской Татьяны над Онегиным, Пушкина-врача над больным – русской действительностью.

Иную концепцию пушкинской биографии можно наблюдать в статье Д.С.Мережковского «Пушкин» (1890). Историческое значение бытия Пушкина для русской нации критик оговаривает сразу: «Может быть, во всей русской истории нет более горестной и знаменательной трагедии, чем жизнь и смерть Пушкина». Далее он выдвигает собственную версию: «Смерть Пушкина – не простая случайность. Драма с женою, очаровательной Nathalie, и её милыми родственниками – не что иное, как в усиленном виде драма всей его жизни: борьбы гения с варварским отечеством. Пуля Дантеса только довершила то, к чему постепенно и неминуемо вела Пушкина русская действительность»106.

На страницу:
3 из 7