
Полная версия
Побежденные
На пустыри вокзальные воры собирались для дележа добычи, поэтому там почти всегда валялись опорожненные баулы, чемоданы, дорожные корзины. Поделив добычу, жулики разбредались по пустым вагонам и пьянствовали; отдыхали со своими подругами в кучах мусора на солнышке; а иногда во время дележа происходили крупные драки, пускались в ход ножи. На пустырь валили палых животных.
Но по ночам на пустыре бывало тихо. Изредка мелькала боязливая тень запоздалого пешехода. Раздавались всегда бесплодные призывы на помощь, выстрелы; иногда кто-то жалко стонал до рассвета.
Однажды я рискнул ночью перейти через это проклятое место, днем белое от раскаленного солнцем цемента. Пройдя до половины, я увидел около обсаженной чахлыми акациями дороги труп, вероятно, только что убитого человека. Около него стояли мужчина и женщина; мужчина обчищал палочкой грязь с штиблет на еще подрагивающих ногах. Вокруг головы расплывалась черная лужа. Остро пахло свежей кровью – точно на бойне. Они мельком взглянули на меня, и женщина сказала;
– Снимем штиблеты; он все равно неживой.
Я спросил:
– А от чего он неживой?
Мужчина пристально посмотрел на меня и нехотя процедил:
– Идите, куда идете.
А женщина прибавила злым голосом:
– Не то и вам то же будет.
Вероятно, такие сцены разыгрывались тут часто. Понятно поэтому, какую важность имела для обывателей привокзального района «кукушка».
Живя у Бурачков, я быстро приобрел некоторую популярность. Однажды на наш дом напали ночью вооруженные люди. Они покушались ограбить находившуюся в одной из квартир контору нефтекачки. Случайно проснувшийся сосед-офицер открыл стрельбу; грабители бежали; даже расстрелянный в упор, прямо в лицо, из браунинга и свалившийся, как мешок, со второго этажа разбойник успел уползти и скрыться до рассвета. Во время нападения вызывали по телефону стражу с вокзала; никто не явился. Я написал о случившемся заметку в газету, и на другой день, когда я ехал в город в «кукушке», мне почтительно поклонился контролер. Вызвав меня на площадку, он таинственно прошептал мне на ухо, боязливо оглядываясь кругом.
– Обязательно пропечатайте эту самую даму! Помилуйте, столько народу мучает… Вчера в двенадцатом часу ночи приехали!..
Даму я пропечатал; конечно, без результата; если не считать, что вызвали для внушения по этому поводу редактора. «Кукушка» продолжала ходить по-прежнему; но мне это до ставило известность, настолько громкую, что со мной выразил желание познакомиться сам комендант станции, которому тоже понадобилось кого-то пропечатать.
Комендант, бывший полковник гвардии, пригласил меня вечером попить чайку и в располагающей обстановке, около шумящего, давно мною не виданного самовара, сообщил мне действительно любопытный «материал» о железнодорожном житье-бытье. Черные дела творились на станции «Новороссийск» при генерале Деникине!..
Все сообщенное мне, я, по желанию полковника, записал в свой блокнот, а когда кончил, попросил его подписаться. Как сейчас помню эту оригинальную сцену.
В большой, уютно обставленной комнате, за накрытым Камчаткою скатертью столом, сидела семья коменданта. Жена, бледная петербургская дама с подвязанной щекой, разливала чай. Блестящий никелированный самовар выбрасывал клубы пара. Ярко горело электричество в красивой арматуре. На стенах – ковры, оружие кавказской чеканки.
Усердно дуя на блюдечки, пили чай с молоком два толстощеких кадета. Серебряная сухарница с булочками, чайник под вышитой салфеточкой.
Полковник, с рыжими, закрученными а la Вильгельм усами, долго таращил на меня глаза, покраснел и глухо спросил:
– Это зачем же, подпись, то есть?
Я объяснил, что без его подписи сведения будут голословными и их не напечатают:
– Может возникнуть судебное дело, и меня привлекут за клевету – без вашей подписи.
Комендант совершенно спокойно и уверенно произнес:
– Это я не сделаю.
– Видите, – продолжал он, – я больше не служу; еду в Р. в офицерскую школу. Вы знаете, офицерское жалованье – мизерное, на него невозможно жить. Мне самому приходилось оказывать услуги. Я должен подписаться против себя самого.
По его же собственному рассказу «услуги» состояли в том, что в вагонах вместо снарядов, одежды и продовольствия для добровольческого фронта, везли товары, принадлежащие спекулянтам. Фронт в то самое время голодал и замерзал где-то за Орлом, не получая из глубокого тыла ничего, кроме лубочных картинок «Освага» с изображением Московского Кремля и каких-то витязей. На фронте не хватало даже снарядов. А комендант со своими сотрудниками везли мануфактуру, парфюмерию, шелковые чулки и перчатки, прицепив к такому поезду один какой-нибудь вагон с военным грузом или просто поставив в один из вагонов ящик со шрапнелью, благодаря чему поезд пропускался беспрепятственно как военный. Сам полковник и другие, ему подобные, в это время дрожали от страха при мысли о победе большевиков: кричали по ночам спросонья; но красть и губить тем самым свою последнюю надежду, фронт, продолжали…
Я высказал это коменданту. Он согласился, что выходит как будто несколько чудно. Но интерес его к моей особе исчез. Он разочарованно протянул:
– А я думал, что вы этого негодяя Н. пропечатаете…
Дама с подвязанной щекой сказал с воодушевлением:
– Это такой негодяй, такой!.. Выдали английское обмундирование, он себе три комплекта взял, а Ивану Федоровичу, мужу, два, да плохих, оставил…
Я допил чай и ушел. Комендант проводил меня до двери и, топорща усы приятной улыбочкой, все повторял:
– А быть может, вы того… Без подписи… Главное – матерьялец для вас самый интересный!
И долгое время спустя, он, встречаясь со мной в той же пресловутой «кукушке», приятно топорщил усы и с видом заговорщика спрашивал:
– Не надумали еще? А надо бы его, курицына сына… Да и Других за компанию. Ведь вешать за это мало, как честный офицер говорю.
По-прежнему работала «кукушка»; днем она возила в город и из города всякую служилую мелкоту, а ночью в вагонах «резвились». И все так же приставал старик-контролер: дама, регулировавшая рейсирование «кукушки», выводила его из себя.
«Кукушка» по несколько раз в день сходила с рельсов, ее вытаскивал приезжавший дежурный паровоз и ставил на путь истинный. Ходила она черепашьим шагом, так что от аварий никто не страдал. Пассажиры ругались и шли пешком: в компании было сравнительно безопасно, да и не далеко, потому что она сходила с рельсов всегда в одном и том же месте, недалеко от виадука.
Вечером контролер, ревнитель гласности, просивший обязательно еще раз разоблачить даму, становился у двери единственно отпертого вагона – остальные он предусмотрительно запирал – и взимал плату с вокзальных девиц, приводивших своих гостей. Приходили воры с соблазнительными пакетами, с бутылками в карманах. Наведывалась озябшая стража.
Ночью, когда в кромешной тьме гремела кругом бестолковая перестрелка, темные окна загаженных вагонов озарялись зловещим мрачным светом. Контролер уходил домой. В «кукушке» пили, дрались, горланили песни, шла игра в карты.
Комендант посматривал на «кукушку» из окна; она останавливалась как раз против дома, а квартира его была во втором этаже. Он знал, что ему полагалось знать. Конечно, «кукушка», но жалованье комендантское – мизерное, а совместить гласность с соучастием все не удавалось.
В Новороссийске было одно место, которое называлось «Привоз», – площадь в конце города, у подножий гор, куда из окрестных станиц возились всякие деревенские продукты.
Глубокой осенью, когда я впервые побывал на этой площади, «Привоз» представлял собою море жирной и глубокой черноземной грязи, в которой тонули по ступицу колес высокие арбы кубанских казаков, запряженные рослыми, длиннорогими волами. На арбах, не в пример прошлым изобильным годам, были по большей части только арбузы да кабаки – большие зеленые тыквы с ярко-желтым мясом внутри, да еще мешки с ядовитым чинаровым семенем, которое сходило за орехи, хотя от него рвало кровью. Казаки в рваных бешметах и папахах, сидевшие на возах статные, голубоглазые казачки, в высоких мужских сапогах, с нескрываемой враждебной насмешливостью поглядывали на истощенных городских барынь, тонувших в грязи в своих модных ботинках, в ажурных шелковых чулках, с захлестанными цементной грязью подолами коротких модных юбок, с изящными, но – увы! – пустыми корзиночками в руках. Барыни бесплодно искали сметаны, яиц, сала и чуть не вступали в драку из-за каждой тощей курицы. Долго разглаживали казаки получаемые донские кредитки с аляповато изображенным на них Ермаком или атаманом Платовым и со вздохом прятали за голенище. Вокруг «Привоза» синели и зеленели уходящие вдаль горы.
Поодаль от возов были ряды, в которых торговали всякой утварью. Были тут самовары со вдавленными боками, облупившаяся эмалированная посуда, яркие ленты, старое платье, банки с леденцами, кровати и т. п. дрянь, свидетельствовавшая о том, что всякое производство в районе Добровольческой армии прекратилось. Казаков привлекала мануфактура, и они толкались около лотков, где навалена была пестрыми стопами всякая гниль и заваль, привозившаяся через Батум из Италии, Франции и Англии, за баснословно высокие цены. Около мануфактуры вертелись юркие, лукавые греки, поблескивая черными жгучими глазами. Лица у казаков были злые.
У кабаков и харчевен что-то ели, валялся в грязи мертво-пьяный; дрались две толстые торговки, охваченные плотным кольцом довольных зрителей. Стражник с разбойничьей рожей от скуки похлопывал себя нагайкой по голенищу.
Дома вокруг «Привоза», какие-то грязновато-серые, с облупившейся штукатуркой, с ржавыми крышами, были заклеены плакатами «Освага». Плакаты были большие, яркие, напоминавшие старинный лубок. На них изображался Троцкий с рожками, в красном фраке, окруженный сонмищем красных чертей; длинный красный змей с зубастой пастью, подползающий к дорожному верстовому столбу, с надписью на нем: «Китай», и т. п. чепухой, расклеивавшейся в целях антибольшевисткой пропаганды.
Побродив по «Привозу», я пошел домой.
Пробираясь по грязи сторонкой, около домов, где было меньше риска увязнуть по колена, я вдруг отшатнулся и отскочил: на меня пахнула такая струя трупного смрада, что закружилась голова и едва не вырвало. Я поднял голову. Предо мной тянулось длинное, двухэтажное здание, темное, с пятнами сырости на штукатурке. Все до последнего окна были в нем выбиты. Смрад доносился из зияющих дыр. Я заглянул внутрь и увидел огромную залу, сплошь заставленную кроватями.
Я подумал:
«Верно, казармы».
Но тут же сообразил, что если бы это были казармы, то в них сидели бы и ходили люди, так как было еще совсем светло, а в этой зале были люди, но все они смирно лежали на кроватях, прикрытые одеялами. Вдруг одно из одеял приподнялось. Костлявая желтая рука высунулась наружу, открылся жёлтый лоб, с прилипшими к нему прядками черных волос. Рука поискала что-то вокруг, не нашла и опять спряталась, натянув на голову одеяло.
Я отошел подальше от дома, чтобы лучше можно было заглянуть внутрь; заглянул и содрогнулся. На кроватях, на полу, между и под кроватями, на голых досках, на грязных соломенниках без подушек, без белья лежали или тихо копошились в жару сотни больных. Через открытую дверь виднелась другая зала и в ней было то же самое. Тогда я понял: это были тифозные.
Это были жертвы маленьких отвратительных бельевых вшей, называвшихся «тифозными танками», разносившими смертельный яд пятнистого тифа в рядах добровольцев и всех, соприкасавшихся с ними. Это были жертвы того страшного бича, которым Провидение карало за жестокое презрение к человеку. То был наш русский «император смертей», как в древности называли чуму, не щадивший никого: ни генералов, ни банкиров, ни барынь в обезьяньих мехах и кружевах, ни оторванную от домов народную массу, завербованную в ряды добровольцев. Нигде и никогда эта ужасная болезнь не получала такого развития, как на юге России при Деникине. Это был апофеоз заброшенности, беспомощности, последнее выражение отчаяния.
Что делалось в этом страшном месте, когда во мраке ночей в разбитые окна врывалась ледяная новороссийская «бора», норд-ост, срывая одеяла с мечущихся в жару больных, погибавших здесь без ухода, без всякой помощи?!
Немного поодаль к зданию была прибита небольшая белая вывеска с черной каймой вокруг надписи «Лазарет № 4». Под вывеской находились ворота. Во дворе были свалены простые гробы. Около ворот стояла беременная сестра милосердия с миловидным, покрытым веснушками, лицом под белоснежной косынкой. Она была в модной коротенькой юбочке, из-под которой уродливо вылезал ее живот; ноги были в кокетливых туфельках на высоких каблучках. Она недовольным голосом выговаривала что-то безусому офицеру с пустым рукавом, на котором была вышита на черном фоне мертвая голова со скрещенными костями, указывавшая, что он служил в «батальоне смерти» имени генерала Корнилова.
Со второго этажа, из окна над воротами, выглядывала другая сестра милосердия, хорошенькая, с розовыми щеками и выбивающимися из-под белой косынки кудряшками. В руках у нее была обтрепанная книга, но она не читала, прислушиваясь к тому, что говорилось внизу. Поодаль от беременной сестры милосердия стояло человек пять толстомордых лазаретных солдат, называемых «бульонщиками»; лениво передвигаясь, они лузгали тыквенные семечки, далеко отплевывая шелуху. А перед ними, по щиколотку в грязи, стояла со смиренным морщинистым лицом старая казачка в высоких сапогах. Беременная сестра несколько раз нетерпеливо взглядывала на нее и пожимала плечами: наконец она не выдержала и, сделав плачущее лицо, сказал злым хныкающим голосом:
– Чего ты торчишь? Сказали тебе: убирайся! Почем я знаю, где твой Корнюшка; может быть, давно закопали… Володя! – простонала она, поднимая глаза на офицера.
Безрукий «корниловец» сделал свирепое лицо и сделал движение к казачке. Старуха шарахнулась прочь, споткнулась на что-то позади себя и упала в грязь. Сестра на втором этаже улыбнулась, санитары громко засмеялись, захохотали; офицер-корниловец засмеялся. Беременная сестра побледнела от злости. Она с ненавистью устремила взгляд в лицо «Володи» и простонала:
– Да ну же, да помоги же ей!..
Офицер сделался серьезен и шагнул к старухе, но та успела подняться и в страшном испуге бросилась от него прочь, старая, маленькая, грязная, боязливо и гневно оглядываясь назад.
Пошел и я. Сумерки спускались над городом. Горы по ту сторону залива темнели, быстро меняя цвета. Сначала они были розовые, потом фиолетовые, под конец стали темно-коричневые. Вдоль пристаней и на кораблях, стоявших на рейде, зажглись огоньки. Белый огонь вспыхнул на маяке на конце мола. Море глухо плескалось в каменную набережную, выбрасывая на берег арбузные корки, щепки.
«Откуда, однако, там такой трупный запах», – задал я самому себе вопрос, вскарабкиваясь на «кукушку», чтобы ехать домой.
Ответ на мое недоумение я получил недели через две от одного священника в Екатеринодаре, куда я поехал по делам.
Я познакомился с ним в ресторане. Священник этот сидел в меховом лисьем подряснике, багровый, с неопрятной седой бородкой, жадно ел котлеты с белым соусом и горячо говорил своему собеседнику, молодому, элегантному генералу с Владимиром на шее, как раз по поводу интересовавшего меня «Лазарета № 4». Как раз в это время в Екатеринодар эвакуировались правительственные учреждения, и он [священник] приехал из Новороссийска за деньгами. Жуя и выплевывая куски котлеты, он говорил:
– На глупости дают!.. А тут посмотрели бы сами: как пришлось принимать от города эту, прости, Господи, помойку, так меня, извините за выражение, вырвало.
Он прожевал громадный кусок, махнул рукой и продолжал с негодованием:
– Ни одного гроба, а покойники, понимаете, не только в сортирах, под лестницами, даже на чердаке были. Подымут одеяло на кровати, а там вместо больного разложившийся труп… Тьфу!
– И как только живые больные не задохнулись? Еще во истину слава богу, что ни одного стекла в окнах не было, смрад-то относило…
Генерал слушал и холодно и вежливо улыбался. Вокруг шумела бесшабашная толпа.
По дороге из города домой, к Бурачкам, мне проходилось проходить мимо обширного лагеря беженцев, греков и армян. В солнечную погоду я видел, как статные, черноглазые женщины в лохмотьях что-то готовили на кострах, сидя на корточках, кормили детей, пряли волнистую шерсть. Лагерь, кроме двух-трех солдатских старых палаток, состоял из низких, в аршин, навесов, устроенных из старого листового железа. Под эти навесы залезали, как в звериные норы. Когда бушевал норд-ост, листы железа срывало и носило с грохотом по пустырю. Жалкую рухлядь тоже носило, и она часто попадала в черную грязь широких канав около дороги. Костры гасил дождь и снег. Тогда по ночам по пустырю бродили странные привидения. С развевающимися по ветру косами, с синими лицами и с выбивающими дробь зубами, женщины ловили свои насквозь промокшие ветоши, снова стаскивали листы железа для шатров, а неумолкающая буря со злобным хохотом снова разбрасывала их. Плакали дети. Сжавшись в комок, лежали в лужах под дождем и ветром жалкие фигуры.
В этом стане погибающих свирепствовал тиф. Но умерших отсюда убирали. Лагерь находился подле самой дороги из города на Стандарт, к пристаням. Мимо проносились, поднимая тучи едкой цементной пыли, автомобили с развевающимися трехцветными флажками.
Смрад разлагающихся мертвецов мог бы достигнуть обоняния важных генералов, изящных, пахнущих духами дам, поэтому по утрам в это место скорби приезжали дрогали, подбирали покойников и увозили их в общую яму, куда их закапывали без гробов, «без церковного пения, без ладана»… Вместе с тифозными валили всякие другие трупы, всегда обнаруживавшиеся с наступлением дня на улицах.
Много больных было в общежитиях для беженцев, на вокзале и в пустых вагонах, на баржах, на пароходах, на бульварных скамейках; просто на улицах. У нас в редакции заболел курьер. Не только положить его было некуда, даже пощадить. Он бродил весь красный, в полубреду; падал, поднимался и снова бродил. Пущены были в ход все связи и знакомства, хлопотал сам военный губернатор, но места для больного не было ни в одной больнице, даже на полу, нигде. Целую неделю просили, приказывали, угрожали; наконец его приняли в какой-то лазарет, где он, лежа на каменном полу без подстилки, в то же день и умер. Да что там курьер: в это же время в вагоне генерала Врангеля, бывшего тогда не у дел, заболел и умер его друг, русский генерал, без всякой помощи.
Перед отъездом в Турцию моя жена пошла в баню. Вернувшись, она рассказала:
– В бане на полу, где моются женщины, в луже грязной воды лежит, как говорят банщицы, вот уже третьи сутки, тифозная больная. Она приехала в Новороссийск с поездом, заболела, ей посоветовали сходить в баню; она пошла, да там и осталась. В больнице ее не берут, а когда обратились в полицию, в участке сказали: «Помрет, уберем!».
Когда я садился на пароход, я видел на соседней пристани эшелон добровольцев, возвратившихся из Грузии. В полном походном снаряжении солдаты отдыхали, лежа на земле.
Офицер скомандовал: «Встать!» Солдаты поднялись и построились; но половина их осталась лежать: это были тифозные.
«Осваг»
С этим странным названием я познакомился, на главной улице Новороссийска, на Серебряковской. Прочитал на вывеске: «Черноморский Осваг».
Задумался.
«Это что такое за штука?»
Однако разъяснение скоро нашлось.
Как-то встретил знакомого москвича. Общественный деятель, даже большевик в прошлом, – но только идейный, – он так напугался от практического применения своей теории, что сбежал от старых единомышленников, и не только от коммунизма, от всякого социализма открещивался: обжегшись на молоке, дул, так сказать, на воду.
Мне хотелось прочитать в Новороссийске несколько лекций. Я спросил у знакомого, как организовать их. Он ответил:
– Дело самое пустое. Я служу в союзе кооперативов. Союз организовывает лекции, – если темы подходящие, – и платит по сто рублей от штуки. Это мало: к тому же начальство старается совать ему палки в колеса. Между тем «Освагу» разрешения дают беспрепятственно, и платит он лекторам не сто, а пятьсот рублей.
Я обрадовался.
– Стало быть, вы можете объяснить мне, что такое «Осваг»?
Знакомый рассмеялся.
– Место злачное, – сказал он, – Как вы, однако, за границей от нас отстали: даже понятия об «Осваге» не имеете…
– Впрочем, для устройства лекций учреждение весьма подходящее: разрешение достанет, помещение снимет, афиши расклеит и гонорар выдаст без задержки. И даже независимо от того придут или не придут слушатели.
Далее он разъяснил, что «Осваг» – эти осведомительное бюро Отдела пропаганды при «Особом совещании».
– Словом, – закончил знакомый, – вы так все равно ничего не поймете, пока не поживете у нас подольше. Видели, наверное, всякие странные картинки на стенах с поучительными сентенциями о «великой, единой и неделимой» и портреты генералов с их изречениями? Ну, вот это и есть «Осваг».
Он не ошибся: я действительно ничего не понял. А стены домов и окна магазинов в Новороссийске, правда, были сплошь оклеены дешевыми литографиями, наподобие известных лубков, как-то: «Смерть пьяницы», «Водка есть кровь сатаны» и т. д.
На этих картинках фигурировал Московский Кремль, освещенный зарею, русский витязь на борзом коне, Троцкий в образе черта; ярко рыжий англичанин тащил за собою связку крошечных корабликов и вез на веревочке игрушечные пушечки. На этом была надпись:
«Мои друзья русские! Я, англичанин, дам вам все нужное для победы».
Картинки препотешные; конечно, мне и в голову не приходило, что посредством их да еще небольших черносотенных прокламаций серьезно предполагали бороться, – хотя и за казенный счет! – с многоголовой гидрой большевизма. В заключение, я решил, что ни Троцкий с рожками, ни рыжий англичанин, ни даже генералы в лавровых венках нисколько не помешают мне обратиться в «Осваг» для устройства лекций. Поэтому в одно восхитительное осеннее утро, когда горы и море улыбались золотому солнышку и даже страшная «пятая пристань», залитая кровью русских офицеров, смотрела ласково, я пошел в «Осваг».
Меня приняли, выслушали и проводили к начальству. Это был худощавый брюнет с задумчивым лицом и черными глазами, бедно одетый в штатское платье. За его столом тогда сидел священник с подозрительно отечным, желтым ликом; около стоял господин благообразной наружности, с рыжей бородой веером, в общем, удивительно похожий на великодушного бандита, на манер Роб Роя или Ринальдо.
Мое предложение было принято. Я прочитал несколько лекций, все еще, однако, не выяснив себе толком: что такое «Осваг»? Знакомый оказался прав.
Но вот, после третьей, кажется, лекции, начальник отдела агитации вызвал меня к себе и предложил мне постоянную службу в «Осваге» в качестве заведующего литературным бюро и издательством «Освага».
– Сначала присмотритесь, – предложил он, – потом, если понравится, мы вас зачислим в штат приказом.
А рыжий бандит шепнул мне в ухо:
– Сахар, муку, дрова будете получать из склада… Комнату можете реквизировать… Спирт из Абрау-Дюрсо получаем!..
Я начал ходить в «Осваг» на занятия. В чем состояли мои обязанности, я до сих пор хорошенько не знаю. Предупреждали меня, чтобы я не внимал лукавым речам типографщиков, желающих освобождать от мобилизации своих печатников через «Осваг»; прочитал скучнейшую агитационную брошюру профессора Н., которую, по совести, посоветовал бросить в печь. Но недоумение наконец разрешилось: однажды ко мне подошел господин с рыжей бородой, похожий на великодушного бандита, фамильярно взял меня под руку и откровенно предложил:
– Не желаете ли вы одновременно служить «по информации»?
Это означало: «Не желаете ли сделаться шпионом?»
Бандит скромно прибавил:
– За это вы будете получать еще тысячу дополнительно.
Я пошел к начальнику отдела и заявил, что нашел службу в «Осваге» для себя неподходящей и поэтому ухожу.
Начальник был недоволен. Про него говорили, что он – идейный и даже партийный человек. К какой партии он принадлежал, не знаю. Мой отказ, видимо, волновал его, и он с горячей укоризной заметил мне:
– Вы, господа, все желаете выполнять аристократическую часть работы. На кого же свалить черную, грубую, подчас неприятную работу? А ведь она так же нужна… Словом, советую вам еще повременить с окончательным решением…
Я перестал бывать в «Осваге».
Еще до этого, на одной из моих лекций, со мой познакомился один весьма любопытный тип. Тип этот сделал мне признание:
– Что вам за охота ссориться с «Освагом»? Не нравится, не ходите, но зачем же заявлять об отказе? Деньги вам все равно платить будут, а потом, как знать? Может быть, и приглянется. У нас ребята добрые, а заведение питательное…
После лекции мой новый знакомый поздравил меня с успехом и пригласил в некоторое укромное местечко под рестораном «Слон», где хлысты торговали малороссийской колбасой и «самогонкой». После третьей рюмки господин этот немного охмелел, перешел на «ты» и рассказал, что он состоит начальником Отдела устной пропаганды «Освага».