
Полная версия
Побежденные
По ночам наша редакция превращалась в ночлежку. Ночевали на столах, под столами – всюду, куда можно было лечь, – писатели, дамы, даже бездомные солдаты и офицеры. Однажды выпросился переночевать начальник какого-то танкового дивизиона с несколькими солдатами и инструкторами. Свою семью и танки он оставил в ст. Крымской. Инженер по образованию, он мечтал устроиться кочегаром на иностранный пароход и бежать. Настроение этого офицера было удивительное. Он рассказал:
– Еду сегодня в вагоне. Рядом со мной уселся жид. Отвратительная жирная морда. На руке перстень с громадным бриллиантом. Его счастье, что скандала не хотелось; а я уже ощупал было револьвер в кармане… Ведь я все потерял, а у меня вальцовая мельница была около Полтавы… Разве я не вправе вознаградить себя, ну… хоть за счет бриллианта этой акулы.
Узнав, что я в этот день купил несколько английских фунтов, – к нам постоянно заходили иностранные офицеры менять валюту, – он насторожился, даже приподнялся с постели и спросил:
– У вас есть валюта?..
И только увидев мою жалкую «валюту», состоявшую из трёх фунтов и пятнадцати франков, сказал:
– А я думал!..
И успокоился, не сказав, что он «думал».
Чтобы охарактеризовать несколько общее настроение, я приведу еще небольшой случай.
Зашел к нам молоденький, очень возбужденный офицер.
Он рассказал:
– Ростов обратно взяли. Никаких большевиков не было!.. Все враки и жидовская провокация. Взбунтовались только местные рабочие. Мы их успокоили. Я сам вешал: по-новому способу. Возьмёшь двоих, накинешь петли и через перекладину: так они друг друга и удавят!..
Был он очень истощен, весь в грязи и походил на сумасшедшего. Этот победитель шел от усмиренного им Ростова пешком и двое суток стоял у какого-то моста, дожидаясь, когда можно будет пройти: по мосту тянулась кавалерия, везли орудия, обозы. Пешеходов сталкивали в воду, – чтобы не путались под ногами.
– Едва не умер с голоду. Какой-то солдат ел огурец с хлебом, пожалел: отдал половину огурца!..
Но в обратное взятие Ростова все-таки не поверили…
Ужасную ночь мы провели накануне нашего, старого стиля, Нового года. Голубые огни прожекторов с кораблей пронизывали густой туман, нависший над городом. Над нами встречала Новый год государственная стража, бежавшая из г. Изюма. Пьяные голоса горланили «Боже царя храни». Потом началась пальба.
Пальба была по всему городу. Сначала стреляли пьяные – для встречи Нового года. Дежурная офицерская рота приняла стрельбу за нападение зеленых, вышла и открыла по пьяным огонь пачками. Пьяные отвечали. Наутро я увидел, что все стены на Серебряковской были испещрены пулями.
В редакции на этот раз мы ночевали одни, я и товарищ мой, Г., с нашими женами. Под Новый год у нас не было хлеба. В тесной каморке куда-то ушедшего идиота-сторожа мы сидели на кипах бумаги, на покрытой паразитами постели сторожа. Из-за стрельбы было погашено электричество. Возились и дрались в темной редакции крысы. Жутко было. Прошлое вспоминалось; иные, радостные, шумные встречи Нового года. Никому не хотелось говорить.
И вдруг я слышу в потемках негромкий, слегка простуженный голос Г.:
– А знаешь, Гриша, – это он меня так называл, хотя я вовсе не Гриша. – Знаешь, Гриша, что мне вот сейчас пришло в голову?
Я отозвался:
– Говори.
– Пришло в голову, что если бы мы, газетчики, не трусили, если бы мы писали всю правду, не боясь ни тюрьмы, ни пыток, то не пропало бы так, ни за что, все это дело!..
Милый, наивный товарищ! Как теперь слышу этот хриплый голос, эти простые, святые слова самоосуждения гонимого, бессильного, бесправного работника печати… Что могло бы сделать, кому могла бы помочь наша с тобою «правда»?
Тогда, я помню, сказал что-то неопределенное и промолчал. И до рассвета просидели мы, все четверо, молча.
Другие этого не говорили. Другие были готовы обвинять все и вся, за исключением себя одних. Они проклинали Россию, проклинали большевиков, проклинали неповинный, залитый собственной кровью народ, проклинали, иностранцев. Полные злобы и отчаяния, полные недоверия ко всем, полные вражды, они строили самые невероятные планы спасения, эти проповедники, учителя жизни, спасовавшие в свой черный час. Я знаю, что многие из них потом опомнились и мужественно оставались на своих постах до последней минуты. Но благородного порыва простого, маленького газетного работника они не повторили. И, если б могли повторить, – не погибло бы начатое Лавром Корниловым дело!
На другой день делегаты нашего союза ездили к польскому консулу вести переговоры об эвакуации на зафрахтованном им для подданных Речи Посполитой пароходе. По дороге у них убили на козлах извозчика. Они вернулись ни с чем. Приходилось думать каждому за себя.
Тогда я пошел в открывшееся рядом с редакцией, в опустевшем «кафе Махно», английское эвакуационное бюро для семейств офицеров и записался. Ждать было нечего.
Наутро нас разбудила орудийная пальба. Говорили, что большевики прошли ст. Тонельную, последний оплот Новороссийска, где тогда рыли окопы. Это была обычная ложь. К вечеру выяснилось, что заняли зеленые Геленджик, и что с моря их обстреливает французский миноносец.
Ночью я уложил свои пожитки, а чуть свет, отправился в город за извозчиком.
Дрогаль, молодой малый, был, очевидно, в курсе дела:
– На «Ганновер»? Как не знать! Давай полторы тысячи!..
Одним ночлежником в редакции стало меньше.
На «Ганновере»
Глухо доносилась орудийная пальба из-за мола. Горы стали серые, траурные, и к вершинам их плотно прилегали клочья облаков – верный признак норд-оста. Точно нахмурились горы и сурово смотрели на лизавшие их каменные подножья волны. Чайки кричали и кувыркались, прыгало стадо дельфинов; крепчал ветер и на «Ганновере» гордо трепался национальный английский флаг. Красная труба высоко вздымалась над стальным кузовом громадного парохода.
Рослые, чисто выбритые, прекрасно одетые английские «томми», с примкнутыми к коротеньким винтовкам штыками, стояли у пристани, пропуская по очереди прибывающие «офицерские семьи» на «Ганновер». Ни толкотни, ни давки; все действовало, как хорошо налаженная машина, подавляя своим спокойствием и размеренностью. Чувствовалось, что начинается что-то новое, непривычное.
Бесконечные ряды подвод, фаэтонов, автомобилей вытянулись вдоль берега. Здесь шла озлобленная руготня; визжала какая-то дама; ругались матерно наводящие порядок полицейские.
Оборванные, вымокшие рабочие нагружали багаж в стоявшие на путях пристани Barotti. Вагоны подкатывали к пароходу, и легко и быстро поднимались сундуки и чемоданы в объемистых веревочных сетках, которые бесшумно опускались в глубокие трюмы «Ганновера».
У трапа стояли наши контрразведчики, проверяя документы, за ними английский контроль зорко вглядывался в лица проходящих. Ирландец в берете и с ружьем пропускал пассажиров наверх, где их встречал часовой, молча откидывая винтовку и снова загораживая ею проход к трапу.
На скользкой, мокрой от дождя палубе нас встретил краснощекий матрос, подхватил багаж и повел мимо бесчисленных дверей и окон классных помещений, мимо паровых лебедок, якорных цепей и вентиляторов.
Проходя мимо знакомого полковника, с запрятанным в штаны протезом вместо ноги, я услышал сердитый шепот:
– Уже послана жалоба Деникину на этих подлецов! Понимаете, простой солдат-часовой толкнул в грудь генерала. Комендант написал рапорт, хотел отвезти в город и, представьте, самого не пустили… Коменданта!
Я остановился, спросил:
– Какого коменданта, вы говорите?
Полковник удивился:
– Разумеется, русского коменданта парохода!
По крутой, скользкой лестнице спустились вслед за матросом вниз. Удивительное зрелище представлял этот трюм парохода «Ганновер».
Это было громадное помещение с железными стенами, с железным потолком и железными двухэтажными нарами, между которыми шли узкие проходы. Свет слабо проникал сквозь тусклые стекла иллюминаторов: горело несколько электрических лампочек. Среди сваленных в беспорядке дорожных корзин, картонок, сундуков, узлов копошились дамы в каракулевых саках, какие-то старушки с собачонками, генералы, статские, военные на костылях, мамки с ревущими ребятами. Все это металось, перегруживалось, плакало, грозилось кому-то жаловаться.
Этот трюм «Ганновера», в котором мне предстояло плыть с «офицерскими семьями» на Принцевы острова, сразу напомнил мне знаменитый ночлежный дом имени Ляпина в Москве, который недаром называли «броненосцем». Те же железные нары, тот же яростный галдеж, та же оголтелость толпы. Только там лотошили московские золоторотцы, а здесь «интеллигенция». Когда мы пришли, все койки были уже заняты положенными на них вещами. Хоть уходи назад, но провожавший нас «джонни», как называют английских моряков, очевидно, знал, что надо делать. Он преспокойно спустил нашу корзину на модную шляпу, занимавшую пустую койку, и сказал, посмотревши на номер нашего билета:
– That is your place!
Он ушел; я взобрался на свое место на втором этаже и начал наблюдать за происходившим.
Каждый спускавшийся в трюм сначала растерянно оглядывался, потом, как сумасшедший, бросался на первую попавшуюся койку, валился на нее животом, на другую – бросал картонку, на третью – узел и вопил при этом, точно его резали:
– Сюда, сюда, Ниночка! Жора, сюда, Маруся! Федор Адамович, да занимай же скорее место напротив, чего ты ворон считаешь!..
На одну койку сажали плачущего ребенка; на другую привязывали цепочкой собачонку, с испуганной мордочкой и дыбом стоящей шерстью.
Всюду пугались люди.
– К чертовой матери собак. Детей положить некуда!
– Ступай сам к чертовой матери, большевик! – с достоинством отвечала на это владелица собаки, попыхивая папироской.
– Мадам, я корпусный командир!..
– Я сама полковница!..
Больше всех надрывался и кричал уже взявшийся откуда-то «комендант трюма», какой-то худой, усатый господин с полковницкими погонами; он бегал от койки к койке, утирал красным платком градом катившийся со лба пот, клялся, что все «перетрется и устроится, когда отойдем»; дамы хватались за него, как за последнее спасение, что-то кричали, он вырывался, бледный, возбужденный, и бросался дальше. Сбрасывал чемоданы, с мольбой складывал на груди руки; какая-то собачонка уже успела укусить его за руку, какая-то нянька кричала плачущим голосом:
– Барыня, барыня, смотрите, что делает! Родимые, Неличку за ногу ухватил! Ах ты, каторжник!
– Вы не имеете права! У меня муж…
Плакали дети, жалобно и беспомощно, как плачут дети.
На всю суматоху и бестолочь, без улыбки, с серьезными бритыми лицами, смотрело несколько чопорных английских офицеров в коротких, с золотым галуном тужурках. Один из них остановил проходившего мимо, сбитого с толку «томми» и вместе с ним решительно двинулся в самую гущу орущих барынь, лающих собак, кого-то распекающих генералов; плачущих детей – и в какие-нибудь четверть часа водворил порядок. Все получили места, причем множество коек оказалось свободными.
– Всегда у нас так, – сняв фуражку и тяжело отдуваясь, ворчал комендант. – Народ, а еще – «интеллигенция»! Хуже готтентотов!..
Начали устраиваться. Дамы помоложе тотчас же достали кокетливые пеньюары, чепчики с лентами; на серых солдатских одеялах коек появились текинские ковры; между местами заколыхались простыни; ситцевые занавески. Скоро многие пассажирки улеглись с сигаретками в зубах в живописных позах на голубом и розовом атласе, обшитом прошивками и кружевом. Матери и няньки забегали с горшочками, выплескивая содержимое их в иллюминаторы. Капризный голосок затянул:
– Мама, чаю хочу, чаю!..
В трюме было ужасно холодно: во время стоянки в трубы не пускали пар. Первые заметили это дамы в пеньюарах. Послышались негодующие возгласы:
– Черт знает что! Мы не позволим! Ведь это хлев, а не пароход! Должны были предупредить. Мы бы не поехали. Да где же комендант?
Комендант опять заметался. На его счастье в трюм спустился какой-то пожилой англичанин с трубкой в зубах.
Комендант схватил его за руку, подтащил к батарее отопления и, показывая в воздух руками, кричал ему в ухо:
– Пар, пар! Вы понимаете – пар!
Англичанин смотрел на него благосклонно и попыхивал трубкой. Потом похлопал его по плечу и сказал:
– Карашо! Добро!
И, кивнув ему головой, ушел, попыхивая трубкой.
Комендант бессмысленно улыбался, глядя ему вслед.
Вдруг какой-то старенький генерал с Владимиром на шее поднялся с корзины, на которой он до тех пор; сидел, смиренно кушая бутерброд, поднялся и крикнул:
– Господа! Да какой же он комендант, когда по-английски не понимает?!
Однако усатый полковник запротестовал и с достоинством «доложил его превосходительству», что его назначил русский комендант парохода. Раздались голоса:
– А коменданта парохода кто назначил? Им бы только хапать!..
– Здесь не на берегу, здесь мы сами коменданты! Мы протестуем!
Наконец появился комендант парохода, маленький, присадистый, краснолицый генерал. Хриповатым, жирным, словно бульдожьим баском, он обратился к шумевшим пассажирам:
– Прошу успокоиться… Пар пустят, когда тронется пароход… Полковник, я прошу сообщать о тех, кто позволяет себе беспорядки!
Генерал, очевидно, умел разговаривать с взволнованными людьми. Весь трюм моментально умолк. Полковник сделал под козырек и сказал:
– Слушаю, ваше превосходительство!
И с торжеством посмотрел на притихших пассажиров:
– Что взяли?
Генерал с достоинством удалился. Впоследствии оказалось, что комендантом парохода он сам себя назначил; и за это всю дорогу ехал в каюте второго класса, а не в трюме, пользуясь всеми прерогативами законной власти.
От холода заткнули иллюминаторы подушками, пеленками, тряпками. От этого не сделалось теплее, но стало темно. Давал себя чувствовать голод. Вскоре, однако, комендант трюма объявил:
– Прошу обратить внимание: в шесть часов дадут чай и бутерброды. Горячий обед завтра!
Когда совсем стемнело, несколько молоденьких «томми» принесли большой, дымящий паром котел с приготовленным по-английски, прямо с молоком и сахаром, чаем, и несколько лотков с бутербродами. Увидев, что принесли ужин, пассажиры бросились все разом с такой дикой жадностью, что «томми» попятились назад.
Началась сцена, на которую стыдно и больно было смотреть. Около бутербродов поднялась свалка. Их вырывали друг у друга, обливаясь чаем, пробовали и с отвращением выплескивали обратно в котел. Кричали:
– Что это за бурду принесли? Почему не предупредили, что будут кормить, как свиней?..
Но кружки продолжали вырывать друг у друга; запихивали бутерброды в рот, совали в карманы и с полными ртами кричали:
– Женя, да чего же ты стоишь столбом! Бери на троих! Куда вы без очереди лезете, мадам? Вы думаете, я не вижу, что вы в третий раз?!
Потом из корзинок, баулов, мешков стали появляться огромные хлебы, домашнее печенье, малороссийская колбаса, жареная индейка. Молчание воцарилось во всем трюме. «Томми» жалостливо поглядывали на голодных людей, предлагали принести еще чаю. Давали шоколад детям.
Начали укладываться; и опять брань, жалобы, угрозы донести начальству, что тюфяки жесткие, что нечем дышать, что едут какие-то мужики, что так невозможно. Наконец угомонились и заснули.
Ночью в трюм спустились английские доктора и дежурный вахтенный офицер. Они открыли все иллюминаторы – в трюме стоял такой «дух», что тошнило! Я видел, как, проходя по узким коридорам между койками, они с недоумением смотрели на валявшиеся на полу бутерброды, куски сыру, консервов. После пришли «томми» с вениками и совками и выбросили все это в море.
Я не мог заснуть; поднялся и вышел на палубу. Норд-ост уже разыгрывался. Палуба была засыпана снегом; в воздухе под черной водой трепалась под яростными порывами ветра белая пелена падающих хлопьев. Быстро неслись обрывки туч по черному, беззвездному небу, голубой луч прожектора ложился попеременно на тучи и на волны, хлеставшие уже довольно сильно стальные борта «Ганновера». Со стороны. Геленджика бухали тяжелые орудия; словно вздыхал в горах какой-то великан, тяжела сотрясая ночной воздух. Новороссийска не было видно. Одиночные огоньки мелькали кое-где сквозь снежную пелену. Все было мертво. Но чудилась во всем этом жуткая жизнь. Что-то насторожилось и пряталось в потемках, большое, хищное, злое. И вдруг острая жалость к этому темному городу, к беспредельным просторам, расстилавшимся за ним, охватила сердце нестерпимою болью. Хотелось охватить руками эти околдованные чарами смерти просторы с потерявшимися в них спящими деревушками, городами, с миллионами истерзанных людей!.. А свирепый норд-ост, свистел в снастях, гнал по небу обрывки туч и кружил по мокрой палубе снег.
Внизу, разметавшись, спали женщины, дети, инвалиды, старые, важные даже во сне, генералы. Слышалось сонное бормотание, храп. Пар пустили, и в трюме стало тепло. Кто-то уже успел закрыть все иллюминаторы.
Мне с моей верхней койки было видно все это становище беспокойно спящих людей. Изгнанники, что их ждет там, где за белеющим молом бешено скачут волны, где мрак закрывает просторы, таящие мрачное будущее?..
Вечером на другой день к «Ганноверу», суетливо сопя, подошел небольшой черный буксир и потащил оторвавшегося от стенки дебаркадера гиганта за мол, в открытое море.
Смеркалось; мимо проплыли «справляющие революцию» темные заводы. Метель выла в горах, а тучи все еще плотно прижимались к вершинам, скрывая от глаз домик «гастронома». Вот и часовой в лохматой папахе на конце мола. Прошел весь залитый огнями серый дредноут с белым адмиральским флагом. И уже свободно катились вдаль широкие волны, не встречая преград. «Ганновер», слегка покачиваясь и высоко разбрасывая холодную соленую воду, шел полным ходом. Борта облепили машущие неизвестно кому белыми платками эмигранты. Многие плакали навзрыд. Надвигалась с востока черная мгла.