bannerbanner
Одиссей Полихрониадес
Одиссей Полихрониадесполная версия

Полная версия

Одиссей Полихрониадес

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
26 из 42

– Я все могу! – отвечал Благов. – Что́ же сделала Ница?

– Она вчера поссорилась у калитки с моею матерью; мать ей ничего не сказала, а она матери моей говорит: «Молчи ты, старая! Ты собака плешивая! Как на базаре ходят от парши собаки все плешивыя». Так она ее назвала. Ты скажи, паша мой, разве это не грех? А я говорю тебе, что это очень большой грех.

Хотя мне сперва и очень досадно было, что консул занялся так этою пустою девчонкой, а не мною, но, слушая Зельху́, я смеялся; консул старался быть серьезным и обещал маленькой турчанке рассмотреть это дело завтра основательно и непременно жестоко наказать эту Ницу, если только есть свидетели.

– Есть, есть свидетели! – с восторгом воскликнула Зельха́.

После этого она успокоилась и опять начала качаться на кресле изо всех сил, опять пугаясь и вскрикивая немного, когда она слишком низко падала назад. Потом вдруг сказала:

– Паша мой, ты мне дашь еще той помады, которая хорошо пахнет?

Благов отвечал, что даст ей этой помады тогда, когда у неё будут очень чистые руки. Зельха́ посмотрела на свои руки, задумалась и пропела печально и неправильно по-гречески:

„Ке се́на, се́на на́длико-оосу…Корми-и-и м’ангелико!“

– Одиссей, скажи, барашек, что́ значит надлико́су? Это наша Мариго соседка поет надлико́су, всегда надлико́су.

Так говорила она вместо Фа-глито́со[78].

Я начал понимать, хотя еще и не ясно, чем она Благову нравится.

– Ты будешь у меня завтракать, – сказал он ей. – Поди к Кольйо, чтоб он тебе вымыл руки.

После этого доложили, что приехал Ибрагим-бей (не от паши, а сам от своего лица сделал визит консулу); еще полчаса беседы с глазу на глаз. Я ходил сверху вниз и снизу вверх, выжидая все моей очереди, и мне пришлось быть на галлерее в ту минуту, когда г. Благов проводил Ибрагима.

Красивый, полный, одетый в щегольское пальто на меху, Ибрагим держал себя очень хорошо и с большим достоинством; в этот день он был особенно чем-то возбужден (быть может любезностью консула) и сопровождал речь свою одушевленными и выразительными движениями рук, на которых сверкали алмазные перстни.

Остановившись перед лестницей, он с жаром сказал Благову:

– Санкюлот! Я давно говорю, эффенди мой, санкюлот!

И он употребил еще одно слово, неупотребительное вообще у турок, которое он или сам позволил себе составить, или слышал от кого-нибудь в Константинополе. Он сказал:

– Вот это настоящий барбарлык, так я скажу, эффендим! Вот это именно то, о чем они сами так любят твердить «la barbarie!»

Я понял, что они говорили о Бреше и французах.

Благову эти речи бея видимо нравились; он, по обыкновению, улыбался очень сдержанно, но веселое сияние глаз обличало его внутреннее удовольствие.

– Подождите минуту, бей-эффенди мой, – сказал он Ибрагиму. – Я вам расскажу прекрасную остроту вашего Фуад-паши. Он говорил, что не понимает имени «monsieur Lavallette». Что́ это, грамматическая ошибка? Madame Lavallette – это правильно. А monsieur должен называться «Levalet».

Бей вышел из себя от восторга. Он громко закричал:

– А! прекрасно! о! это любопытно! Levalet! Lavallette. А! Фуад-паша! Что́ за ум! Что́ за мозг!

Затем они простились, и Благов спустился для зятя паши на пять-шесть ступенек с лестницы (чего он давеча не сделал для трех консулов). И конечно, эти пять ступенек, по которым кстати умел сойти для турка молодой дипломат, столь неуступчивый с знаменитым Бреше, подняли русское консульство в Порте на пятьдесят ступеней выше прежнего.

Стоя у окна во время любезного прощания турка с Благовым, я думал о себе: «Вот бы минута! Не выйти ли мне теперь, не сказать ли, что меня обидели?» Но воздержался от этой дерзкой глупости и остался почти непримеченным. Уходя, Ибрагим, однако, кивнул мне головой. И только!.. О! Агаряне! и зачем это русские так хорошо обходятся с ними… Зачем! Зачем это!

Когда ушел Ибрагим, я думал, что дойдет, наконец, очередь до меня, до моего дела и до обеда; но консул принимал сперва митрополичьего дьякона и беседовал с ним несколько минут наедине, а потом пошли наверх русские подданные. Их было трое; все лавочники и торговцы.

И я решился снова идти вслед за этими подданными наверх.

Г. Благов опять не садился, а стоял у печки.

Впереди всех нас шел пожилой плотный лавочник, который был одет по-турецки, и в феске, но с голубым европейским галстуком на шее; он снял башмаки еще внизу. За ним, качая туда и сюда огромным носом, плелся высокий старик Симо, в черном опрятном сюртуке с русскою фуражкой в руках. Он был прежде богат и красив, долго жил в Бессарабии и славился тогда своими любовными приключениями, особенно тем, что он раз в Салониках притворился евреем, от живой жены гречанки, остававшейся в Эпире, женился на молодой еврейке, взял за ней деньги и убежал в Россию. Теперь он был дряхл, разорен, несколько лет уже вел тяжбу с турецкими подданными о стотысячном наследстве, не знал пока чем прокормить детей, беспрестанно приходил в консульство, и, медленно качая головой и разинув рот, как потерянный, говорил Благову и Бакееву по-русски: «Пожалуйте на харчи. Турки дела не кончают: голодом уморили!»

За Симо шел г. Понтикопеци, человек молодой и не бедный, в бараньей шапочке, в ботинках, в поношенном и грязном длинном европейском пальто, но вовсе без галстука, а на шею и еще больше на подбородок, чем на шею, у него был небрежно накинут вязаный шарф. Он был не выбрит, несмотря на праздник, и весь посинел от холода. Манерами он старался показаться, что он очень образован и что сами консулы для него свои люди.

Он долго не снимал своей бараньей шапочки, но увидав вдруг пред собою в открытую дверь приемной стоящего у печки консула, он сорвал ее с головы, вошел в приемную не прямо, как мы все, а боком, обходя полукругом у стены, любезно улыбаясь и отставляя руку с шапочкой очень далеко в сторону.

Все эти подданные поочередно (и европеец все в обход) подошли к консулу и протянули ему пальцы рук своих, а консул едва касался их, как будто он боялся обжечься или взять какую-нибудь противную муху. (Почти так же, как делал Абдурраим-эффенди с отцом моим у доктора в доме.)

На лице г. Благова не выражалось впрочем ничего ни веселого, ни сердитого.

– Что́ вам? – спросил он.

Лавочник по-турецки одетый начал поздравлять его с приездом, а г. Благов: «Верно дело есть?»

– Есть и дело, – отвечал лавочник, – только сегодня мы по поводу возвращения и по случаю праздника православного.

– Это напрасно, – отвечал г. Благов, даже не улыбнувшись; – я обязан заниматься вашими делами, но тратить время на ваши приветствия я не намерен. С Богом!

И он показал головою на дверь.

Тогда европеец в бараньей шапочке приблизился к консулу очень развязно, подал ему письмо и сказал, что оно рекомендательное от г. Петрова, другого консула, во Фракии.

Благов, читая письмо, начал слегка улыбаться. Потом, положив его на стол, он спросил: «Так какое же у вас дело?»

Европеец подал другую бумагу.

– Если это прошение по-гречески написано, – сказал консул, – то я сам не могу читать его. Я не очень хорошо разбираю греческое письмо.

– Оно по-славянски, – отвечал с льстивым движением европеец. (Жив долго с болгарами во Фракии, этот ловкий грек, русский подданный, надеялся больше угодить панславистическим чувствам русских, если напишет прошение по-славянски.)

Г. Благов начал читать громко это прошение:

«Ваше величество! (Я прошу тебя верить, что я не преувеличиваю.) Голема-та грыжа, кое то вы имеете за всички единоверцыта неговы на турско-то и наипаче за подданныете Государя Императора сполучи да оставим город Пловдив-т и да излезем на Эпир под ваше высоко-то покровительство и да возложим надежды-то всички на ваше благородие и на Государя Императора!»

После этого приветствия следовала жалоба на крестьян двух сел в соседнем городу-округе Куренда, давно не платящих денег отцу просителя (подданному турецкому); сумма долга была большая, видимо с процентами на проценты, внесенными заранее в долговое обязательство в какую-нибудь очень тяжелую для бедных селян минуту.

Благов спросил:

– Отец ваш вероятно покупал хлеб у них еще на корню?

Европеец с некоторым беспокойством, но сознался, что «на корню».

– Это хорошо! – сказал консул; – а вот что́ пишет о вас г. Петров из Фракии. Слушайте:

«М-сье Понтикопеци достал себе в Кишиневе русский паспорт. Он едет к вам в Эпир и убедительно просит у меня рекомендации. Что́ сказать? Это один из тех ново-русских подданных местного происхождения, которых назначение одно – ставить консульство в самое трудное положение. Большею частью они мошенники. Г. Понтикопеци покупал здесь хлеб на корню у болгарских селян, когда те были в крайности при уплате податей туркам. Потом… Вы знаете сами конечно… проценты на проценты. И вот консульству, с одной стороны, нельзя отрицать юридических прав г. Понтикопеци, а с другой приходится ввергать в тюрьму и без того обремененных налогами сельских болгарских старшин за неуплату!..»

– Видите, – сказал консул и прибавил: – Хорошо по крайней мере, что у вас нет национального оттенка; вы и своих здешних греков грабить готовы точно так же, как и болгар…

– Это дело коммерческое! – сказал европеец и довольно бойко взглянул на консула.

– С Богом! – повторил ему еще раз Благов и показал на дверь с таким заметным изменением в голосе и взгляде, что молодой человек поспешно направился к выходу.

Благов сделал и сам несколько шагов за ним, и тот так испугался, что вдруг вся его грация и смелость пропали; он вильнул в сторону спиною и побежал боком, боком (понимаешь?..) так, как делают ослы, когда погонщик сзади кольнет их чем-нибудь больно с одной стороны…

После этого и плотный лавочник, по-турецки одетый, уже сам, не дожидаясь второго приглашения, ушел; а старику Симо консул дал две лиры «на харчи» и прибавил:

– Теперь чтобы два месяца я твоего имени не слыхал.

Освободившись от этих людей, г. Благов обратился ко мне и сказал:

– Когда же обед наконец?.. Поди, Одиссей, вели подавать кушать. Позови Зельху́ и узнай, будет ли доктор Коэвино или нет… (Отчего же он не сказал нам с тобой кушать, а кушать просто. Нет! Видно большая разница ему быть у нас в Загорах, и ему есть наш хлеб, или здесь мне быть у него в доме и мне есть его хлеб!)

Однако, прежде чем я успел выйти, на галлерее показался кир-Маноли с докладом:

– Эффенди, старичок Мишо!

За Маноли шел согбенный старичок. Г. Благов вдруг вышел сам на холодную галлерею и воскликнул с самым радостным видом, простирая руки:

– А, капитан Мишо!.. Милости просим… Милости просим. Очень рад!..

Мишо был вот какой старик: во-первых он весь был только двух цветов – белый с красным. Одежда вся: фустанелла, косматая флоката[79], чулки; усы, брови, волосы были белые; кожа на лице – и та была как воск, зрачки глаз его даже были очень светлые; только феска, башмаки, которые он снял за дверью, кушак на фустанелле, губы и веки старческие, вовсе без ресниц, были красные. Он служил когда-то слугой у самого Али-паши и у детей его. Когда Али-пашу убили по приказанию султана, сыновей и приближенных его ввергли в тюрьму, в том числе и молодого Мишо. Каждый день входили в тюрьму люди султанские, брали по два, по три человека и резали их; остальные ждали своей очереди; ждал и Мишо. Но решение изменилось: темницу отворили и всех остальных отпустили на волю. С тех пор Мишо жил в Эпире, разбогател, женился, овдовел и жил по-старинному теперь, не бедно, но сурово; жил один в своем собственном большом уже постаревшем и холодном архонтском доме. Все, кто смотрел внимательно на этого низкого ростом и согбенного старичка с белыми бровями и красными веками, в простой, но чистой и красивой арнаутской одежде, думали про себя: «Чего не видал этот человек! Чего бы не мог он рассказать, если б он умел понимать и ценить то, что́ видел! Он знал мрачного героя нашего Марко Боцариса и пел быть может вместе с ним унылые и жестокия песни горцев под звуки тамбуры. Он знал вероятно тех самых женщин, которые кинулись в пропасть с силиотских высот. Мимо него самого, когда он сидел на дворе Али-паши с другими его молодцами (без разбора турками, арнаутами и греками, лишь бы были лихие), прошел, быть может, посещая сатрапа, лорд Байрон, с таким пламенным чувством воспевший наш полудикий Эпир!.. Мишо, может быть, говорил часто с самим Али-пашой; он может быть мыл ему ноги; он знал всех его жен, одалисок, фавориток… Кто знает! Кто знает тайны этих по нравам уже столь отдаленных от нас времен! Времен сладострастных и кровавых, и пастушески-простодушных и христиански-восторженных? Быть может этот старец, такой строгой, правильной православной жизни, такой набожный, серьезный, молчаливый, может быть, и он был одно время в числе тех красивых отроков и юношей, которые в шубках, расшитых великолепным золотым янинским шитьем, веселили одряхлевшего, толстого, но все еще страшного повелителя, танцовали, обнимались при нем и, целуясь с избранными им самим для этой потехи девицами его гарема…

Так думали многие, взирая на угрюмого старца. Так думал конечно и Благов, оказывая ему всякое внимание и почтение и стараясь всячески от него что-нибудь выспросить. Но старик был не только угрюм, он был нестерпимо скучен в своем загадочном молчании… И заставить его говорить о прошедшем было очень трудно.

– Многое было! много разных вещей! – так любил он отвечать, вздыхая слегка.

Почти так случилось и теперь.

Благов посадил его в лучшие кресла у печки и сам сел, чтобы не стеснять и не смущать его (старику было бы мучительно сидеть перед стоящим консулом).

– Что́ нового, капитан Мишо? Что́ нового в городе? – спрашивал он ласково.

Старик усмехнулся чуть-чуть.

– У меня новое? – переспросил он. – Я и старое все забыл уж…

Однако потом прибавил (внимание Благова вероятно возбудило наконец и его):

– Вот на тебя радуюсь, что ты такой молодец. Твой предместник был хороший дипломат, почтенный человек; мы его любили; но он был из наших керкирейцев, грек… А я вот радуюсь, что настоящего русскака тебя первого вижу… Не уступай никому… Пусть дрожат… Хорошо ты делаешь!.. Живи и здравствуй за это!..

– Холодно очень, – сказал Благов. – Говорят, озеро мерзнет… Не помните ли вы, капитан Мишо, когда было замерзши озеро здесь?

– Помню. Раз было. Это было давно, – отвечал капитан и, снова со вздохом опустив голову, погрузился в молчание.

– Как же переходили через него на остров тогда? Ведь там люди в деревне и монахи живут? – спросил консул.

– Не помню, – отвечал Мишо.

– Не помните, носили им провизию? – спросил Благов.

– Не помню, – отвечал Мишо.

После этого он встал, сказав: «Сниму я с тебя бремя[80]… Тебе и кушать пора…» тронул слегка руку Благова, надел за дверями башмаки и согнувшись пошел себе тихонько к лестнице. Благов проводил его до самой лестницы.

Кольйо доложил, что обед готов. Я поспешно спустился вниз, кликнул Зельху́, велел идти ей наверх кушать, а сам, порядочно пристыженный и голодный, пошел тихо по улице домой, не постигая, что́ такое сделалось с Благовым. И почему он, который и в Загорах у нас был так хорош со мной, и здесь сказал мне при первой встрече: «Очень рад, очень рад!» с таким же радушием, как и старику Мишо – почему он не хочет теперь сказать мне такое пустое слово: «Одиссей, пойдем кушать со мной!»

Я знал, что в это время дня у отца Арсения кроме хлеба и черного кофе я ничего не найду и в кавасской комнате или в кухне Благова я бы мог поесть хорошо, но предпочел уйти домой. Не то, чтоб я гордился пред кавассами или поваром. В Загорах я привык обедать за одним столом с работником нашим, старым Константином, и бабушка моя Евге́нко Стилова, хоть и богатая женщина в своем селе, была ничем почти не выше и не образованнее старушки с турецкою бумагой в шерстяном чулке, которая пришла в Янину доставать себе паспорт у русского консула… Не гордость пред слугами консула, а стыд пред ними и пред собой, что Зельха́ какая-нибудь приглашена наверх, а меня он не пригласил, вот что́ заставило меня скрыться скорей и предпочесть скудную пищу священника обильному обеду в консульской кухне…

Я шел мимо тихо и печально, размышляя об этом, как вдруг услыхал, что кто-то бежит за мной по улице и кричит: – «Одиссей! Одиссей!» Я оглянулся и увидал маленького Але́ко.

Он сказал мне так: «Куда ты ушел? Большой консул спрашивает тебя. Обедать иди». Я пошел назад и, если я отказываюсь описать тебе мою радость, так это потому, что она была неизобразима.

И теперь еще я об этом обеде вспоминаю с удовольствием. За этим обедом объяснилось для меня много. Решилась и судьба моих оскорбителей, сеиса и софты!

XIII.

Обед наш не был весел. Для меня (да, для меня только) он был приятен и остался особенно памятным, потому что г. Благов доказал мне ясно, как ошибался я, обвиняя его в забвении обещаний и в чрезвычайной гордости противу меня, все-таки архонтского сына, которого он хотел не только принять в дом свой, но и веселить в городе; как веселит и утешает старший друг или старший родственник друга и родственника младшего.

Поняв при этой второй нашей встрече, что молодой консул не всегда бывает таким добрым, любезным и веселым, каким он мне показался в Загорах, когда с дороги усталый и голодный он отдыхал, кушал и смеялся у нас в доме – я утратил вдруг всякую надежду расположить его к себе. В Загорах я ожидал увидать на коне пред воротами нашими нечто в роде пожилого, бородатого, недоступного паши, и очень удивился и обрадовался, когда предо мной предстал человек молодой, почти юноша, стройный, прямой и высокий, как кипарис, с чертами лица нежными и тонкими, немного бледный… когда увидал, что вместо суровой и старческой бороды у него есть только небольшие, чуть-чуть кверху приподнятые усики. Очи его, правда, сверкали и тогда: и тогда они были велики и смелы, но они сверкали весельем, приветствуя всех нас, а не злым лучом недоверия или гнева. Две-три шутки его со мной, два-три ласковых слова, сказанные быть может потому, что мой отец ему был тогда очень нужен для хорошей статистики, и вот я в моей неопытной глупости решил, что Благов мне друг, или все равно как старший брат и благодетель, что он с первого же взгляда сильно полюбил меня и сделает все для моего счастья и для моей будущей карьеры.

«Здесь… в Янине… увы!» (думал я в этот первый шумный день его внезапного приезда)… «увы! не то!» Он, если хочешь, нравиться мне стал с первых же часов своего возвращения из Превезы еще гораздо больше прежнего. Здесь я увидал его действующим. Я понял сразу практическую силу его ума, оценил его энергию, восхищался вместе со старым Мишо и со всеми слугами в доме и со всем городом его независимым образом действий относительно западных агентов. Да! я готов был вместе с другими яниотами гордиться им, как будто он был наш… наш вполне, а не только тем одним наш, что крестится в церкви как мы и берет антидор, как мы, и как мы говеет у наших попов.

Все это так; но я с этого же утра и бояться стал его гораздо больше, чем ожидал, и в очах его приметил иные сверкания, не веселые, не радушные, как в Загорах, а жесткия, острые, как блеск стального ножа…

Возвращаясь с маленьким Але́ко в консульство, и думал: «Однако, он бывает и грозен… Помни это, бедный мой Одиссей! Что́ ты, несчастный, пред ним, когда он ничуть не боится Бреше и о знаменитых министрах говорит кому вздумается такие вещи: Le valet! Le valette! Берегись теперь и умей понравиться ему. Это, ты видишь, теперь вовсе не так легко. Он может обласкать тебя, как почтенного капитана Мишо или эту негодную, хотя и забавную Зельху́, но он может и выгнать тебя, как выгнал Понтикопеци, даже и гневаться на него не удостоивая, а так выгнать, как гонит сильный ветер сор и пыль по дороге!..»

Я впал в другую крайность, размышляя так. Опять улыбаясь простер ко мне щедрую десницу свою Благов и воскликнул, увидав меня:

– Садись же, садись! Ешь скорее! Ты, я думаю, очень голоден, бедный… Кольйо! Давай ему больше, больше!.. Вообрази себе, я только сейчас узнал, что ты не у нас тут живешь, а у священника, и еще что тебя турки крепко побили… Кольйо! Положи ему ты сам на тарелку. Он может быть думает, что образованность требует брать поменьше!

Потом, обращаясь к г. Бакееву, консул сказал ему довольно серьезно:

– Напрасно вы не потрудились дочесть моей записки. Я на ветер слов не люблю говорить. Я пригласил его отца к себе в дом – этого довольно…

Г. Бакеев ему на это стремительно и кротко:

– Александр Михайлович! Vous comprenez…

А Благов:

– Non, je ne comprendrai jamais une impolitesse semblable. А статистику его вы, конечно, также не перевели?..

– Александр Михайлович, voyez-vous, Александр Михайлович!

Но Александр Михайлович был неумолим:

– Вот, если бы вы меньше занимались слезами бедных огородников, пролитых обильно под сенью двуглавого орла, так и прекрасный труд его отца давно бы был там, где он должен быть…

Г. Бакеев покраснел ужасно и, в сильной досаде, откидываясь на спинку своего кресла, воскликнул:

– У всякого свой слог и всякий свободен в выборе выражений… мне кажется!..

На это г. Благов ответил ему одну вещь, которой значения я до сих пор не могу понять, хотя и очень много видел, узнал и прочел с тех пор.

Он сказал ему по-русски:

– Курские помещики хорошо пишут! (Помещики значит – благородные, дворяне… Не уроженец ли Курской области был г. Бакеев?)

После этого консул заставил меня подробно рассказать о деле Назли и моем, несмотря на присутствие за обедом маленькой турчанки, которая, впрочем, по-гречески говорила очень дурно, а серьезных разговоров и вовсе не могла понять.

Однако осторожность никогда не мешает, и я старался, с одной стороны, в рассказе моем избегать собственных имен и званий, а с другой – уклонялся всячески от слишком ясного изображения действий г. Бакеева, боясь и его (без того огорченного) оскорбить и противу себя восстановить как-нибудь. Я не говорил: «Назли, митрополит, поп Ко́ста, поп Арсений, Сулейман-дервиш»; я говорил: «Наш большой иерей – про митрополита, а про Ко́сту – тот, который все делает, знаете? А про Назли – и́ прозели́тос (прозелитка)». Зельха́ знала только: деспот-эффенди; слово иерей для неё было не так понятно, как поп, а прозелитка – для неё было то же, что для меня «курский помещик».

Консул был благосклонен и внимателен, и я, ободряясь все более и более, одушевляя себя воспоминаниями этих событий, еще столь недавних и для меня конечно очень важных, чувствовал сам, что говорю хорошо, выразительно и просто, и искусно в одно и то же время.

Я говорил так: «Тогда… как я вдруг увидал пред собою на базаре этого страшного юродивого с секирою, дрогнуло у меня сердце!.. Однако, слава Богу, мы дошли куда нужно с тою женщиной, с прозелиткой, и приехал главный иерей наш, и нашел ее у гробницы святого; он пожалел ее и послал меня сюда к г. Бакееву. Г. Бакеев дальше сам изволит знать все это лучше меня…»

О софте и сеисе я говорил открыто: тут нечего было скрывать.

Г. Благов слушал меня с дружескою, ободряющею улыбкой и только два раза прервал меня. Раз он сказал мне самому: «Ты хорошо говоришь. И ты очень ловок, я вижу. Из тебя со временем выйдет, я вижу, прекрасный драгоман!» (Триумф, после которого вся кровь во мне взыграла, и я заговорил еще умнее и лучше.)

А другой раз, когда, желая яснее отличить иерея Арсения от иерея Ко́сты, я движением руки показал на груди своей как бы большую бороду, спрашивая: «Вы понимаете, ваше сиятельство?» Г. Благов отвечал мне: «Подожди минуту, сейчас!..» И, обратясь к Бакееву и к Бостанджи-Оглу, которые оба сидели унылые и сумрачные, он сказал им: «Этим жестом Одиссей напомнил мне мой собственный жест. Там, знаете, у границы, где колокол… Сидели мы одни с этим каймакамом, который объявил мне, что «воздух моего благоухания дошел и до него», и говорили откровенно об этом деле… Мне хотелось расположить его к нам каким-нибудь обещанием и вместе с тем связывать себя словом не хотелось. Я сказал ему: «Эффенди, вам самим выгодно угодить большинству населения, и сверх того вы понимаете, что мы, русские, одной веры с ними. Нам это приятно, и Россия никогда, вы это знаете сами, услуг не забывает». И, говоря это, я вот точно так, как он теперь, провел рукой около шеи по груди… как орден висит. И каймакам так хорошо понял меня, что покраснел и глаза опустил от смущения… Ну, продолжай теперь (сказал мне, кончив свой рассказ, Благов). Ты видишь, я даже тебе подражаю… «Там, на границе, где колокол…» У вас надо этому здесь учиться у греков, у болгар и армян. Вы, я думаю, когда родитесь, то не просто родитесь, как в других местах люди, а как-нибудь политически и тонко…»

На страницу:
26 из 42