bannerbanner
Одиссей Полихрониадес
Одиссей Полихрониадесполная версия

Полная версия

Одиссей Полихрониадес

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
25 из 42

Великую империю Габсбургов разбили недавно в прах эти наглые французы под Сольферино и Маджентой, и молодой император вынужден был просить мира у венчанного кондотиери и обниматься с ним… А мадам Ашенбрехер молода бедная и беременна уже шестым ребенком… А жалованье меньше, чем у других консулов… Подданных почти нет в Эпире, и легкого, простительного оборота даже какого-нибудь не дождешься…

И вот ручей журчит и льется миротворствуя… Он со всеми хорош. У Леси он негодует на пильщиков Вувусы, на грязные интриги панславизма; у Благова он до слез смеется над птичкой и над вопросом: «Как вы сели, птичка?» и восклицает: «О! как это остроумно! Как изящно! Сколько правды! О! наш добрый monsieur Леси!»

У Бреше он тоже ропщет на пильщиков Благова и смеется над птичкой Леси, но сверх того он жалуется на пашу, на то, что он перестает помнить, что́ такое консульский корпус, которого doyen monsieur Бреше (потому, что он давнее всех в этой стране); он говорит, что туркам нужны то шпоры, то узда, что они грека, имеющего честь быть австрийским protégé, ввергли вчера в тюрьму, не спросясь у председателя древней империи Габсбургов.

И господину Бреше приятно, что чуть не вся Австрия у ног его и простирает к нему руки; он едет в Порту, и шпорит старого и доброго пашу, и подтягивает и ворочает жестоко узду в надменных, но бессильных устах его Ибрагима!..

Теперь как быть?.. Бреше увлекся через меру… Надо спасти его от неприятности… а завтра он в свою очередь поможет католической Австрии и уничтожит кого-нибудь в угоду её агенту, а мы представим после интернунцию: вот как искусен тонкий Меттерних Эпира… и будет прибавка, и для милой madame Ашенбрехер будет легче и приятней жить на свете. Вот другому его австрийскому же товарищу, вероятно за разные подобные этому заслуги, в другом городе, дало правительство монополию или иную выгодную привилегию при торговле табаком с Турцией… Что-то в этом роде… И он воздвиг себе приятный и поместительный каменный дом зеленого цвета, убрал его розовыми лаврами и живет хорошо, несмотря на то, что его супруга еще более чем madame Ашенбрехер «как плодовитая лоза в доме своем, и дети его как масличные ветви вокруг его трапезы». Надо также помнить, что Бакеев секретарь, а не консул. А это великая разница! У Бакеева нет помазания дилломатического, он ничего не представляет; он не агент, он чиновник, employe… «Пинейро-Ферейра», Мартенс и др. согласны в том, что les bons offices» и т. д. Словом, надо, чтобы Бреше помог подданного австрийского завтра выручить из тюрьмы… Возвышая Бреше, возвышаем весь консульский корпус.

Надо смягчить Благова прежде, чем он может быть примет какие-нибудь меры. Надо придать этому делу частный, личный характер. С этою же целью и сам Бреше, как не имеющий ничего личного против Благова, поспешил ему сделать утром визит.

Корбет де-Леси с трудом соглашается идти вместе к Благову. Он находит, что Бреше вовсе не прав, а что Бакеев прав вполне (Бакеев с турками действовал посредством «bons offices» по делу контрабанды. Он не шпорил их, не оскорблял!); идти он идет; если только сам Благов не начнет. Он предполагает только, что «будет вероятно отвечать в примирительном духе, если бы случайно г. Благов сам завел речь об этой распре, достойной сожаления!..» (Быть может старичок был бы и рад, чтобы молодой лев московский и старый, исхудалый от злости тигр парижского плебейства схватились бы при нем и растерзали бы друг друга, и чтобы на место их приехали бы другие агенты, какой-нибудь тяжкий славянский телец и какая-нибудь тихая иезуитская лисица, которой и поживы не будет среди лукавого и бойкого эпирского народа! Быть может и об этом думала британская старушка.) Что́ делал наш бедный эллин, наш медлительный Киркориди? Он решил, что он не отделится от товарищей и будет поддерживать их настолько, насколько будет выгодно для общего примирения. Ему больше нежели кому-нибудь необходимы единение и сила консульского корпуса, ему, который сам лично и умен, и очень тверд, но государственно так слаб пред турецкою системой своевластия!

Когда все (кроме Бреше) собрались в приемной Благова, наверху, неожиданно туда пришел Бакеев. Неожиданный оттенок… При оскорбленном не так удобно говорить, что его надо принести в жертву оскорбителю, или по крайней мере отвлеченной силе консульской корпорации.

Благов пришел очень веселый и нарядный; точно ничего не случилось.

Ашенбрехер, который уже успел узнать о том, что Благову дали св. Станислава 2-й степени, начал первый прежде всего с увлечением его поздравлять и, обратясь ко всем присутствующим, воскликнул радостно и с незлобивою какою-то завистью (как выражался после сам Благов).

– Два креста и одна медаль… Два креста и один из них уже командорский! У такого молодого человека! Признаюсь, приятно служить такому правительству! Два креста и одна медаль!

Потом и Леси, поздравив Благова с тонкою, вежливою и сухою улыбкой дипломатии на гладко выбритых устах, начал такую речь:

– Холодно! Мороз значительный. Самые пожилые из жителей Янины с трудом могут припомнить то время, когда озеро подергивалось льдом. Но ныне оно подергивается все более и более…

Он остановился, соображая, что́ еще было бы тут приличнее прибавить…

Ашенбрехер спешит вмешаться и говорит Благову:

– Вам было очень холодно, вероятно, ехать этою ночью. Вы так сюда спешили. Хотя, конечно, русские привычки…

– Не скажу, – говорит Благов, – чтобы мы были привычнее к холоду здешних людей… Здесь и в Италии люди зябнут в домах зимой и очень довольны; а мы на юге не знаем, что́ делать иногда от стужи…

Леси продолжает настойчиво и возвышая голос с некоторою досадой:

– Самые престарелые жители города Янины с величайшим трудом вспоминают о морозе, который в отдаленное время подействовал даже на воды озера…

Он приостановился еще раз; но Благов вдруг ему на это:

– Да! а я хотел спросить у вас, monsieur Леси, правда ли, что́ я прочел недавно о вашем Нана-Саибе, что он будто бы чуть не накануне восстания в Индии танцовал очень хорошо на балах с английскими дамами?

Вообрази себе положение Леси! Вся нить его метеорологических наблюдений была прервана; все расстроилось; он замолчал, выпрямился, заложил вдруг пальцы за жилет и отвечал Благову значительно:

– Monsieur Благов, на этот вопрос я могу ответить вам только одно… Что я не знаю об этом ничего.

Ашенбрехер опять струится между терновыми кустами… Он говорит о том, что в России зимой, слышно, очень приятно, что леса в инее и санки, дымящиеся печи и златоверхия колокольни придают стране в такие дни какую-то волшебную поэзию, которой нет в южных странах…

– Да! – прибавляет он ласкательно, – всякая цивилизация имеет свою оригинальную прелесть. Так и русская цивилизация.

Благов благодарит его за «цивилизацию» России легкою улыбкой и продолжает дразнить Леси:

– Мне понравился этот Нана-Саиб… Вот это точно оригинальная цивилизация, пред которой наш русский иней ничто!

Леси молчит и смотрит на часы, не довольно ли этих bons offices?

Ашенбрехер опять о снегах и об одном итальянце, который замерз в России, и опять спрашивает:

– Скажите, mon cher monsieur Blagow, во сколько часов вы совершили свое знаменитое путешествие от Арты до Янины?

Бакеев в волнении, ему хочется, чтобы разговор скорее стал откровеннее… Чтобы заговорил хоть кто-нибудь о нем и о Бреше…

Он вдруг врывается некстати в беседу.

– Monsieur Благов ужасно спешил; он ехал такою ужасною ночью всего семь часов, и я, конечно, не знаю, как выразить ему мою признательность…

Никто ему не отвечает, а Благов говорит только Ашенбрехеру очень веселым тоном:

– Я люблю иногда, сознаюсь в этой слабости, разные трудности и сильные ощущения.

Киркориди, пока те говорят, в сторонке жмет крепко руку Бакееву и шепчет ему очень глухо, очень глухо:

– Как вы себя чувствуете? Здоровы ли вы?

– Вы знаете, – тихо и мрачно отвечает Бакеев.

– Так! так! что́ делать!.. – еще глуше шепчет ему по-гречески Киркориди под шум других голосов; и прибавляет еще тише по-итальянски и со вздохом: «Prepotenza!»

На лице его широком, спокойном, огромном и невозмутимом Благов издали, несмотря на молчание его, читает:

– Не сердитесь на меня, вы, русские, что и я с ними пришел… Вы знаете: Булгарис, английская партия… Ионические острова… Еврей Пачифико… А я проиграл вчера немного в карты…

Так рассказывал гораздо после обо всем этом сам Благов при мне, и этот рассказ его был восхитителен! Он шутя уверял, будто бы ему даже казалось, что Киркориди подмигивал ему глазом в сторону Ионических островов, где тогда еще царили те самые красные мундиры, из которых выкроил себе куртку наш садовник Христо, столь сведущий в политике.

Так кончилось ничем это совещание; Корбет де-Леси ушел, негодуя слегка за Нана-Саиба и еще больше за оригинальную его цивилизацию, за ним ушли и остальные.

XII.

Время завтрака давно уже прошло. Консул был вероятно сыт еще с утреннего чая; а мы с Бостанджи-Оглу все сидели в канцелярии, в ожидании, и несколько раз то пили турецкий кофе, чтобы заглушить на минуту голод, то ели понемногу один хлеб, чтобы не испортить совсем себе аппетита к обеду, на который я непременно надеялся быть приглашен.

Скоро пришел к нам Коэвино. Он, не снимая шляпы и почти не кланяясь, спросил у нас:

– Принимает ли теперь господин Благов?

Ему сказали, что наверху консульское совещание по делам, но Бостанджи-Оглу прибавил, что г. Благов приказал задержать его на обед непременно, если он придет:

– Он очень желает скорее вас видеть, – сказал ему Бостанджи.

Доктор сел у мангала, снял шляпу и перчатки и несколько времени сидел молча, крайне печальный и задумчивый. Только брови его дергались над унылыми, потухшими очами. Но вдруг он оживился, встал и воскликнул:

– Ха-ха! ха-ха! консула! Très bien! Très bien! Теперь наверху совещание. Благов не уступит и не до́лжно… Могу сказать, что у него есть такт.

Бостанджи-Оглу, который при всем ничтожестве своем любил не хуже других подстрекать доктора на разные его выходки, заметил:

– Бреше ужасно невежлив и ему оскорбить человека не значит ничего.

Доктор продолжал, одушевляясь все более и более.

– Французский ум! Французская вежливость! Где она? Я их не вижу в Бреше… Бреше! Французское невежество, французская грубость… Какое сравнение с моим Благовым (и лицо доктора сделалось внезапно мило и приятно, глаза его стали сладки и томны). Благов, это истинная цивилизация, это порода. C’est la race… la race (он опять ожесточился и наступал грозно на нас, чтобы показать силу аристократии и породы). Мать – княгиня, владетельной скандинавской крови. А? могу сказать – Рюрик!.. А? Не так ли? Рюрик… Было три князя: Рюрик, Синеус и Трувор… Ха, ха, ха, ха! Я все это исследовал… Я знаю больше твоих учителей, Одиссей мой милый, а? Скажи? больше? а, скажи, больше?

– Больше, доктор, гораздо больше.

– Рюрик, Скандинавы, les Varengiens… А? Les varengiens… Какие имена! они служили у византийских императоров… C’est la race! Взгляните на походку (и доктор шел к дверям, шел от них опять к нам стойко и прямо, с несколько военным оттенком – это был Благов).

Потом, вдруг разразившись на мгновение хохотом, топотом и криком, он подошел ко мне тихо и сказал с глубоким отвращением и почти с жалостью:

– А monsieur Бреше? Он в Азии прежде ездил как commis-voyageur… приказчик, шелковых червей скупал. Червей! червей! – продолжал он с негодующим укором. – Он дипломат теперь… Червей… Отец Благова, вот взгляни сюда, густые эполеты… Трикантон[77] с белым плюмажем… Конь лихой… Кресты и ленты Государя! Борец против la grande armée (и доктор поднимал над головой моей палку, как бы желая доказать мне ощутительно, до чего был властен и могуч покойный отец Благова).

Он прибавил еще: – Татарский князь крестился несколько веков тому назад, он был добр как ангел, и русские его называли «Сильно-благ», а? Каково это? «Сильно-благ!» Потом боярский род Благовых!

Долго размышлял Коэвино над прекрасным именем «Сильно-благ». Мы ждали, что́ будет дальше. И вот постепенно, сразу почти незаметно, доктор стал изменяться; он как будто сделался короче, сгорбился, пошел по комнате медведем, лицо его поглупело, опухло, и он заговорил грубо:

– А вот отец Бреше… V’la! ben! Блуза грязная, деревянные сабо, колпак на голове ночной и вилы, и вилы! И вилы… и вилы!.. И он вилами этими тащит сено! И он этими вилами сено пихает!

И, схватив с дивана подушку, доктор начал с хохотом подпирать мне ею бок и притиснул меня к стене, и радостно и все с грубым лицом ревел на меня:

– А он вилами сено взваливает!

Мы с Бостанджи-Оглу до слез смеялись, и доктор казался тоже счастлив. Он успокоился, сел и стал опять хвалить русских и Благова, говорил много, потом начал проводить параллель между самим собою и Благовым:

– Оба артисты, оба поэты, оба люди хорошего общества, оба люди с энергией и с фантазией.

Долго наслаждался доктор, проводя эту параллель, которая ему очень льстила, и наконец, обратясь к Бостанджи-Оглу, спросил его весело:

– Скажи мне, мой дорогой Бостанджи-Оглу, разве я не прав? а? Разве я не прав? Разве между мною и Благовым нет некоего существенного, так сказать, сходства, онтологического, могу даже сказать, единства?

Бостанджи-Оглу молчал и улыбался не без смущения.

– А? Разве нет? а? разве нет? Скажи, будь вечно жив и здоров, мой милый.

– Как вам сказать? – ответил не смелым голосом Бостанджи-Оглу. – Ну нет, я думаю, что вам далеко, слишком далеко до господина Благова! Ничего и похожого нет.

О! если б я мог изобразить тебе живо внезапное оцепенение доктора… Его внезапное красноречивое молчание!.. Только брови его заиграли и черные глаза стали мрачны как могила…

Бостанджи-Оглу, я видел, немного испугался…

Доктор надел шляпу, надел перчатки, еще постоял и вдруг стукнув об пол тростью воскликнул:

– Подлец! Побродяга! Дурак… Скотина!.. Скотина!

Кир-Ставри отворил двери из сеней и смотрел с удивлением…

Доктор еще раз повторил: «Босоногая тварь! Дурак!» – и, отстраняя кавасса издали мановением руки от двери, вышел из неё царем.

Мы остались в недоумении.

Кир-Ставри спросил с язвительностью:

– Опять в него бес вселился?..

Бостанджи-Оглу был очень оскорблен и сказал мне и Ставри:

– Не сам ли он подлый человек? За что́ он меня так оскорбил? Хочет, чтоб я его вровень с господином Благовым ставил. Разве что так… а? Погоди ты, я тебя заставлю у себя просить прощения… Консул у нас справедливый. Разве он позволит всякому оскорблять его чиновников в канцелярии, и тогда еще, когда они его честь и достоинство защищают!.. Будет этому Коэвино анафемскому от Благова! Посмотри, Одиссей…

В это время консулы окончили свой визит и ушли, и Бакеев спешно сошел к нам вниз в канцелярию и принес несколько бумаг. Он был гораздо веселее прежнего.

– Консул велел сейчас переписать вот это, – сказал он, показывая бумагу Бостанджи-Оглу. – Надо нам поскорей успеть… Не может ли и Одиссей помочь?

Почерк у меня был твердый, крупный и красивый. С французского я списывать уже мог почти без ошибок, если черновая рукопись была разборчива. Я встал и написал для примера одну строку.

Г. Бакеев воскликнул:

– Да это превосходно! Вы лучше меня пишете… Садитесь… Вот вам все… Эти два циркуляра спишите…

Никогда я не видал Бакеева таким оживленным или взволнованным; он подал нам с Бостанджи-Оглу черновые; себе оставил самую большую бумагу и хотел было писать, но вдруг остановился и сказал:

– Нет! подождите, надо вам прочесть, что́ monsieur Благов пишет этому Бреше… Слушайте!

И он прочел нам громко:

«Г. консул, с удивлением узнал я, по возвращении моем в Янину, что вчерашнего дня вы позволили себе в присутствии г. Корбет де-Леси, английского консула, «une action inqualifiable» относительно управляющего в мое отсутствие русским консульством, г. Бакеева. Я не вхожу в рассмотрение побуждений, которые могли внушить вам подобные выражения, и не мое дело рассматривать теперь, какое консульство было правее, то ли, которое, снисходя к проступку подданного, искало дружеским путем облегчить его заслуженное наказание, или то, которое хотело защищать контрабанду в пределах дружественной державы; здесь я считаю долгом лишь сообщить вам, г. консул, что оскорбление, нанесенное г. Бакееву по поводу дела юридического и в иностранном консульстве, касается не только лица г. Бакеева, но самого Императорского консульства, коим он в то время заведывал. Не считая возможным оставить без внимания подобный поступок ваш, я предупреждаю вас о том, что все сношения, как официальные, так и личные, будут прерваны между вверенным мне и французским консульствами до тех пор, пока мы не получим блистательного удовлетворения».

В том же смысле, но гораздо короче, написал Благов циркуляры всем другим консулам.

Когда я впоследствии больше ознакомился с обычаями и уставами консульств, мне стало казаться, что циркуляров этих вовсе не нужно было писать никому. Что это было или лишнее увлечение Благова, вследствие того, что все-таки он был еще молод и сравнительно не очень давно служил, а случай был довольно редкий; или у него была какая-нибудь особая цель, особое желание придать всей этой истории больше шума и официальности, чтобы возврат к примирению без полнейшего покаяния француза был труднее. Решить этого я и теперь не берусь; но это и не важно. Важен был, во всяком случае, факт официального разрыва при тех слухах о тайном и тесном дружеском согласии, которые так твердо держались в городе.

Кончив свою главную бумагу, ноту к Бреше, Бакеев спешил нести ее наверх и нас все торопил, говоря: «Готовы ли вы? Не старайтесь слишком! Скорее…» Но дверь отворилась, и сам консул вошел в канцелярию.

Как только он увидел меня, лицо его выразило удовольствие, и, протягивая мне руку, он сказал своим звучным голосом: «А! Здравствуй! здравствуй! Загорский мой ритор!.. Очень рад… очень рад!» И подставил мне даже щеку свою, к которой я с благоговением и радостью приложился.

Потом он сел, перечел еще раз наши бумаги и стал подписывать их, говоря со мною в то же время:

– Я отца твоего жду. Напиши ему и поздравь… Тот первый драгоман, который был здесь прежде, остается в Константинополе, а твой отец будет первым, если только не позднее месяца вернется… Иначе я не могу… Так и напиши ему и прибавь, что я ждать терпеть не могу никого.

И, обратясь к г. Бакееву, консул прибавил еще:

– Я люблю его отца. Я верю ему, он говорит дело, а не фразы. Вопрос не в страданиях христиан, которые вовсе уж не так велики, вопрос в их желаниях. Вот что́ нам нужно знать.

Так говорил Благов об отце моем. Бакеев спешил соглашаться с ним во всем. Я видел, что Бакеев теперь при консуле вовсе уже не тот прежний Бакеев, которого я знал, когда он, величаво развалясь на софе, говорил отцу моему: «а! Нега́дес, Нега́дес, это тоже Загоры? И Линьядес, и это тоже Загоры?» или когда он около меня садился, так пренебрежительно и осторожно осматривая издали знаки от побоев на моем теле. Теперь он стал гораздо проще и доступнее. Даже выражение лица его стало естественнее и добрее… Большие карие глаза его утратили ту лжеофициальную важность, которая сначала так меня поразила… О небрежном и недоброжелательном тоне, который он принимал когда-то, говоря о дурном почерке Благова, теперь уже и помину быть не могло… Он стал предупредителен и почтителен с начальником своим; он с выражением искренней дружбы, всматриваясь в бледное и молодое, но несколько строгое и твердое лицо Благова, подавал ему бумаги, делал ему вопросы и очень часто звал его по русскому обычаю, прибавляя имя отцовское: «Александр Михайлович». (У них такой способ выражения, ты должен это знать, гораздо почтительнее и в то же время дружественнее, чем «г. Благов».) Мне Бакеев в таком виде больше нравился, чем в прежнем; я понимал, что он не из низости, но из горячей благодарности изменился в обращении с своим начальником. Прежде все приближавшиеся к ним обоим замечали, что Бакеев Благову не только не льстит, но, напротив того, повинуется ему очень неохотно и только по крайней необходимости. Я слышал, сверх того, потом, будто бы главная причина искреннему раскаянию Бакеева была та, что Благов имел благородство ни разу не напомнить ему ни словом, ни намеком даже о прежних предостережениях своих насчет близости Бакеева к ужасному представителю передовой и величайшей в мире нации. Сам Бакеев позднее, уезжая из Янины, сознавался в этом отцу моему, хваля Благова, и говорил, что, выслушав весь его первый рассказ о столкновении с Бреше, консул, вместо упреков, сказал только очень весело: «А! прекрасно! прекрасно!» Когда же на вопрос Благова: «А вы его тогда бить не начали?» Бакеев отвечал, что «не решился» – консул с лаконическою резкостью: «Напрасно! напрасно!»

Бумага к г. Бреше и циркуляры другим консулам были тотчас же отправлены, и г. Благов, встав, сказал мне:

– Пойдем наверх, Одиссей, поговорим!

Мы пошли вместе на лестницу, но за нами прибежала Зельха́ и, тронув рукой полу жакетки консула, воскликнула:

– Эффенди! Паша мой! Доброго утра тебе!.. Как ты, кузум-паша мой, доехал?..

Благов равнодушно поблагодарил ее за приветствие и позвал и ее с собою наверх.

– Ну, поди и ты сюда… расскажи что-нибудь новое, – сказал он ей.

Наверху, в прекрасной приемной, было тепло; чугунная печь раскалена до́-красна и сверх того в комнате было два мангала. В воздухе пахло хорошим курением, которого я тогда еще не знал. «Лучше ладана», – думал я.

Г. Благов не сел, а стал спиной к печке и начал греться, стоя, а нам обоим приказал садиться.

Зельха́, не стесняясь ничуть, скинула с себя зеленую шубку, воскликнув: «фу, как жарко!» бросилась в американскую качалку, слишком сильно качнулась назад, испугалась, вскрикнула, а потом обрадовалась и начала тихо качаться.

Я же не смел сесть, когда консул стоит, и стоял, сложив спереди почтительно руки до тех пор, пока г. Благов не сказал, уже с несколько гневным и скучающим выражением лица:

– Садись, наконец, когда я говорю тебе!

Я сел, и мы все молчали с минуту.

Наконец г. Благов спросил:

– На что́ ж вы пришли сюда оба? Если молчать, то я прогоню вас.

И, обратясь ко мне, он сказал:

– Ты, ритор, не имеешь ничего возвышенного сказать на этот раз?

– Ест одно дело, эклампротате кирие проксене, – начал я печально и вставая снова.

– Без эклампротате продолжай, – заметил Благов тоже серьезно.

– Кирие проксене! – не удержался я еще раз, и он улыбнулся. – Есть одно дело, о котором вашему благородию вероятно за более важными государственными заботами доложено не было…

Лицо Благова омрачилось.

– Дело? – спросил он. – И у тебя дело? Уж не страдания ли под игом?

– Ваше благородие не ошиблись, – поспешил я сказать. – Но при этой девушке…

Благов, конечно, не успел еще узнать о том, что меня на этот раз в самом деле побили турки. Ему в это утро может быть надоели уже и другие дела. Как бы то ни было, он сказал:

– Хорошо, после! А ты, Зельха́, что́ скажешь? Может быть и у тебя есть тяжба?

– Эффендим? – спросила Зельха́, обращая к нему мрачные очи свои.

– Тяжбы, тяжбы нет ли у тебя?..

Зельха́ воскликнула с радостью:

– Есть! есть! Я нарочно пришла к тебе сегодня за этим, паша мой.

Она встала, серьезно подошла к консулу, поклонилась низко и, еще раз коснувшись рукой края его одежды, бросилась опять в кресло и сказала:

– Великая у меня до тебя просьба есть, бей-эффенди мой! Знаешь ли ты Ницу, христианку, которая около нас живет? Она женщина блудная и дурная!

– На что́ ж мне знать таких женщин, – отвечал ей консул (и я заметил, что по мере того, как Зельха́ вступала в разговор, лицо его веселело и глаза, помраченные моим риторством и моею политикой все более и более оживлялись). – Изо всех дурных женщин я знаю только одну, тебя! – продолжал он с лицом довольным и, скажу я, чуть не любящим, обращаясь к ней.

Зельха́ всплеснула руками в ужасе:

– Что́ ты говоришь, милый паша мой! Что́ говоришь ты, море́ консулос-бей мой! Я разве женщина? Я девица. Я маленькая еще… А Ница очень дурная женщина! Самая скверная и злая! Отчего она такая дурная, я не знаю… Скажи мне, паша мой, можешь ты сослать ее в изгнание или в тюрьму ее заключить, если она очень виновата?

На страницу:
25 из 42