bannerbanner
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне
Моя жизнь дома и в Ясной Полянеполная версия

Полная версия

Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
23 из 35

Какая прелесть начало этого романа! Скольких я узнала в нем. Описание вечера у А. П. Шерер очень понравилось. Особенно насмешило своим юмором сравнение Анны Павловны, как хозяйки дома, с хозяином ткацкой мастерской. Когда будете читать, заметьте. Про семью Ростовых говорили, что это живые люди. А мне-то как они близки! Борис напоминает вас наружностью и манерой быть. Вера – ведь это настоящая Лиза. Ее степенность и отношения ее к нам верно, т. е. скорее к Соне, а не ко мне. Графиня Ростова – так напоминает мама, особенно как она со мной. Когда читали про Наташу, Варенька хитро подмигивала мне, но, кажется, что никто этого не заметил. Но вот, будете смеяться: моя кукла большая Мими попала в роман! Помните, как мы вас венчали с ней, и я настаивала, чтобы вы поцеловали ее, а вы не хотели и повесили ее на дверь, а я пожаловалась мама. Да, многое, многое найдете в романе; не рвите моего письма, пока не прочтете романа. Пьер понравился меньше всех. А мне больше всех, я люблю таких. Маленькую княгиню хвалили дамы, но не нашли, с кого писал ее Левочка.

Был перерыв, пошли пить чай. Казалось, все были очарованы чтением.

Тут начались разговоры на дамской половине стола, кого Левочка описал, и многих называли, и Варенька вдруг громко сказала: „Мама, а ведь Мария Дмитриевна Ахросимова – это вы, она вас так напоминает“. – „Не знаю, не знаю, Варенька, меня не стоит описывать“, – говорила Настасья Сергеевна. Левочка засмеялся и ничего не сказал.

Папа от чтения и успеха Левочки был на седьмом небе. Мне весело было глядеть на него. Жаль, что не было Сони. Но знаете, что Варенька правду сказала. По-моему эта смесь Марии Аполлоновны Волковой с Перфильевой. Ипполит, знаете, кого напоминает?..»

Здесь письмо обрывается: вторая половина его потеряна.

Через два дня после чтения Лев Николаевич уехал в Ясную Поляну. Хотя он еще не совсем владел рукой, но общее здоровье его поправилось.

Грустно было расставаться с ним. Все, чем я жила этот последний месяц, вдруг как бы замерло. Диктовка «Войны и мира», интересные разговоры, интересные люди, приезжавшие его навещать, прогулки с ним и братьями на каток, которые мы так любили, – все прекратилось. Ни выезды, ни пение не развлекали меня. А главное, опустела эта уютная небольшая комната, где жил Лев Николаевич, где было все полно им и дышало яснополянским духом… Я сразу лишилась и друга, и советчика в моих девичьих интересах, вероятно, кажущихся ничтожными уже пожившим, серьезным людям, но значительные в 18 лет. Он умел понимать и сочувствовать всякому возрасту.

Он писал сестре моей 27 ноября 1864 г.:

«Года 3, 2 тому назад был ваш целый мир твой и ее, с влюбленьями разными и ленточками, и со всей поэзиею и глупостью молодости, а теперь вдруг и после нашего мира, ей очень полюбившегося, и всех передряг, т. е. чувства, испытанного ею, она, вернувшись домой, не нашла больше этого мира, который у нее был с тобою, а осталась добродетельная, но скучная Лиза, и поставлена она лицом к лицу, т. е. ближе к родителям, которые вследствие болезни стали тяжелы. Ну, записались на коньки, сделали шапочку мерлушечью, записались в концерт, но этого ей мало».

В другом письме (от 7 декабря) он пишет о Лизе:

«Лиза, не переставая, работает: от немецкого перевода к английскому уроку, от английского к уроку с детьми; я право любуюсь на нее».

Помню, как мы провожали Льва Николаевича, когда он уезжал от нас после операции. Я шла с матерью по лестнице вниз в переднюю, он шел впереди нас и все оглядывался, улыбаясь, молча кивал мне головой. Он оставил матери и мне записочку, которую Петя передал нам после его отъезда. Он говорит о ней в своем письме.

По возвращении в Ясную Соня и Лев Николаевич пишут нам [отрывок письма Сони, 14 декабря 1864 года, «вечер»]:

«Милая Таня, уж не могу никак посылать на почту, чтоб не написать тебе. Ты мне еще стала во сто раз милее за все твои заботы о Левочке. Он мне рассказывал, что ты была его писарь и друг и служила ему, и друг другу вы confidences[115] делали. Я так рада, что вы были с ним так близки и хороши. Я вас обоих так люблю. Понимаю, что много грустнее стало тебе без него. Он напоминал тебе собой наш мир, который ты любишь, и он понимал тебя лучше всех… Можешь себе вообразить, Таня, как мне опять теперь хорошо и весело и всякий раз, как я это тебе говорю, вспомню: а каково Тане бедной? Что делать, милая, я так бы хотела дать тебе счастие, да негде мне его взять для тебя. Приезжай ко мне поскорей, все вместе лучше обсудим и перенесем. Таня, меня оторвали от письма пить чай и кормить дочь… Скоро ли я тебя, милую, увижу? У нас так хорошо – и счастливо, и весело. Будь бодра, душенька, не унывай. Твой друг Соня».

Приписка Льва Николаевича:

«Хотел тебе приписать, да прочел Сонино полусонное письмо и после нее писать нечего. Так тепло и просто она умеет и любить и сказать это, как я не умею. Вы удивились записочке, которую вам передал (вам – тебе и Л. А.) Петя. Я помню, что что-то там бестолковое написано; но дело в том, что мне хотелось вам обеим сказать что-то еще, такие вы милые, добрые и, я чувствовал, любящие меня, уходили с лестницы. Мне и хотелось сказать вам еще, что я вас очень люблю. И написав записочку, я успокоился. Пиши нам, милая, почаще. Всё интересует меня у вас: и Петины коньки, и Славочкины огурцы, и Степины поклоны[116], а главное:

1) каково состояние физическое и нравственное папа,

2) Что твоя канюля – зарастает ли? Старайся закрыть ее, Таня. Играй Chopin и пой. Держи себя в струне и в аккурате, чтоб, что ни придет к тебе – счастье или несчастье, оно бы застало тебя молодцом. „Будь счастлива“ этого нельзя сказать, но будь не тряпка и будь кротка – это можно сказать, и ты старайся. Пуще всего я замечал, что когда тебе на душе нехорошо, ты делаешься резка и жестка к другим. Это нехорошо. Прости за мораль, я тебя так люблю, что с тобой не скрываю никакой мысли, которая мне приходит. 3) Особенно интересует меня состояние духа мама. Что она, не хандрит ли за вырезушечной перегородкой, что и как рассуждает о будущем? Lise! epousez Matsherskoi![117] Прощай, милая Таня, все и всех целуют и кланяются».

Несмотря на милые письма Сони и Льва Николаевича, я сильно затосковала, оставшись, хотя и в семье, но одинокой, как я себя чувствовала. Я никуда не хотела ездить. Изредка лишь выезжала в концерты и в театр и то, чтобы доставить удовольствие матери. Единственно, что влекло меня, это – консерватория, где я брала уроки пения по совету Льва Николаевича. Здоровье мое сильно расшаталось. Я кашляла, худела и, видимо, теряла силы. Помню, как мне доставляло удовольствие чувствовать себя «угасающей», как говорила мне мать с горечью и досадой, что ничего не ем и часто говорю о смерти. Иногда я выходила из своего тоскливого состояния, искала смысл жизни, разучивала для отца итальянские легкие арии, беседовала с Петей, подолгу сидя с ним вдвоем. Ему взяли учителя математики – немца Гумелля. Я, любя математику, просила немца и меня принять на урок, на что он охотно согласился.

В одном из писем к Толстым отец пишет про меня (письмо от 22 апреля 1864 г.):

«Что касается до Тани, то я надеюсь, что вы успокоите ее и возвратите ей ту беззаботную веселость, которая была всегда ее главною красою. Рано еще ей знакомиться с горем, да и не дай Бог когда-нибудь его знать. А самой накликать „а себя несчастье не должно“».

Когда я позднее в Ясной прочла это письмо, я подумала: «желание отца сбылось, я стала примерная, степенная девица».

Отец поправлялся и однажды, к нашему общему удовольствию, собрался в театр. Я пишу (12 февраля 1865 г.) Льву Николаевичу и Соне об этом радостном происшествии:

«Поздравляю милого друга Левочку с именинами и желаю всего лучшего на свете, чтобы все так шло, как теперь у тебя идет.

А у нас, вообрази, сидят ныиче родители вечером, я пою, вдруг слышу шум, что же? папа собрался в театр [на] оперу „Фауст“. Стал он одеваться, разные приготовления и фуфайки, и мятные лепешки. Прокоп голову потерял, мама суетится, все дети сбежались, и отправили наконец. Папа посидел там акт и антракт, приехал и все рассказывал, как ему обрадовались все театральные, какой он фурор произвел там своим появлением, после того, как все его почти похоронили».

Я заметила перемену в Лизе: она стала оживленнее, больше следит за своим туалетом, реже занимается английским языком и охотно выезжает. Что с ней – спрашивала я себя. «И в сердце дума заронилась: пора пришла, она влюбилась», припомнились мне стихи Пушкина. Но в кого? Между молодежью, ездившей к нам, я знала, что никто ей особенно не нравится. А вместе с тем она часто задумывалась, причем являлась лукавая, игривая улыбка, столь несвойственная ей. Я говорила себе: «С Лизой неладно. Для кого-нибудь совершается же эта перемена». Вскоре я заметила, на кого пал выбор Лизы. Это был флигель-адъютант, полковой командир гусарского полка, родом малоросс, Гавриил Емельянович Павленко, богатый владелец нескольких имений на юге и в Рязанской губернии. Ему было лет 37–38. Высокий рост, военная выправка, с военной наружностью времен Александра II, делали его видным и даже красивым. Как истый военный тех времен, он с благоговением относился к государю, и в разговоре не выражался иначе, как «государь император соизволил…» и т. п. Его полк стоял в Малороссии, в Лубнах, он наездом лишь бывал в Москве и каждый приезд посещал наш дом. Он был принят, как и все, радушно и просто. Он приезжал вечером, а иногда и просто к обеду. Если нас не заставал дома, то возился с меньшими братьями. Это был очень милый и приятный человек. С Лизой он говорил о литературе, играл с ней в шахматы. Помню, как я, смеясь, говорила отцу:

– Папа, я заметила, что все женихи, возможные для нас, играют с нами в шахматы. Вот посмотри, что Павленко женится на Лизе!

Папа засмеялся и сказал:

– Что ж, если и женится, я буду доволен. Он хороший человек.

С отцом он беседовал о политике. С возмущением говорил о польском восстании. Не было гостиной, где бы не говорилось о политике. Несмотря на то, что польское восстание было подавлено, все же чувствовалось какое-то безотчетное беспокойное настроение. Как гул подземных раскатов, слышалось что-то непонятное и неприемлемое.

Лиза была очень спокойна. Мало говорила о нем и иногда лишь обращалась ко мне с вопросами:

– Таня, тебе нравится Гавриил Емельянович? Я хвалила его.

– Он очень благородный человек, очень порядочный, – говорила Лиза.

Я соглашалась.

– Но знаешь, – говорила я, – мне всегда смеяться хочется, когда он начинает говорить о государе. Точно он официальный доклад делает. Помнишь, он рассказывал, как государь, отпуская наследника в его длинное путешествие, назначал, кто с ним поедет?

И, приняв торжественную военную позу, как Павленко, я начинала, конечно, немного утрированно, представлять его:

– «Государь император соизволил приказать сопровождать его императорское высочество таким-то адъютантам».

И я перечисляла их фамилии.

Все это я представляла в комическом виде, но Лиза не обижалась и смеялась со мной; она привыкла ко мне и знала, что я никогда не хотела обидеть ее.

V. Безумный поступок

Мое нравственное и физическое здоровье ухудшалось. Я сделалась раздражительна, озлобленна, завистлива. Меня раздражали малыши, раздражал смех Клавдии и Пети. Клавдия часто бывала у нас. Я досадовала на отца, что он был занят исключительно своей болезнью, как мне несправедливо казалось тогда. Я осуждала все и всех, будучи сама хуже всех, раздражительнее и несноснее всех.

И это сознание внутреннего беспощадного голоса и делало меня несчастной и усугубляло мое состояние. Я только и бывала не то спокойна, не то безучастна, сонлива, когда вечером при свете лампады или сальной свечки сижу бывало у Веры Ивановны, слушая ее рассказы о деревенской жизни Смоленской губернии, ее родины, или же рассказы о прочитанном ею житии святого. Федора наша, приткнувшись в уголок, тоже внимательно слушала няню.

В один из таких вечеров Прасковья, живя рядом в комнате, рассказала, как одна молодая девушка, племянница ее знакомой, полюбила женатого и семейного.

– И он, значит, ее полюбил, – говорила Прасковья. – И она, окаянная, обошла его, да так, что он и жену, и детей всех бросил для нее.

– Ну, такой разлучнице, Бог счастья не пошлет, – говорила няня, быстро шевеля спицами своего чулка.

«Да, это ведь и я такая», – подумала я.

И мне стало еще грустнее.

Я пишу Соне (12.XII – 1863-года):

«…Лизка живет себе и наслаждается; сейчас перебивала с Павленко. Левочка прыгает, что тебя увидит.

Ты сейчас пишешь, что у тебя судьба счастливая. За что мне такая гадкая судьба стала? Нет, я глупости пишу, это меня так вдруг сейчас все расстроило, и я стала плакать, и это случилось сейчас, в то время, как я тебе пишу.

Прощай, милый мой друг Соня, целую крепко. Сейчас читала твое последнее письмо. Только ты бы подольше, всегда держалась бы в своем счастье».

Лев Николаевич писал мне (1–3 января 1864):

«Вчера смотрел, когда рожденье месяца, и в календаре тетеньки нашел: aujourd'hui Leon et sa femme sont partis pour Moscou, accompagnes de la chere Таня[118]. Ты мне и всегда chere[119], но тут ты еще шерее мне сделалась, как это всегда бывает, без видимой причины. – А ты говоришь, что я тебе враг. Враг тебе 20 лет лишних, которые я жил на свете. Я знаю, что, что бы ни сделалось тебе, не надо опускаться и быть той милой беснующейся энергической натурой в счастии и той же натурой, не поддающейся судьбе, в несчастий. Ты можешь это, ежели ты не будешь попускать себя. Скажи сама себе: ходи в струне перед самой собою. И ходи. Ну, ежели бы он умер. Ну, ежели бы для меня Соня умерла или я для нее? Ведь легко сказать, я бы жить не стал. Главное, что это легко сказать и глупо, и подло, и лживо, и надо ходить в струне. Кроме твоего горя у тебя, у тебя-то есть столько людей, которые тебя любят (меня помни), и ты не перестанешь жить, и тебе будет стыдно вспоминать твой упадок в это время, как бы оно ни прошло. Ей-Богу, не сердись на меня. Ты будь убеждена, что опускаться нехорошо, и всё будет хорошо.

– А как я смотрю на ваше будущее? Ты хочешь знать. Вот как. – Сережа обещал приехать к нам через два дня и не приезжал до сих пор; мы узнали, что Маша рожает, но еще прежде этого я стал очень беспокоиться. Меня мучила мысль, что он сказал раз: „надо всё кончить так или иначе, женившись на Маше или на Тане“. Я жалею Машу больше тебя по рассудку, но, когда мне пришло в голову, что он, может быть, решится без нас, я испугался. Мы иаписали ему письмо, что имеем ему важное сообщить. Теперь она рожает, он в первый раз присутствует, и я боюсь. В душе перед Богом тебе говорю, я желаю да, но боюсь, что нет. Перед ее страданиями, которые могут быть соединены с нравственными страданиями, ему всё может показаться в другом свете. – Дьяков был у нас и потом у него и много говорил с ним о тебе, ничего, разумеется, не подозревая, и его речи могли иметь большое влияние против тебя. Он хвалил Машу, говорил вообще про его положенье и про тебя говорил, как ты молода, как тебе еще рано выходить замуж и, разумеется, про то, какая ты прелесть. – Я же пришел к тому убеждению, что, женившись на Маше, он погубит, пожалуй, себя и ее. Я ему сказал, что, не женясь на ней, он оставлял себе une porte de salut[120] инстинктивно. Он сказал: „да, да, да“. Теперь же, ежели он женится, эта porte de salut будет закрыта, и он возненавидит ее. Так жить с ней он может еще, но жениться – он пропадет. – Но, Таня, в душе другого читать трудно, и чем больше знаешь, тем труднее. Я ничего не знаю и ничего определенного для вас не желаю, хотя люблю вас обоих всеми силами души. Что для вас обоих будет лучше, знает Бог, и ему надо молиться. – Да. Одно я знаю, что чем труднее становится выбор в жизни для человека, чем тяжелее жить, тем больше надо владеть собой (употреблять, по крайней мере, все силы, чтоб владеть собой, но не попускаться), оттого что в такую минуту ошибка дорого может стоить и себе и другим. Всякий шаг, слово в такие минуты, в ту минуту, в которую ты живешь важнее годов жизни после. Таня, голубчик, может быть это похоже на зеркало добродетели; но что же делать что самые задушевные мои мысли и желания похожи на зеркало добродетели. Всякое слово обдумано и прочувствовано, может быть оно не правда для тебя покажется, но я сказал всё, что я думаю и чувствую об этом, исключая одной маленькой штучки, которую я скажу когда-нибудь после. Прощай. Молись Богу, это лучше всего и одно».

Это было первое письмо, которое сказало мне правду. Оно открыло мне картину жизни Сергея Николаевича, его мысли и даже чувства.

Слова: «Я должен решить жениться на Маше или Тане», оскорбили меня. Я смутно понимала их. В чем решение, раз я его невеста? Хотя тотчас же, рассуждая о его семейной жизни, я говорила себе, что понятна его привязанность к семье, раз он хороший, честный человек, каким я считала его. А я что в глазах его? Пустая, ветреная девочка, влюбляющаяся третий раз. С его же стороны может быть просто увлечение, как у меня было с Аиатолем, говорила я себе с злой усмешкой. И я с твердым намерением садилась писать ему отказ, но все была недовольна своим письмом. Я зачеркивала, рвала начатые письма. То мне казалось, что я резка, обижена, хо, что письмо длинно или коротко. И я, как всегда в затруднительных случаях, обратилась за советом к матери:

– Мама, – говорила я, – прочтите письмо Левочки и скажите, что мне делать.

Мама, прочитав письмо, задумалась. Она пытливо глядела на меня, как будто хотела узнать, насколько письмо огорчило меня.

– Таня, – наконец, сказала она, – напиши ему отказ. Женившись на тебе, он сделает несчастие свое, всей семьи, а стало быть и твое. Он любит Машу.

Вечером я написала ему отказ, не переделывая ни слова. Я помню содержание его:

«Сергей Николаевич! Я получила письмо от Левочки. Оно многое открыло мне, чего я прежде и не знала. Может быть, и не хотела бы знать. Оно заставило меня возвратить вам ваше слово. Вы свободны! Будьте счастливы, если можете».

Я получила ответ, который и не ожидала. Сергей Николаевич пишет мне на четырех страницах:

«Вы дали нищему миллион, а теперь отнимаете его!» – и дальше он пишет, что надо устроить дела, что это так сложно и требует времени, что теперь болезнь Марии Михайловны мешает что-либо предпринять и т. д.

Это письмо мне показалось неискренно. Почему, – не знаю. К сожалению, я сожгла это письмо, как и многие другие, и некоторые дневники свои, по настоянию Кузминекого, когда он был женихом.

Я ничего не ответила ему. Я не верила уже в возможность брака. Я вдруг почувствовала, что он не может бросить семью. Мне это стало ясно.

Тоска, безвыходная, безнадежная тоска овладела мною. Чем мне было тяжелее, тем меньше я старалась высказывать это, чтобы со мною не говорили, а главное, чтобы не жалели меня. Я хотела быть одна и перенести все одна.

«Умереть, умереть – единственный выход», – говорила я себе по молодости и глупости своих лет.

Мысль о смерти не оставляла меня. Но как? Где это средство? Какое? И я не находила ответа.

Однажды, случайно, проходя мимо девичьей, я увидела, как Прасковья всыпала в стакан порошок.

– Что ты делаешь? – спросила я. – Ты больна? Это лекарство?

– Нет, что вы! это – яд, он выводит всякие пятна. Я вот салфетку замывать должна.

– А он очень ядовит? – спросила я.

– Все руки объест, беда какой! – отвечала Прасковья. – Надо его спрятать. Это квасцы.

Прасковья поставила стакан с квасцами и коробочку на полку между своей посудой и ушла.

Я взяла стакан, прибавила в него порошку и в раздумье держала его перед собой. Ни страха, ни раскаяния я не чувствовала. Скорее всего я ни о чем не думала тогда, а просто машинально исполняла то, что мучило и точило меня все это время. Услыхав шаги, я сразу выпила этот порошок. Поставив стакан на место, я ушла к себе в комнату. Я чувствовала не то боль, не то ожог языка и рта. Так лежала я тихо с полчаса, когда совершилось что-то невероятное и неожиданное!

В передней раздался звонок. Минут через десять отворилась дверь, и вошел Кузминский.

– Откуда? – воскликнула я с удивлением, не зная, радоваться или нет его приезду.

– Из Ясной Поляны, – отвечал он. – Соня, Лев Николаевич и Сергей Николаевич приедут дней через пять в Москву. Лев Николаевич – чтобы ставить свою пьесу. Я же еду в Петербург из Киева, проездом заехал в Ясную и к вам.

– Как я рада тебя видеть, – слабым голосом говорила я. – Ты надолго?

– До завтрашнего дня. А ты больна?

– Да, мне нездоровится; но это пройдет. Пойдем наверх, я велю дать кофе.

Распорядившись, я позвала мать и просила ее идти в мою комнату. Братья остались с Кузминский. Я уже начинала чувствовать сильную боль.

Мать, ничего не понимая, пошла со мною вниз. Когда мы шли по лестнице, она спросила меня, заметив мою бледность и тревогу:

– Что с тобою? Я не отвечала.

– Таня, ты больна?

– Мама, Толстые и Сергей Николаевич приезжают через 4–5 дней в Москву.

– Да, я знаю, – сказала мама. – И ты окончательно переговоришь с ним!

– Мама, я отравилась, – тихо, но внятно проговорила я. – Надо меня спасти: я хочу его видеть.

Мама не дослушала слов моих, ее ноги подкосились, она побледнела и, чтобы не упасть, тихо опустилась на ступени лестницы.

– Чем? Когда? – проговорила она.

Я отвечала ей и в эту минуту вдруг поняла, какое низкое безумие я сделала по отношению родителей и в особенности матери. И мне припомнилось то, что так недавно писал мне Лев Николаевич. «Кроме твоего горя, у тебя, у тебя-то, есть столько людей, которые тебя любят (меня помни), и ты не перестанешь жить, и тебе будет стыдно вспоминать твой упадок в это время…»

Да, я почувствовала и стыд и раскаяние. Я не помню, что было дальше. Мне давали противоядие. Боли начались нестерпимые. Приехали два доктора. Отца не было дома, он приехал только к обеду. Я не знаю, как он принял мою болезнь. Страдания были настолько сильные, что меня уже ничего не интересовало. Я узнала, когда мне стало легче, что Кузминский остался у нас по случаю моей болезни. Я позвала его к себе, чтобы поговорить с ним. Он сказал мне, что назначен в Киев чиновником особых поручений при Черткове, и что он заедет к нам на обратном пути. О причине моей болезни ни он, ни я ни слова не сказали. Мы расстались друзьями. Знал ли он про мой поступок или нет? Не знаю.

На третий день после отъезда Кузминского приехали Толстые, но Сергей Николаевич не приехал. Сохранилось письмо Сергея Николаевича к брату, где он пишет, почему не мог приехать. Приведу отрывки писем его – их было два: одно фальшивое, где он пишет Льву Николаевичу, что не может приехать, потому что Маша и ребенок больны, и это письмо он просит показать мне. В другом он пишет:

«Я лгу в письме, которое пишу вам, что Маша и ребенок болен. Приехать же я не могу оттого, что Анисья Ивановна[121], узнав, что я женюсь на Татьяне Андреевне, вышла из себя, говорит, что она будет жаловаться, что я живу с ее дочерью, что меня заставят на ней жениться, что она докажет, что я прижил от нее детей, что она пойдет и объявит архиерею, что я хочу жениться тайно на сестре жены брата, и чтобы он это запретил. Одним словом, я не знаю, что делать и как тут все устроить. Она говорит, что она, если я поеду в Ясную, пойдет тоже туда пешком. Она способна на все. Ты не можешь себе представить, в каком она исступленьи. Я боюсь, чтобы она не пришла в Ясную и не сделала бы там гадкой сцены. Поэтому мне необходимо остаться здесь, чтобы ее разуверить как-нибудь и успокоить. Она может сделать много вреда. Отец тоже действует в том же духе и, к несчастью, пьян. Письмо это не показывай никому, особливо Татьяне Андреевне. Я боюсь, что эта история, а особливо мое отсутствие, наделают вам хлопот, но успокойте ее как-нибудь. Ты сумеешь что-нибудь придумать для этого, покуда мне можно будет приехать.

Ей кто-то уже написал жалобу, которую она хочет на меня подавать, не знаю, куда».

Мне не показали этого письма, я ничего о нем не знала. Но, по-моему, Анисья Ивановна была права, Сожалею, что от меня скрыли истину.

Не знаю и не помню, как принял отец и Толстые мой поступок. Я была слишком сильно больна и почти ничего не сознавала. Заботливый уход дал мне возможность понемногу поправляться, хотя я была совершенно равнодушна к этому и скорее даже сожалела, что поправляюсь. Лев Николаевич и Соня говорили мне, что он очень желал приехать и, если не приехал, то причина, конечно, важная.

VI. Первые отзывы о «Войне и Мире»

Начало «Войны и мира» впервые было напечатано в январской и февральской книгах «Русского вестника» за 1865 г.

12 февраля 1865 г. я пишу Льву Николаевичу: «Теперь папа взял читать твой роман, а мне все его еще не дают, нарасхват у нас пошел». Отец в этом же письме пишет:

На страницу:
23 из 35