
Полная версия
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне
Не успел он похвалить меня, как передние колеса линейки наехали на что-то высокое, не понятное ни мне, ни другим. Катки сильно накренились набок, и я первая слетела с узких маленьких козел, выпустив из рук вожжи, за что и срамили меня в продолжение двух лет после этого случая. Да я и до сих пор не могу забыть этого позора, что я выпустила вожжи из рук. Лошади, почуя свободу, понесли в конюшню. Лев Николаевич выпрыгнул вслед за мной. Лошади мчались зигзагами. Все мужчины с заряженными ружьями попадали по очереди. Оставалась на линейке одна лишь тяжелая длинная подушка и на ней Соня. Лев Николаевич бежал за катками и кричал отчаянным голосом:
– Соня, Соня! сиди, не прыгай!
Но и Соня не могла усидеть. Ее тянула за собой длинная тяжелая подушка. Она свалила Соню как раз около канавы яблочного сада.
Услыхав топот лошадей и крики, оба кучера уже стояли у дверей конюшни и остановили лошадей.
Соня отделалась лишь испугом. Мы, конечно, боялись только за нее, но дурных последствий не было. Всех нас интересовало, что именно лежало на дороге. Оказалось, что один из рабочих в то время, как мы были на тяге, намел на самую середину дороги не то мусор, не то сучья, грязь в одну кучу; в темноте ее невозможно было разобрать.
Страшно подумать, что могло бы быть! Все ружья были заряжены. Но даже гнездышко с яичками в целости поднес мне Келлер. Об этом происшествии есть в. письме отца к Толстым (от 8 июня 1864 г.). Привожу часть письма, относящуюся ко Льву Николаевичу:
«Что это ты беспокоишься, моя голубушка, насчет приливов крови, которые, по твоим словам, делаются у твоего мужа. Судя по шуму в ушах и по сонливости, которая иногда находит на него, я приписываю это просто задержанной испарине, – он верно всякий день выходит босой или вообще неодетый на воздух, подавно по утрам, и остужает испарину ног, а пожалуй, и мочит их. Наблюдай за ним, чтобы он этого не делал, да не давай ему пить водку и пиво, которых он, вероятно, и не пьет. Вся эта дрянь может только еще более возбуждать его нервную систему, которая и так уже находится всегда в излишне деятельном положении.
Я знаю его натуру и знаю, что голова его беспрерывно работает, а ей следовало бы побольше отдыха и отсутствия всего возбуждающего, столько же в нравственном, как и в материальном отношении. Хорошо ли он спит, – я замечал, что сон для него был всегда полезен. Сколько я вижу, он и хозяйственными делами не умеет заниматься чисто материально, – он везде действует con-amore[105] и везде хочет, как немцы говорят, durchsetzen[106].
А что, дружище, получил ли ты дробовницу, которую я послал тебе с Офросимовым в квартиру Карновича; и годится ли она тебе? А об деньгах, пожалуйста, не беспокойся – нужно будет, скажу и никак не поставлю тебя в то положение, чтобы ты стал их искать или продавать что-нибудь не в свое время. Я всегда имею возможность скорее тебя добыть себе здесь в Москве какие-нибудь 500 р. А вот что, я бы тебя по-охотничьи постегал арапальником: как же можно возвращаться ночью домой и поручать вожжи Тане? Просто страшно было читать, что пишет нам Таня. Авось, вперед не случится с вами подобной беды. Таню винить нельзя – она глупая девочка, которая ничего не понимает, а что же ты смотришь? Не взыщи за откровенную и сердечную побранку; я ужасный трус на все эти приключения, сам бывал в этих переделах и в семействе своем имел также несколько примеров. Отец сломал ногу, а брат руку, а вы рисковали еще больше…»
По утрам Лев Николаевич по-прежнему продолжал свои занятия. Я спросила его:
– А ты пишешь? Ты так часто на охоту ездишь!
– Меня тянет и туда, и сюда. Надо уметь распределять свое время, а я часто увлекаюсь и отступаю от правил. Вот ты опять за свои подлые романы взялась и читаешь их, – прибавил он шутя.
– А ты напиши не подлый, так я буду его читать, а ваших серьезных книг я не могу терпеть, – обиженно сказала я.
Он так весело засмеялся моему ответу, что обида моя прошла.
– Нет, серьезно, когда ты думаешь печатать его?
– Думаю зимой, – отвечал он.
– Да ведь для этого надо в Москву ехать, – сказала я.
– Конечно, так что же, мы и поедем.
Этот разговор остался у меня в памяти. Он указал мне всю несостоятельность наших планов и вообще темное будущее, скрытое от нас.
XXIII. Комедия Льва Николаевича
В начале мая 1864 г. к нам съехались гости: семья Дьяковых и Мария Николаевна с дочерьми. Великая была наша радость видеть самых близких друзей.
Семья Дьяковых состояла, как я уже писала, из мужа, жены и дочери 13–14 лет. При дочери жила не то гувернантка, не то подруга лет 20–22 – Софья Робертовна Войткевич, бывшая институтка. Дмитрий Алексеевич говорил про нее:
– Софеш, – так называли ее, – живет у нас для примера Маше, чтобы Маша делала как раз все обратное Софеше.
Но говорил он это добродушно, шутя и не обидно. Дарья Александровна, Долли, как ее звали, была женщина лет 34–35. Высокая, изящная, очень спокойного характера, с медленными движениями, болезненная и удивительно добрая. Отец и мать до обожания любили дочь. Белокурая, с золотистым оттенком волос, она походила на отца, а сложением и изяществом напоминала мать.
Разместились мы все, не помню как, но знаю, что весь флигель превратился в жилой дом, и что я перешла к ним, чтобы не расставаться с девочками.
Дмитрий Алексеевич уехал обратно на сельские работы и обещал приехать через неделю.
Чего только не придумывали мы с Соней, чтобы веселить наших милых гостей!
Лев Николаевич добродушно относился ко всем нашим затеям. Однажды, глядя на представление нашей шарады, он оказал:
– Отчего вы не разучите какую-нибудь маленькую пьесу?
– Да где мы ее возьмем, а выписывать некогда, – говорила Соня.
– Напиши ты нам, – сказала я. Несколько голосов подхватили:
– Да, да, Лев Николаевич, дядя Левочка, – кричали все. – Напишите нам!
– Хорошо, попробую, – сказал он.
Через три дня он принес нам написанную комедию «Нигилист», не помню, кажется, в одном действии. Мы разобрали роли и стали разучивать.
В те времена «нигилизм» только что стал проявлять себя. Повесть Тургенева «Отцы и дети» наделала много шума. Нигилизм, как плохая трава, размножался и пускал корни.
В этой комедии ярко очерчен взгляд Льва Николаевича на это новое веяние.
Сюжет пьесы состоит в том, что молодые влюбленные супруги живут очень тихо, уединенно в деревне. Неожиданно приезжают к ним гостить теща, кузины, молодые девушки и студент с идеями.
Начинается шумная, веселая жизнь. Суматоха выбивает супругов из их обычной колеи. Сначала молодые супруги очень довольны и веселы. Но мужу начинает не нравиться студент, который при всяком удобном случае проповедует свои идеи – отрицает все, во что принято верить. Он молод, красив, развязен, и одна из молодых кузин увлекается его красноречием и влюбляется в него. Мужу кажется, что жена его тоже увлекается студентом. Он ревнует ее, и их мирная жизнь нарушается сценами ревности. Жена, чувствуя себя ни в чем не виноватой, приходит в отчаяние и негодование.
К сожалению, у нас никого не было на мужские роли, а выписывать кого-либо было поздно. Сестра Соня приняла на себя роль мужа, а Лиза Толстая – роль студента. Роль жены дали мне. Софеш – теща, а Варенька и Маша – две кузины.
Когда Марию Николаевну просили участвовать в комедии, она отказалась, но Лев Николаевич сказал ей:
– Машенька, ведь мне же необходима странница, как же быть? Кроме тебя, никто не сыграет.
– Ну, хорошо, – сказала Мария Николаевна. – Я согласна, но ты не пиши мне роли, я ее никогда не выучу. Ты мне наметь только выходы, а я уж сама придумаю, что говорить.
Так Лев Николаевич и сделал.
Много приготовлений и веселых репетиций было у нас в течение этой недели. Льва Николаевича очень забавляли репетиции. Он переправлял многое, смеялся, учил девочек, как играть.
Эта комедия была первая его попытка написать что-либо для сцены.
Я помню, он говорил:
– Как приятно писать для сцены! Слова на крыльях летят!
На репетициях Мария Николаевна не участвовала, а только внимательно следила за нашей игрой.
Мы устроили сцену в столовой. Столовую перенесли на два дня вниз. Приехал из деревни Дмитрий Алексеевич. Вообще, публики набралось довольно много в назначенный день спектакля.
Как страшно было, как билось сердце, когда после второго звонка отдернули занавес!
Первая сцена изображала приезд гостей, суматоху и радость. Затем было несколько сцен студента с кузинами, красноречивая проповедь нигилизма, со смелым, циничным ухаживанием за одной из кузин. Такой же разговор и с тещей. Ее недоумение и легкое осуждение. Потом шла сцена ревности мужа с женой. Затем представлен накрытый чайный стол. Я одна сижу у стола в слезах, жалуясь на свое горе, – несправедливость и ревность мужа. Открывается дверь, и входит Мария Николаевна.
Я не репетировала с ней и не видала ее одетой и загримированной странницей. Если бы я не знала, что это Мария Николаевна, я бы не узнала ее. Одежда, прим, походка, котомка за спиной – все было точь-в-точь, как у настоящей странницы. Одни черные большие глаза были ее. Как она поклонилась с палкой в руке вроде посоха, как она подала мне просвирку и села, по моему приглашению, за стол – все было как настоящее, непринужденное, не сыгранное. Я взглянула на Льва Николаевича. Он положительно сиял от удовольствия.
Я спросила странницу, откуда она пришла, что видела. Странница сразу начала свое повествование, причем прихлебывала чай, откусывала сахар как-то совсем особенно, не спеша, как бы оценивая каждый глоток и каждый кусочек сахара. Вообще Мария Николаевна играла свою роль не только словами, но и мимикой и всем своим существом. Она рассказывала о своем странствовании, о своем сне, как птица, слетевшая с небес, заклевала лягушку, и что птица эта была мать-игуменья, она заклевала врага своего, что мутил ее. А враг был батюшка из соседней церкви.
Мария Николаевна взяла такую верную интонацию, такие верные ужимки, что, невольно, слыша в публике неудержимый смех, а в особенности заразительный смех Льва Николаевича, я не могла оставаться печальной и, закрыв лицо платком, чтобы по крайней мере не видеть странницы, притворилась, что утираю слезы умиления от ее рассказов, а сама тряслась от смеха, уткнувшись в платок.
Казалось, что все, что слышала Мария Николаевна в течение многих лет от странниц, она все ввела в свой рассказ. Все слилось в одно длинное, комическое и верное повествование: как из щечки Богородицы денно и нощно сочилось миро; как монах, за то, что полюбил девку Гашку, языка лишился.
Когда я ушла и странница осталась одна, она стала поспешно собирать со стола кусочки сахара, остатки баранок, хлеба, и, оглядываясь на дверь, поспешно клала все это в свою котомку. Эта безмолвная сцена была великолепна и вызвала громкий смех и аплодисменты.
Дверь отворилась и вошел студент. Как только он получал кого-нибудь слушателем, он начинал свою проповедь. Так было и со странницей.
Надо сказать, что самое удачное и яркое в этой комедии были проповеди студента и странницы (к сожалению, я не могу передать их слова).
Обыкновенно проповедь начиналась со слов о правах женщины: как женщина должна приравнять себя к мужчине и прежде всего остричь свои длинные косы.
– Что ты, что ты, батюшка, Христос с тобой! У нас девкам-то косы за плохое поведение стригут, а ты хочешь так себе ни в чем не повинных осрамить! Нет, этого никак нельзя, – качая головой, говорила странница.
Но студент не унимался, он отвергал почтение к родителям, богомольство называл пустым шляньем. Странница с ужасом слушала его. Но когда дело дошло до сравнения Бога с воздухом – кислородом, странница в испуге, забрав свою котомку, крестясь и отплевываясь, как от нечистой силы, убежала от него.
Тут раздались аплодисменты и неудержимый хохот.
В конце концов странница благотворно действует на семью. Следующая сцена – муж мирится с женой.
Соня была неузнаваема в широком парусиновом пальто; трудно было лишь справиться с ее густыми волосами. Она отлично играла роль мужа, да и вообще у нее все роли всегда выходили хорошо.
Пьеса кончается благополучно: студента с идеями выпроваживают; влюбленная кузина утешается. Пьеса кончается пением куплетов, которые поет жена на мотив романса Глинки – «Я вас люблю, хоть я бешусь». Помню лишь последний куплет:
Я постараюсь все забыть,Простить, что было между нами,Я занята одними вами,Могу лишь вас одних любить.Когда я на репетиции спросила Льва Николаевича:
– Ведь мы помирились, зачем же мы на «вы»? Он ответил мне:
– Ничего, пой так, не вышло иначе.
И подумать только, что никто из нас не записал этой комедии! Переписанные роли были брошены, как ненужная бумага. Так мало придавалось значения в те годы тому, что писал Лев Николаевич. Да и жилось тогда не будущим, а настоящим – молодым и эгоистичным.
Эта маленькая комедия дала мысль Льву Николаевичу написать пьесу для настоящей сцены. И он написал и повез ее в Москву. Знаю, что у Льва Николаевича было страстное желание поставить ее на сцену немедленно. Называлась эта пьеса «Зараженное семейство».
Я никогда не читала ее.
Несмотря на все хлопоты, поставить ее в казенном театре Льву Николаевичу не удалось. Препятствий было много: цензура, пост, мало обработана и т. д.
Лев Николаевич читал ее в Москве Жемчужникову и Островскому. Островский одобрил ее, но сказал, что «мало действия, что надо ее обработать». Лев Николаевич выразил сожаление, что ее нельзя поставить тотчас же, так как интерес был, по его мнению, современный, на что Островский ответил ему полушутя:
– Ты боишься, что в один год поумнеют?
Лев Николаевич впоследствии охладел к этой комедии и не переправлял ее.
Соня с трудом собрала потом листки этой комедии, переписанные разными лицами.
Да к тому же А. А. Фет в своих письмах отсоветовал Льву Николаевичу писать в драматической форме.
Отец, узнав, что Лев Николаевич пишет комедию для настоящего театра, был в восторге и [25 декабря 1863 г.] писал ему:
«…Наконец, сбудется мое давнее желание – ты произведешь на свет комедию, которая будет играться на сцене. Названные тобою артисты все уже имели свои бенефисы, но лучший бенефис будет режиссера Богданова 21-го Генваря. Постарайся прислать только как можно скорее твое творение, оно будет принято с благодарностию. Но ты можешь отдать его также дирекции и получать за эту пиэсу поспектакльную плату. Сегодня утром говорил я обо всем этом с Степановым, он также очень рад, что ты пускаешься на это поприще. Я кладу голову на плаху, если ты не похоронишь всех наших существующих драматических писателей. Ты – наш Теккерей; в тебе сидит много логики; ты не погонишься за одними эффектами, и поэтому-то самому и производишь его в своих сочинениях, исполненных верностью и простотой. А что твой роман? Я никак не менее, как Сухотин, обожаю тебя, как автора, и ты можешь смеяться надо мною, столько же, как над ним. Я всегда был и пребуду поклонником литераторов, сочинителей музыки и всех артистов; в них вижу я „un feu sacre“[107], который всегда меня согревал. Прощайте, обнимаю вас от всей души
ваш дед Андрей».Слава драматического писателя, предсказанная отцом, осуществилась. Но отцу не пришлось ее пережить. «Власть тьмы» затмила все и всех.
XXIV. Петровский пост
Пишу дневник в конце мая 1864 г.:
«Все разъехались. В доме, в саду, в лесу тишина. Все зелено. Даже молодые дубы в Чепыже позеленели. Приедет только через три месяца. Как было весело! Странно – без него. А Левочка говорил: „Так и хорошо, и должно быть“. Я не умею грустить. Не хочу».
В начале июня, неожиданно для всех, приехал Сергей Николаевич.
Все интересы, занятия, мысли, все, что я выработала в себе в эти полгода, – исчезло вдруг. Все сосредоточилось в одно целое «огромное, мучительное и радостное». Со мною был тот же Сергей Николаевич, которого я любила и ждала. Он сказал брату, что хочет ехать венчаться в Курскую губернию – в свое имение, не говоря ни слова Марии Михайловне.
Железных дорог тогда еще не было, и пришлось бы ехать в экипаже.
Лев Николаевич предложил дормез, купленный им перед его свадьбой.
Я видела, как из сарая был выдвинут, вымыт и подмазан экипаж. Сергей Николаевич почти безвыездно жил у нас. Я ожила. Казалось, я всей душой предавалась счастью. Я всегда умела им пользоваться, когда оно улыбалось мне. Это было свойство моего характера, как говорили мне дома.
Но на этот раз счастье длилось недолго, чего я никак не могла предвидеть по своей молодости и неопытности.
Няня Мария Афанасьевна, узнав, что мы едем венчаться, сказала мне:
– Что же это, Татьяна Андреевна., вы венчаться собрались, постом-то? Да кто же на это согласится!
– Да, теперь ведь пост! Ведь никто и венчать не станет, – с ужасом сказала я.
Мне казалось, что я вот сейчас этими словами произнесла себе приговор. Никому из нас это препятствие не пришло в голову. Меня это очень расстроило. Почему? Не знаю. Ведь пост две недели, ведь это же не много…
Я пишу письмо (без даты) отцу:
«Милый папа, я сегодня только могу писать, хотя немного спокойнее. Сережа уехал в Пирогово. Я все боялась тебе писать. Ты был болен, боялась тебя расстроить. За глаза так трудно говорить про все это. Видно, судьба моя такая, чтобы это все было без вас. Мы очень торопились, папа, и только ждем конца поста.
Ради Бога, пришли мои бумаги скорее, что мне нужно – ты сам лучше знаешь. Как пост кончится – сейчас и свадьба! Я пишу тебе это так прямо, потому что знаю, что согласие твое есть, ты мне прежде говорил, что не будешь против. Напиши мне, пожалуйста, милый папа, все: ваши мнения, ваше согласие, как ты все это принял. Я с таким нетерпением буду ждать письма. Без того же я хожу сама не своя. Он уехал на неделю в Пирогово. Как это жалко, милый папа, что ты не можешь приехать. Я говеть стану, и он тоже. Если бы ты меня видел, как я счастлива теперь. Осенью на охоту поедем. Помнишь, ты мне все желал мужа охотника? Он все предлагает мне за границу ехать. Но я не желаю, а хочу первое время на месте сидеть в деревне.
Прощайте, не взыщи, что я так мало и даже глупо пишу тебе. У меня все перемешалось в уме, и я только хотела поверить тебе все скорее и получить от тебя письмо.
Целую крепко. Таня».
Приписка Сони к моему письму?
«Милый папаша, мне так весело, что все только хочется говорить о счастье Тани и нашем вообще. Долго любила она, наконец-то ей Бог послал. Воображаю, как вы тоже будете рады. На них весело смотреть О препятствиях родства мы и не думаем: столько было примеров, и все проходило прекрасно. Ужасно грустно, что вас не будет, а то бы вполне было бы весело. Ждем от вас писем с нетерпением. Целую тебя крепко.
Соня».
Матери я писала еще раньше о приезде и решении Сергея Николаевича венчаться в Курском имении. Лев Николаевич тоже писал моим родителям о предстоящей свадьбе брата. Он писал, что рад за брата, рад за меня, видя нас счастливыми, но, предвидя осложнения с Марией Михайловной, он ничего не мог ни советовать, ни отсоветовать. Он писал, что самое лучшее, конечно, уехать и венчаться в Курской губернии.
К сожалению, письмо Льва Николаевича не сохранилось.
Отец ответил мне, что он очень рад за меня и сделает все, что я просила. «Я бы готов был душою, – пишет мне отец 21 июня, – присутствовать при вашей свадьбе, но благоразумие велит мне этого не делать. Я могу чрез это повредить вам и всему нашему семейству. Так как брак этот считается не совсем законным до тех пор, пока не будет разрешен синодом, то лучше мне не быть при этом, чтобы не навлечь на себя негодования начальства и самого царя, которому, конечно, будет об этом сообщено. Вот почему и советую сыграть свадьбу как можно тише и скромнее и отнюдь не просить теперь архиерея об разрешении этого брака. Об этом надобно будет просить после, подавно если будут дети…»
На выраженное мною сожаление, что не будет со мной родителей, отец пишет мне в утешение:
«У тебя есть там, помимо меня, другой отец; он любит тебя не менее, как я, да и Софья, пожалуй, послужит тебе за мать и сестру».
Лев Николаевич тоже писал отцу о разрешении архиерея или синода, спрашивая его совета. И отец пишет (в этом же письме от 21 июня):
«Сейчас прочел я еще раз оба твои письма, мой добрый друг Толстой, и reflexion faite[108], я остаюсь все-таки при моем убеждении, чтобы никак не просить теперь разрешения на бракосочетание».
Привожу эти строки, чтобы показать, как много хлопотал о нашей свадьбе и Лев Николаевич.
Через неделю вернулся Сергей Николаевич. Пост еще не прошел.
Я нашла в нем перемену – она огорчила меня: он был задумчив, чем-то озабочен, хотя его отношения ко мне уже более сердечные и близкие, как жениха к невесте, не изменились. Что с ним? Что произошло? – назойливо с тоской спрашивала я себя.
Вставая утром, ложась спать, бродя с ним по саду, я не находила себе покоя. Плакать я не могла. Может быть, слезы помогли бы моей внутренней необоримой тоске. Серьезно-вопросительным взглядом я глядела ему в глаза, желая прочесть то «непонятное», что медленно уносило мое счастье.
Он уезжал, приезжал снова к нам, но уже не так часто.
Лев Николаевич, призвав меня однажды в кабинет, решился говорить со мной откровенно. Он начал с того, что после поста, как хотел Сережа, венчаться нельзя. Надо ждать. «Сережа предполагал жениться на тебе тайно от Марии Михайловны. Но до нее стороной дошли эти слухи. Скрывать этого больше нельзя было. У них было объяснение. Она приняла его решение расстаться с ней очень тяжело, хотя и кротко, что было для него еще тяжелее».
– Сколько у него детей? – спросила я.
– Трое. Он должен сначала обеспечить семью свою и продать Курское имение, как он говорил мне, а потом уже жениться.
Я молчала – все это было для меня ново.
– Зачем он не говорит со мной об этом? – спросила я наконец.
– Он боится тебя расстроить. Ты так еще молода. Он все надеется устроить свои имущественные дела – что же ему говорить с тобой об этом!
– Ну, так что же он, наконец, хочет? – почти закричала я.
Лев Николаевич внимательно с удивлением посмотрел на меня.
– Жениться на тебе, устроив свои личные отношения с Марией Михайловной и имущественные дела, – тихо проговорил он. – Таня, это будет все очень трудно и сложно.
– Так что же мне делать? – спросила я с тоской и недоумением.
– Ждать, если ты его любишь. Но знай, что там пятнадцать лет длится их связь.
Опять водворилось молчание.
– Ждать чего? А, может быть, он и Маше говорит то же самое, что мне? Да, конечно, ему трудно.
– Переговори с ним, – сказал Лев Николаевич, – когда он приедет. Это самое лучшее.
– Да, да, это лучше, но, знаешь, я не сумею, и потом это выйдет нехорошо, как будто я тороплю его.
Лев Николаевич молча улыбнулся.
Я ушла к себе. Мне и хотелось, и тяжело было говорить об этом.
Когда я оставалась одна сама с собой, я делалась взрослой. Я говорила себе: «что я делаю? Я должна отказать ему. Должна стыдиться, что хотя временно отвлекла его от семьи, отняла его у той, которая жила с ним пятнадцать лет! Зачем он не сказал мне этого раньше? Зачем обманывал меня, как ребенка? Обращались как с хрупкой игрушкой, которую можно разбить! Да, он и разбил меня своими обманами», – говорила я.
Негодование и обида кипели в моем сердце.
А вместе с тем, когда я живо вспоминала и представляла себе все, что было между нами: его частые посещения, вечерние прогулки в липовых аллеях, наши бесконечные разговоры о будущем и многое, многое, то неуловимое, что сближало нас, я невольно спрашивала себя: «И все это отойдет от меня, а я все-таки останусь жить?..» Я чувствовала, что слабею, что решение мое «отказать» куда-то далеко отходит от меня, и я делаюсь сама себе противна и презренна…
По просьбе родителей Лев Николаевич сам отвез меня в Москву. Лиза и я должны были ехать за границу с отцом. Лев Николаевич спешил вернуться домой, боясь за Соню.
По приезде его домой, Соня пишет мне 14 сентября:
«Вообрази себе мою досаду, милая Таня! Левендопуло[109] потерял свой бумажник с деньгами, счетом от мамаши, главное, что мне, Бог знает, как жаль – твое письмо… Ты, Танечка, будь умна, не скучай, мне душу изливай…»
В ответ я пишу Соне 18 сентября 1864 г.:
«Сейчас только получила твое письмо, друг мой Соня. Жаль, что Левочка потерял бумажник, были ли там деньги и письма? Мне жаль, я тебе там пишу как-то очень откровенно, еще под разными впечатлениями Кремля и Ясной. Последние до сих пор так и душат. Я стала (некуда их девать) записывать все свое лето, все, что помню. Иногда сижу, пишу и все забываю окружающее. Мое скучное письмо первое, второе ничтожнее и потому веселее. Хочу петь, петь и петь; надо быть умной и ходить в струне, а там что будет; езжу в театр. И не пиши, и не внушай мне, что я могу очень скучать. Я такая сильная, молодая, все переломить хочу: восемь октав голосом взять, сорок верст пробежать. Все это я чувствую больше, чем когда-либо, и так хорошо, отрадно; опять, Бог даст, к вам приеду с новыми рассказами. Милый мой второй родительский дом, век его не забуду…