
Полная версия
Мои воспоминания
Чтобы дать вам понятие о предусмотрительности и благоразумной сметливости Федора Васильевича в выборе наставников для Юрия Федоровича, достаточно будет сказать, что эта домашняя школа при самом начале своем дала Московскому университету двух преподавателей, из которых один был гувернером Юрия Федоровича, именно – Пако, впоследствии лектор французского языка, а другой – его учителем латинского и русского языков, логики и словесности – магистр Московской Духовной академии, а потом профессор эстетики, Николай Иванович Надеждин.
Когда мы с Пако были товарищами по преподаванию в филологическом факультете Московского университета, он много интересного рассказывал мне о фамилии Самариных из того далекого времени, когда Юрий Федорович был еще мальчиком, и, между прочим, сообщил мне один прелюбопытный анекдот, который по своей исторической значительности должен занять место в моих воспоминаниях, если только он не был уже напечатан где-нибудь прежде.
Во второй половине двадцатых годов нашего столетия Самарины находились в Риме. Однажды Софья Юрьевна с детьми поехала кататься в коляске, запряженной парою лошадей. При ней в экипаже были Юрий Федорович с своим гувернером Пако и двухлетний Миша на руках у няньки (он давным-давно помер чахоткою, вскоре по окончании университетского курса). Прогулка была направлена к базилике Maria Maggiore, и экипаж, обогнув по площади эту церковь, въехал в длинную и прямую улицу, упирающуюся в площадь базилики Иоанна Латеранского.
В то время улица эта была одна из самых глухих и пустынных, между огородами и виноградниками, от которых с обеих сторон отделялась она непрерывно тянущимися высокими каменными стенами, которые кое-где перемежались воротами. На всем ее протяжении, с обеих же сторон, шли широкие тротуары, отделенные от проезжей дороги высокими и развесистыми деревьями, которые в солнечный день манили гуляющих под свою освежительную тень. И папа Григорий XVI любил прогуливаться пешком по этой улице, запросто одетый в свою белую рясу монахов грегорианского ордена. Осенью 1840 года именно здесь привелось мне с ним встретиться. Я шел в тени по тротуару; вдруг очутился передо мною каноник в черной рясе и приглашает меня сойти с тротуара на середину улицы, потому что навстречу мне пойдет под деревьями сам папа. Вышедши на дорогу, я остановился, чтобы ходьбою не сократить себе времени для рассмотрения Его Святейшества в наибольшей подробности. Между тем, опережая меня, стремились навстречу святому отцу благочестивые итальянцы, человека два-три становились на колени и преклоняли голову, а он осенял их крестным знамением. Когда он стал подходить ближе, передо мною очутился англичанин и, размахивая обеими руками и подняв надменно голову, прошел мимо папы, даже не снимая шляпы. Меня покоробило от этой дерзкой невежливости, и я обрадовался случаю заткнуть за пояс британское нахальство. Когда Григорий XVI поравнялся со мною, я мгновенно решил показать ему, что я не католик, но человек благовоспитанный. Я стоял на ногах, не тронувшись с места, и, обнажив свою голову, поклонился ему в пояс, как кланяются коронованным особам, а он любезно приветствовал меня общепринятым у итальянцев жестом, слегка помахивая правой рукою, на манер того, как дамы обвевают свое лицо опахалом. Только что успел я воротиться с середины проезжей дороги на тротуар, как ко мне подошел тот же папский служка и вежливо спросил, кто я такой? – «Русский из Москвы, студент Московского университета». – отвечал я. – Знай, дескать, наших. Но извините, римские воспоминания далеко увлекли меня, и я немножко заболтался. Мы оставили Самариных, когда они только что поворотили с площади Maria Maggiore в ту пустынную улицу (как она называется, теперь не припомню). Проехав несколько минут, Софья Юрьевна, желая пройтись в тени деревьев, вышла из коляски, а за нею и Пако с Юрием Федоровичем; но ребенок, покоясь на коленях няньки, так увлечен был удовольствием кататься на лошадях, что расплакался, когда его хотели взять с собою. Надобно было оставить его с нянькою в экипаже. Таким образом, Софья Юрьевна с своей маленькой свитою шла по тротуару, а рядом по дороге тихонько тащилась коляска. Вдруг из ворот выскочил осел с двумя корзинками по обоим бокам и заверещал благим матом; лошади шарахнулись в сторону, а потом во весь опор помчались вперед вдоль по улице. Пако, ошеломленный внезапностью переполоха, мог мне припомнить из этих мгновений тревоги и отчаяния только то, как несчастная мать, обезумев от ужаса, стремглав бросилась вслед за уносящимся от нее ребенком, как она не раз спотыкалась и падала и все не уставала бежать. Но только что коляска домчалась до площади Иоанна Латеранского, Пако, постоянно вперяя свои взоры вдаль, вдруг заметил, как мелькнула какая-то фигура около взбесившихся лошадей, и они мгновенно остановились. Когда все трое добежали до спасенного от гибели Миши вместе с нянькою и экипажем, они увидели красивого молодого человека, щегольски одетого и в светлых перчатках, который держал под уздцы обеих лошадей. Это был Луи-Наполеон, будущий император французов.
Теперь от фамилии Самариных перехожу к обещанному уже мною коротенькому перечню тех из своекоштных студентов моего времени, с которыми тогда или потом, много лет спустя, приводилось мне вступать в более или менее близкие отношения. Все они были только из двух факультетов – филологического и юридического; что же касается до своекоштных медиков и математиков, то из них ни с кем вовсе не был я даже и знаком. Начну с филологов, следуя алфавитному порядку.
Андре, Александр Александрович. Учился в первой московской гимназии. Между нами, студентами, был самый прилежный и во всем исполнительный; считался одним из лучших знатоков латинского языка и пользовался особым расположением Дмитрия Львовича Крюкова, нашего профессора римской словесности. Большую часть своей трудовой жизни был директором коммерческого училища в Москве.
Бецкий, Иван Егорович. По окончании университетского курса несколько лет служил где-то в провинции, потом уж очень давно переселился во Флоренцию, где и живет безвыездно больше тридцати лет престарелым холостяком во дворце Спинелли-Трубецкой, на улице Гибеллини, т. е. во дворце, принадлежавшем некогда старинной итальянской фамилии Спинелли, а теперь – князьям Трубецким. Весною 1875 г. провел я целый месяц во Флоренции и чуть не каждый день видался с Бецким, возобновляя и освежая в памяти наше далекое, старинное студенческое товарищество, и тем легче было мне молодеть и студенчествовать вместе с ним, что он, проведя почти полстолетия вдали от родины, как бы застыл и окаменел в тех наивных, юношеских взглядах и понятиях о русской литературе и науке, какие были у нас в ходу, когда в аудитории мы слушали лекции Давыдова, Шевырева и Погодина. Этот милый монументально-окаменелый студент у себя дома в громадном кабинете забавляется откармливанием певчих пташек, которых развел многое-множество в глубокой амбразуре всего окна, завесивши его сеткою. А когда он прогуливается по улицам Флоренции, постоянно держит в памяти свою дорогую Москву, отыскивая и приобретая для нее у букинистов и антиквариев разные подарки и гостинцы, в виде старинных гравюр и курьезных для истории быта рисунков, и время от времени пересылает их в Московский Публичный и Румянцевский музей.
Бычков, Афанасий Федорович. Директор Императорской Публичной библиотеки в настоящее время первый знаток славянорусских рукописных и старопечатных памятников.
Катков, Михаил Никифорович. Знаменитый публицист и редактор «Московских Ведомостей» и «Русского Вестника». Сначала был профессором философии в Московском университете, а впоследствии – директором основанного им вместе с Леонтьевым лицея цесаревича Николая.
Кудрявцев, Петр Николаевич. Даровитый литератор и такой замечательный профессор всеобщей истории в Московском университете, что сам Грановский, его учитель, отдавал ему перед собою первенство. Кудрявцева увидал я в первый раз не в аудитории, а в нашем казенном номере, и – как сейчас вижу – с повязанным по щеке белым платком: у него болели зубы. Он пришел тогда к своему товарищу по курсу, Сергею Дмитриевичу Шестакову, которого потом всегда считал самым близким из своих немногих друзей.
Князь Мещерский, Борис Васильевич. В течение многих лет был губернским предводителем дворянства в Твери; кое-какие подробности о его студенчестве расскажу вам потом.
Панов, Василий Иванович. Он был моложе меня по курсу годами двумя, и потому в ту пору я мало его знал, но зимою 1840–1841 гг. сошелся с ним товарищески в Риме, и потом мы были с ним хорошими приятелями и в Москве, о чем разные подробности сообщу вам в свое время.
Филимонов, Александр Иванович. Попечитель граф Строганов отличил его еще между студентами и впоследствии взял к себе на службу правителем канцелярии Московского учебного округа.
Эмин. Имени и отчества его не припомню, потому что познакомился с ним и изредка встречался, когда он был уже профессором армянского языка в Лазаревском институте восточных языков. В ученой литературе он приобрел себе почетную известность своими работами по истории, литературе и древностям Армении.
Теперь из своекоштных студентов по юридическому факультету:
Граф Делянов, Иван Давыдович. Министр народного просвещения. Кончил курс первым кандидатом в обновленном при попечителе графе Строганове юридическом факультете. Попов, Александр Николаевич. По окончании курса держал экзамен на магистра и написал диссертацию о «Русской Правде», потом занимал видное место на службе в Петербурге. На студенческой скамье я его не знал, но после сошелся и подружился с ним через графа Александра Сергеевича Строганова, с которым он был в самых близких товарищеских отношениях, о чем расскажу вам некоторые подробности, где следует.
Граф Строганов, Александр Сергеевич, тот самый, о котором сейчас было упомянуто. Его отец, граф Сергий Григорьевич, ничем не мог лучше и полнее выразить своего доверия, уважения и любви к Московскому университету, как тем, что, немедленно по вступлении в должность попечителя, он отдал в него учиться своего старшего сына и наследника огромного майората, даже рискуя впасть в немилость у государя Николая Павловича, который очень не жаловал студентов.
Князь Черкасский. Известный государственный деятель, особенно прославившийся своими административными качествами в Болгарии по освобождении ее от турецкого ига. В студенчестве я не был с ним знаком, да и после того очень редко с ним встречался, потому не знаю ни имени его ни отчества; но живо представляю его себе и теперь в студенческом мундире по одному случаю, который крепко застрял в моей памяти. Когда помощник попечителя, Дмитрий Павлович Голохвастов, женился на Новосильцевой, то взял себе в шафера именно этого самого князя Черкасского. Бракосочетание совершалось в церкви Иоанна Богослова на Тверском бульваре, около большого каменного дома Голохвастовых, в углублении обширного двора, с двумя каменными же корпусами, выходящими с обеих сторон к бульвару. Теперь он принадлежит какому-то богатому промышленнику. Мы, студенты, сгорая любопытством видеть собственными глазами одного из своих товарищей в великом почете, с венцом в руке над головою нашего грозного принципала, собрались гурьбою и переполнили всю церковь. Для порядку шнырял между нами один из субинспекторов. Церемония происходила в летние сумерки, но еще засветло. Из растворенных окон виднелась сплошная толпа любопытствующих; между ними мелькали и студенческие вицмундиры. Вдруг оттуда раздалось пение петухов – в публике произошло движение; субинспектор засуетился и бросился вон из церкви; я и стоящие около меня товарищи перепугались до смерти, почуяв беду: ну, как это закричал петухом кто-нибудь из наших, да попадется – что тогда будет! Но дело обошлось благополучно: субинспектор воротился к нам, и петухи замолкли. Не раз после этого мне виделось во сне, будто меня отдают в солдаты, а в ушах раздается «кукареку».
Должно быть, в одно время со мною слушали лекции в Московском университете на младших курсах будущие профессора: Соловьев, Леонтьев, Кавелин и Калачев, но я их решительно не помню студентами.
Наше студенчество от 1834-го по 1838 г. было настоящею эрою, которая отделяет древний период истории Московского университета от нового, и, как нарочно, это была именно самая середина нашего четырехгодичного курса. По ту сторону этой грани старое здание университета, старые профессора с патриархальными нравами и обычаями и такая же старобытная администрация, доведенная к концу до самоуправства, а по эту сторону – новое здание университета, отмеченное и на его фронтоне 1835 годом, целая фаланга новых и молодых профессоров, только что воротившихся из-за границы, где обучались, каждый по своей специальности, а одновременно с ними вместе явился и новый, тоже молодой (всего сорока лет), попечитель Московского учебного округа, граф Сергий Григорьевич Строганов, тогда еще свитский генерал, с серебряными эполетами и такими же аксельбантами, а потом генерал-адъютант, один из немногих любимцев Николая Павловича и его ровесник по годам, а при новом попечителе и новый инспектор, наш возлюбленный Платон Степанович Нахимов, в амуниции моряка, по чину капитан второго ранга.
После двухлетнего гнета под ферулою Дмитрия Павловича Голохвастова, мы, студенты 1834 года, могли вполне оценить и радостно почувствовать на себе самих благотворную силу обновления во всем строе университетской жизни. Предшественник графа Строганова, князь Сергий Михайлович Голицын, знаменитый и первый вельможа в Москве и тоже любимец императора Николая, был человек решительно добрый и благотворительный, но, странное дело, ровно ничего для университета не делал, а вполне предоставлял Голохвастову делать все, что угодно. Он даже будто вовсе и не любил университета, и при нас в течение двух лет ни разу не был в аудиториях на лекции; только однажды посетил он нашу казенную столовую во время обеда, прошелся взад и вперед между столами и, закинув голову, смотрел по верхам в потолок, на студентов же вовсе ни на кого и не взглянул. Граф же Строганов чуть не каждый день посещал лекции профессоров и внимательно слушал каждую с начала до конца, никогда не оскорбляя профессора преждевременным выходом из аудитории; а во время переходных и выпускных экзаменов любил знакомиться с успехами и способностями экзаменующихся студентов и с особенным вниманием и участием следил за теми из них, которые были уже у него на примете по дарованиям и прилежанию. Таких он прочил для будущего их назначения в профессора или в учителя, как например, Соловьева, Каткова, Селина. Кудрявцева, Шестакова, Кавелина, Ершова, Давыдова, Авилова. Столько же следил он и за преподаванием в гимназии, и, присутствуя на уроках, знакомился с учителями и с даровитейшими из учеников, из которых многие и потом всегда пользовались его вниманием и покровительством, как например, Басистое, ученик второй московской гимназии, впоследствии известный педагог и литератор, или Михаил Илиодорович Ляпин, из самого первого выпуска учеников по реальному отделению третьей московской гимназии. Этого, как специалиста, приготовленного к практической промышленной деятельности, граф взял к себе на частную службу в качестве комиссионера по сбыту железа из строгановских заводов. Впоследствии Ляпин стал известен всей Москве учрежденными им в его домах бесплатными квартирами для студентов и вообще для бедных людей.
Граф не оставлял без внимания и низших школ и, посещая их время от времени, лично наблюдал за успехами преподавателей, а иногда и учеников, с которыми любил разговаривать, чтобы знакомиться с их способностями. Вот один анекдот, который он сам рассказывал мне. Однажды в каком-то приходском училище он был на уроке из катехизиса. Дело шло о едином Господе Боге в трех ипостасях. Законоучитель вызвал одного ученика лет семи повторить сказанное и объясненное. Мальчуган, с серьезною и спокойною миною, не стесняясь присутствием начальства, медленно и твердым голосом передал учение о Боге Отце, о Боге Сыне и о Святом Духе. Граф, заинтересованный даровитым мальчиком, спросил его: «Ну, а как же ты сам понимаешь, что такое Святой Дух?» Мальчик подумал и, не торопясь, отвечал: «Птица». «Какая же птица?» – воздерживаясь от улыбки, спросил граф. Мальчуган опять подумал и также медленно проговорил: «Курица». С трудом превозмогая себя, чтобы не расхохотаться, граф серьезно и ласково спросил его: «Почему же ты это знаешь, мой милый?» – «А потому, – отвечал тот немедленно и с уверенностью, – что сам видел на образе в церкви».
«Этот ответ, – присовокупил граф к своему рассказу, – окончательно убедил меня в даровитости и в сметливой находчивости семилетнего ребенка. Действительно, на старинных иконах символический голубь не летит с распростертыми крыльями, а стоит смирно, подобрав и прижавши их к себе, и кажется как есть дворовою птицею, если намалеван неумелою рукою сельского иконописца».
В первый же год своего попечительства граф Строганов оказал великую услугу народному просвещению, примирив государя императора с Московским университетом, который он не переставал держать в опале со времени печальной истории, окончившейся солдатчиною Полежаева и ссылкою Герцена. Николай Павлович называл наш университет волчьим гнездом, и когда случалось ему проезжать мимо него, долго оставался в дурном расположении духа. Потому надобно признать за особую его милость к графу Строганову, что он соблаговолил посетить вместе с ним Московский университет и именно казеннокощтное общежитие. Не знаю, как в других номерах, но в нашем попечитель представил государю всех нас до одного, особенно рекомендуя некоторых по успешным занятиям в той или другой специальности филологического факультета. Хорошо помню, что Шестаков (Сергий Дмитриевич), будущий профессор римской словесности, был рекомендован ему как отличный латинист.
Граф Строганов непременно должен был в скорейшем времени снискать расположение царя к Московскому университету, чтобы оправдать в его глазах помещение своего собственного сына в корпорацию студентов, которая до того времени была заподозрена правительством. Акт примирения верховной власти с университетским преподаванием блистательно завершен был всемилостивейшим решением государя Николая Павловича послать своего собственного сына и наследника цесаревича Александра Николаевича в Московский университет – слушать лекции анатомии и физиологии у профессора Эйнброта. Этот курс лекций состоялся по зиме того же года и был читан специально для цесаревича и его немногочисленной свиты, в одной из зал старого здания университета, направо от ворот.
В этой свите находился и поэт Жуковский. Я тогда видел его в первый и последний раз в большой словесной аудитории нового здания, на лекции Степана Петровича Шевырева о греческих лириках и в особенности о Пиндаре и Анакреоне. От этой лекции осталась в моей памяти одна курьезная подробность. Вошедши в аудиторию вместе с профессором, Жуковский не сел на кресло у кафедры, а направился к передней скамье и как раз к тому ее краю, на котором сидел я. Надобно вам сказать, что у наших скамеек для каждого студента было отдельное сиденье, которое, как у кресел, набито мочалом и покрыто кожею, и каждое помещалось в свою перегородку, вдвигаясь в нее и выдвигаясь. Когда я посторонился, чтобы дать Жуковскому свое место, он, садясь на подушку, которая несколько выдвинулась из перегородки, покачнулся и тихонько сказал мне: «Как бы тут не провалиться!» – «Не опасайтесь, – отвечал я, – надобно только покрепче двинуть сиденье», – и помог ему это сделать, а Шевырев между тем не начинал своей лекции, пока мы усаживались.
Теперь перехожу к профессорам. Мне легко было объяснить вам, как обновился наш университет перемещением аудиторий из старого здания в новое и заменою старой администрации новою. Тут самые предметы резко отделялись друг от друга, как полосы различного цвета. Иное дело с профессорами: в их среде обновление происходило в большей постепенности и не в одинаковой значительности по разным факультетам. Сверх того, старое поколение профессоров, в силу преемственного развития, само собою шло к усовершенствованию, так что в наше время оно давало представителей трех разрядов: отживающего, среднего и молодого. Это вы сейчас увидите из перечня профессоров, который я ограничиваю нашим факультетом.
В старшем поколении к первому разряду относятся профессора с самого начала нашего столетия. Как люди, отжившие свой век, они удивляли и забавляли нас своей оригинальностью и разными причудами, вместе с патриархальной простотою в их обращении со студентами, которым они обыкновенно говорили «ты», и переходили на «вы» только с теми, на кого сердились. Вот два милых образчика таких старожилых чудаков.
Профессор греческой литературы Ивашковский. Он являлся всегда в высоких ботфортах и в белом галстуке. Студенты, ожидая его на лекцию, непременно должны были все до одного ходить взад и вперед по аудитории, так чтобы Ивашковский незаметно вошел в нее и незаметно же смешался с толпою, будто на толкучем рынке. Сохраняя такое инкогнито, он, разумеется, никому не кланялся, и мы не должны были замечать его присутствия. Задевать и теснить его в толпе не только позволялось, но даже было ему приятно. Когда мы потолкаемся таким образом минут десять, он станет у кафедры и, продолжая молчать, начнет медленно поворачивать голову в ту и другую сторону и с ласковою улыбкою поводить глазами на толпу. Это значит, что пора приниматься за дело. Мы, стуча и шумя, усаживаемся по скамьям, и когда наступит тишина и порядок, Ивашковский, не торопясь, взлезает на кафедру, и лекция начинается. Главною задачею нашею было, чтобы вместе с профессором прогулять если не всю лекцию, то, по крайней мере, насколько возможно. На это были между нами гораздые молодцы, человека два-три. Они умели подластиться к нему и будто невзначай обронить словечко и исподволь втянуть его в беседу, а он, очнувшись из забытья, сначала ответит нехотя, а потом мало-помалу разговорится. Цель достигнута: раздался звонок, и лекция благополучно покончена, а милый Ивашковский, растерянно ухмыляясь, второпях вышмыгнет из аудитории: сам, дескать, виноват, вперед буду умнее.
Другой такой же оригинал был профессор политической экономии и статистики. Измаил Алексеевич Щедритский. Мы очень любили его за доброту и снисходительность к нам и за его простодушное патриархальное обращение с нами на «ты». Свои лекции он читал нам вместе с юристами. Один из последних, детина ражий, веселого нрава, но осанистый и с внушительными манерами, по фамилии Соловьев, пользовался особым вниманием и расположением Щедритского. Этот студент имел обычай, как бы узаконенный давностью, являться к нам, когда Щедритский уже сидел на кафедре и читал нам свою лекцию. Соловьев входил в аудиторию в фуражке и с толстою палкою, которою, подпираясь, стучал, и, подойдя к кафедре, останавливался, снимал фуражку, отвешивал низкий поклон и провозглашал густым басом: «Измаилу Алексеевичу мое глубокое почитание!» Щедритский, привыкнув к этой церемонии, ласково взглянет на него и кивнет ему головою, и станет продолжать лекцию только тогда, когда совершится процесс усаживания Соловьева на одной из передних скамеек, стоявшей направо от кафедры; садиться же он привык, как всем было известно, не иначе, как только на самой середине скамейки, и для того находившиеся на ней студенты, чтобы дать ему место, слезали с нее, топая ногами, и потом размещались по обе его стороны. В аудитории водворялся порядок, и Соловьев, ни разу не шелохнувшись, в величественном спокойствии, не спуская глаз, любовался на Измаила Алексеевича до самого конца лекции. Потому, вероятно, этот милый старичок и любил его, что видел в нем одного из своих усердных слушателей.
Я должен вам сказать о другом столько же внимательном его слушателе. Это был известный уже вам забулдыжный Новак, неразрывный друг долговязого Холуйского. Он любил с похмелья безмятежно дремать на лекциях Щедритского и, чтобы ему никто не мешал, обыкновенно садился прямо против кафедры на переднюю скамейку, на которой всегда было просторно, потому что студенты избегали ее, не желая торчать перед глазами профессора. Для своего дремотного успокоения, он, сидючи на скамье, прижимался к стоящему перед ним столу и, поставив на него оба локтя, поддерживал свою отяжелевшую голову ладонями с обеих сторон. Его неподвижная поза внушала профессору уважение к его сосредоточенному вниманию. Был один случай, грозивший нарушить эту сосредоточенность, к которому именно я и веду свою речь. К числу юных подростков первого курса принадлежал упомянутый уже мною Александр Иванович Филимонов. Он был веселого нрава, вертлявый и юркий и большой хохотун и гримасник. За эти качества Новак отличил его своим благосклонным вниманием и позволил ему садиться рядом с собою на лекциях Щедритского, в тех видах, чтобы Филимонов успел вовремя разбудить его и не дать ему ткнуться носом об стол. Это очень забавляло Филимонова, и он, как юла, вертелся на своем месте: то взглянет на профессора, то шепнет на ухо Новаку или дотронется до его локтя, как кошка лапкою, то обернется к товарищам и начнет подмигивать: да взгляните же, дескать, как мой соседушка сладко почивает. Однажды случилось Щедритскому застать этого забавного кривляку врасплох: «Эй ты, востроглазый, коль сам балбесничаешь, так не мешай же другому слушать мою лекцию! Перестань егозить, не то выгоню вон!»