bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 11

– Убьете ее?

– Нет, – Божичко не спускал с него глаз. – Не убьем. Вернем родителям, согласно данным им обещаниям. Согласно принятому договору, по которому пока что временно содержим панночку в изоляции. А когда дело затихнет и все утрясется, отдадим ее, и пусть родители делают с ней всё, что они в конце концов решат. А решать есть что, есть над чем подумать. Дочурка, похищенная преданным анафеме гуситом, одержимая и одурманенная, к тому же замешанная в деятельности еретической секты Сестер Свободного Духа… Так что семейство подчашего Апольда колеблется между тем, чтоб выдать своего непутевого отпрыска замуж, и тем, чтобы запереть ее в монастыре, причем уже утвердили, что монастырь должен быть как можно более удаленный, а вероятный муженек – из как можно более дальних краев. Тебе-то, Рейневан, в конце концов неважно, что они решат. В любом случае – увидеть свою Ютту шансы у тебя невелики. Ну, а чтобы быть с ней – вообще нет никаких.

– А если буду вас слушаться, тогда как? Вопреки данным родителям обещаниям вернете ее мне?

– Это ты сказал. И как будто бы угадал.

– Ладно. Что я должен сделать?

– Аллилуйя, – вознес руки Божичко. – Laetentur caeli, да веселятся небеса и да торжествует земля.[19] Воистину, прямые пути Господни, смело и быстро идут ими праведные к цели. Приветствую тебя на прямой дороге, Рейнмар.

– Что я должен сделать?

Лукаш Божичко посерьезнел. какое-то время молчал, покусывая и облизывая губы.

– Твои чешские приятели, Сиротки, – наконец-то заговорил он, – до позавчера, до Purificatio, стояли под Свидницей. Ничего там не добившись, пошли на Стшегом и взяли в осаду город. Достаточно, ох предостаточно насолили прекрасной земле Силезской эти уничтожающие все вокруг себя мирмидоняне. Поэтому для начала поедешь под Стшегом. Убедишь Краловца, чтобы снял осаду и убрался восвояси. Домой, в Чехию.

– Как я должен это сделать? Каким образом?

– Таким, как обычно, – улыбнулся посланник Инквизиции. – Понеже ты имеешь силы влиять на судьбы и события. Имеешь талант изменять историю, направлять ее течение в совсем новое русло. Ты подтвердил это совсем недавно, под Старым Велиславом. Определенно лишил Силезию Пяста, княжество зембицкое – пястовского наследства. У Яна Зембицкого не было потомства среди мужчин, с его смертью княжество попадает в непосредственное владение чешской короны. Отблагодарит ли тебя за это история, будет видно. Через пару сотен лет. Езжай под Стшегом.

– Поеду.

– И откажешься от сумасбродных розысков?

– Ага.

– Слежки и расследований?

– Ага.

– Знаешь что? Не очень я тебе верю.

Не успел Рейневан и глазом моргнуть, Лукаш Божичко схватил его за запястье и сильно вывернул руку. В его ладони блеснула открытая бритва. Рейневан было дернулся, но дубовая крышка по прежнему делала его заключенным, а хватка у Божичко была железной.

– Не очень я тебе верю, – процедил он, подсовывая ногой медный таз. – Пущу я тебе для начала чуточку крови. Чтобы поправить здоровье и характер. Особливо характер. Ибо я прихожу к выводу, что руководят тобою два темперамента попеременно – ты либо холерик, либо меланхолик. Темперамент же берется из жидкости, из зеленых и черных выделений желчи. Все эти нехорошие вещи накапливается в крови. Следовательно, пустим ее тебе немножечко. Ну, может немножечко больше, чем немножечко.

Он повел рукой и бритвой так быстро, что Рейневан едва уловил движение. Также почти не почувствовал и боли. Почувствовал тепло крови, текущей по предплечью, ладони и пальцах. Услышал ее журчание в тазу.

– Да-да, я знаю, – покивал головой Божичко. – Время сейчас неблагоприятное для кровопускания. Зима, молодой месяц, солнце в знаке Водолея, к тому же пятница, день Венеры. В такие дни эта процедура сильно ослабляет. Но это и хорошо. Для меня как раз важно немножечко тебя ослабить, Рейневан. Убавить слегка твою энергию, которую ты направляешь совсем не в несоответствующее русло. Чувствуешь? Уже слабеешь. И становится холодно. Дух жаждет, а тело как бы немножечко обмякает, да? Не дергайся, не борись со мной. Ничего тебе не будет, ты для нас слишком ценный, чтобы я подвергал опасности твое здоровье и без надобности умножал твои страдания. Не бойся, потом перевяжу тебе руку. Перевязку, поверь мне, я делаю лучше, чем брею.

Рейневан стучал зубами от пробирающего его холода.

Помещение бани танцевало перед его глазами. Монотонный голос Божичко доносился будто бы откуда-то издалека.

– Да, да, Рейневан. Собственно, так оно и есть. Каждая акция вызывает реакцию, любое событие имеет следствие, а каждое следствие является причиной дальнейших следствий. В Домреми, допустим, в Шампани, девочка по имени Жанна, слышала чьи-то голоса. Какие это будет иметь последствия? Каковы будут отдаленные последствия, вызванные ядром из французской бомбарды, которое осенью прошлого года под Орлеаном обезобразило лицо графа Солсбери? То, что после того, как Солсбери скончался в мучениях, командование армией, осаждающей Орлеан, принял граф Саффолк? Какое влияние на судьбы мира будут иметь стихи, которые уже в качестве нового познаньского епископа напишет Станислав Челэк? Или такой факт, что Сигизмунд Корыбут, которого хлопотами польского короля Ягеллы освободили из замка Вальдштайн, не вернется в Литву, но останется в Чехии? Или то, что Ягелло и римский король Сигизмунд Люксембургский вскоре приедут в Луцк на Волыни на совещание относительно судьбы Восточной Европы? Какое значение для истории имеет факт, что ни Ягеллу, ни Витольда невозможно отравить, поскольку регулярное употребление магической воды из тайных жмудских источников эффективно защищает их от отравы? Или, чтоб не далеко искать, то, что ты, Рейневан из Белявы, склонишь Сироток Яна Краловца вернуться в Чехию? Каждому хотелось бы знать, как те или иные события повлияют на историю, на судьбы мира, но никто не знает. Мне тоже хотелось бы и я тоже не знаю. Но поверь, я отчаянно стараюсь. Рейневан? Эй? Ты слышишь меня?

Рейневан не слышал. Он тонул.

В кошмарах.


Сонные кошмары в последнее время не были проблемой для Эленчи Штетенкрон, а если и были, то небольшой и не очень проблематичной. После полного рабочего дня возле больных в олавском приюте Святого Сверада Эленча была как правило слишком измученной, чтобы видеть сны.

Пробуждаясь и срываясь с кровати ante lucem, до зари, она вместе с Доротою Фабер и другими волонтерками бежала на кухню, приготовить кушанье, которое надо было скоро разнести больным. Потом была молитва в больничной часовне, потом хлопоты с больными, потом снова кухня, потом стирка, снова больничная палата, молитва, больничная палата, мытье полов, кухня, палата, кухня, стирка, молитва. В итоге сразу после вечернего Ave Эленча падала на постель и засыпала как убитая, судорожно сжав ладони на покрывале в пугливом предчувствии спешного пробуждения. Не удивительно, что такой образ жизни надежно лишил ее сновидений. Кошмары, которые когда-то были для Эленчи проблемой, перестали таковой быть.

Тем более удивляло, что они вернулись. С середины рождественского поста Эленче снова начали сниться кровь, убийства и пожары. И Рейневан. Рейнмар из Белявы. Рейневан приснился Эленче Штетенкрон несколько раз в таких кошмарных обстоятельствах, что она начала включать его в вечернюю молитву. «Храните его также, как и меня», – повторяла она в глубине души, склонив голову перед небольшим алтарем, перед Пиетой и святым Сверадом. «Ему, также как и мне, добавь силы, пошли утешение, – повторяла она, глядя на резное лицо Скорбящей. «Как меня, так и его охрани посреди ночи, будь ему опорой и защитой, будь стражем неусыпным. И дай мне хоть раз еще его увидеть», – добавляла она в самой глубине своей души так тихо и скрытно, чтобы ни Покровительница, ни святой не вменили ей слишком мирских мыслей.

Шестнадцатого января 1429 года, воскресенье перед святым Антонием, было для госпиталя таким же рабочим днем, как и будничные, поскольку работы неожиданно стало больше. Чешские гуситы, о которых много говорилось весь декабрь, подошли к Олаве в день Трех Царей, а на следующий день вошли в город. Обошлось, несмотря на мрачные и паникерские прогнозы некоторых, без штурма, боя и кровопролития. Людвиг, князь Олавы и Немчи, повел себя точно так же, как и год тому – принял с гуситами совместное соглашение. Обоюдовыгодное. Гуситы пообещали не жечь и не грабить княжьи поместья, взамен за что князь выделил раненым, больным и покалеченным чехам пристанище в обоих олавских госпиталях. А госпитали тут же наполнились пациентами. Не хватало нар и подстилок. Матрацы и соломенные тюфяки клали на пол. Была куча работы, усиливалась нервозность, быстро передающаяся всем, даже спокойным обычно монахам премонстрантам, даже спокойной обычно Дороте Фабер. Росла нервозность. Беспокойство. Усталость. И набирал силу парализующий страх перед чумой.

Гомон, который ее разбудил, Эленча сначала приняла за сонный бред. Со стоном дернула ворсистое покрывало, поворачивая голову на влажной от слюны подушке. «Снова этот сон, снова мне снится Бардо, – подумала она, качаясь на грани между сном и явью. – Захват и резня в Барде четыре года тому. Тревожно бьют колокола, трубят рога, слышно ржание коней, грохот, треск, дикий крик нападающих, вой убиваемых. Огонь, отражающийся в пленках окон, сверкающей мозаикой играющий на потолке…»

Она вскочила, села. Колокола били тревогу. Разносился крик. Отблеск пожара подсвечивал окна. «Это не сон, – подумала Эленча, – это не сон. Это происходит взаправду».

Она толкнула ставни. В комнату вместе с холодом ворвался угарный смрад. Невдалеке на рынке стоял визг сотен горлянок, сотни факелов сливались в мерцающую волну света. Со стороны Вроцлавских ворот были слышны выстрелы. Несколько соседних домов уже были объяты пламенем, зарево выползало на небо над Новым Замком. Факелы приближались. Земля, казалось, ходила ходуном.

– Что происходит? – спросила дрожащим голосом одна из волонтерок. – Горит?

Дом вдруг затрясся, разнесся треск и грохот проломленных ворот, дикий рёв, пальба. Бряцание оружия. Волонтерки и монашки начали кричать. «Только не это, – подумала Эленча. – Чтобы не так, как тогда в Барде. Не кричать, не пищать, не съеживаться в углу между колоннами. Не писать от страха, как тогда. Бежать. Спасать жизнь. Боже, где же пани Дорота?»

Снова треск проломленных дверей. Топот ног. Бряцание железа. Визг.

– Смерть еретикам! Бей, кто в Бога верует! Бей!

Притаившись в сенях в углу, Эленча видела, как военные и вооруженный сброд врывается в приют, видела выпученные глаза, вспотевшие и раскрасневшиеся лица, оскал взбесившихся убийц. Через мгновение она зажала ладонями уши, чтобы не слышать ужасающий вой убиваемых раненых. Зажмурилась, чтобы не видеть кровь, которая лилась по ступеням.

– Бить их! Резать! Резать!

Толпа с топотом пробежала прямо мимо нее, отдавая смрадом пота и перегара. Пронзительно кричали монашки в спальне. Эленча бросилась к двери, ведущей в прачечную. Из госпиталя продолжали доноситься душераздирающие вопли убиваемых. И дикое рычание убивающих. Послышался шум сапог, темноту прачечной осветили факелы.

– Монашечка! Сестричка!

– Курва гуситская! Бери ее, мужики!

Ее схватили, повалили на пол, дергающуюся впихнули между лоханками, придушили, набрасывая на голову тяжелое мокрое покрывало. Она кричала, задыхаясь от их смрада и запаха щелочи. Слышала гогот, когда на ней разрывали и задирали платье. Когда всовывали колени между ее ляжками.

– Эй! Что тут творится? Прекратить! Сейчас же, немедленно!

Ее отпустили, она сорвала покрывало с головы. В дверях прачечной стоял монах. Доминиканец. В руке – факел, на рясе – полупанцырь, на поясе – меч. Нападающие опустили головы, поворчали.

– Забавляетесь здесь, – рявкнул монах. – А там ваши братья расправляются с врагами веры! Слышите? Там, там сейчас место настоящих христиан! Там ждет дело Божье! Прочь отсюда!

Нападающие вышли, опустив головы, ворча и шаркая подошвами. Доминиканец вставил лучину в держатель и подошел. Эленча дрожащими руками пыталась стянуть вниз платье, задранное выше бедер. Из ее глаз лились слезы, губы дергались от сдерживаемого рыдания. Монах наклонился, подал ей руку, помог встать. Затем сильно ударил кулаком в ухо. Прачечная затанцевала в глазах девушки, пол ушел из-под ног. Она упала опять. Прежде, чем она пришла в себя, монах уже придавил ее коленями.

Эленча завизжала, выпрямилась, брыкнулась. Он с размаху дал ей пощечину, схватил за платье на груди, разорвал ткань резким движением.

– Сука еретическая… – прохрипел он. – Уж я тебя навер…

Не закончил. Рейневан предплечьем перегнул ему голову назад и ножом перерезал горло.


Они сбежали по лестнице в морозную ночь, в темноту, подсвеченную красным и все еще звучащую криками в шумом битвы. Эленча поскользнулась на обледенелых ступенях и упала бы, если бы Рейневан не подставил плечо. Она посмотрела вверх, на его лицо, посмотрела сквозь слезы, все еще ошарашенная, все еще не до конца уверенная, что это ей не снится. Ноги подкашивались под ней, не держали. Он заметил это.

– Мы должны бежать, – выдавил он из себя. – Должны…

Он схватил ее поперек, затянул за угол стены, в скрывающий мрак. Как раз вовремя. Переулком пробежал полураздетый и окровавленный мужчина, за ним с воем и ревом гналась толпа.

– Должны бежать, – повторил Рейневан. – Или же спрятаться где-то…

– Я… – Она смогла вдохнуть и превозмочь дрожание губ. – Ты… Спаси… Меня…

– Спасу.

Они вдруг оказались на рынке, возле позорного столба, среди обезумевшей толпы. Эленча посмотрела вверх, прямо в лицо Смерти. Крик ужаса застрял в ее гортани. «Это всего лишь скульптура, – успокаивала она себя, дрожа. – Просто скульптура в тимпане над западным входом в ратушу, скалящийся скелет, размахивающий косой. Просто скульптура…»

Из окон пылающей ратуши стреляли. Грохотало огнестрельное оружие, с шипением летели болты из арбалетов. «Это легкораненые чехи», – вспомнила с ошеломляющей ясностью Эленча. Легкораненых и выздоравливающих разместили в ратуше. Они не дали себя разоружить…

Она неуверенно шагнула, не ведая, куда идет. Рейневан задержал ее, сильно сдавил плечо.

– Стоим здесь, – выдохнул он. – Стоим, не двигаясь. Ускользнем от их внимания… Они как хищники… Реагируют на движение. И на запах страха. Если не будем двигаться, они нас даже не заметят…

Так они и стояли. Без движения. Как изваяния. Среди ада.

Ратуша пала, оборону прорвали, орда захватчиков с ревом ворвалась вовнутрь. Под обреченный вой начали выбрасывать людей из окон, на булыжную мостовую, прямо на ожидающие их дубины и топоры. С десяток извлеченных живых и полуживых остриями пик пригвоздили к стене. Тех, в ком еще теплилась жизнь, добивали, топтали, разрывали на куски. Кровь лилась ручьями, пенилась в водостоках.

От пожаров стало светло, как днем. Горела ратуша, Смерть, высеченная в тимпане, ожила в пляшущих отблесках, скалила зубы, щелкала челюстью, махала косой. Пылали дома восточной стороны рынка, горели мясные лавки за ратушей, горели суконные ряды, огонь пожирал мастерские валлонских ткачей и богатые торговые палатки на улице Марийной. Пламя плясало на фасаде и крыше госпиталя Святого Блажея, огонь прогрызал балки и гребни крыши. Перед госпиталем высилась гора трупов, на которую постоянно добрасывали новые тела. Окровавленные. Искалеченные. Побитые до неузнаваемости. Трупы тащили по рынку на веревках, набрасывая петли на шею либо на какую-то конечность тела. Волокли их к колодцам. Колодцы были уже переполненны. Из них торчали ноги. И руки. Растопыренные, направленные вверх, как бы взывающие о мести за злодеяние.

– Даже… – повторяла Эленча, с трудом шевеля одеревеневшими губами. – Даже если пойду я долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной.[20]

Она продолжала сжимать ладонь Рейневана, чувствовала, как ладонь сжалась в кулак. Посмотрела на его лицо. И быстро отвела взгляд.

Опьяневшая от злобы и убийства толпа плясала, пела, подпрыгивала, потрясая копьями с насаженными на острия головами. Головы пинали по мостовой, перебрасывались ими, как мячом. Складывали, как дары, как жертву перед стоящей на рынке группой всадников. Кони чуяли кровь, храпели, топали, звенели копытами.

– Надо будет тебе отпустить мне грехи мои, епископ, – понуро сказал один из всадников, длинноволосый мужчина в плаще, искрящемся от золотой и серебряной вышивки. – Княжеским словом чести я гарантировал этим чехам безопасность. Обещал убежище. Поклялся…

– Дорогой княже Людвиг, юный мой родственничек. – Конрад, епископ вроцлавский, приподнялся в седле, опираясь на луку. – Отпущу тебе грехи, когда только пожелаешь. И сколько пожелаешь. Хотя в моих глазах ты sine peccato,[21] а в глазах Бога, несомненно, тоже. Клятва, данная еретикам, является недействительной, слово, данное вероотступнику, ни к чему не обязывает. Действуем мы тут во славу Божью, ad maiorem Dei gloriam.[22] Эти добрые католики, воины Христовы, выражают там, посмотри, свою любовь к Богу. Ибо она проявляется в ненависти ко всему, что Богу противно и мерзко. Смерть еретика – это слава христианина. Смерть вероотступника угодна Христу. Для самого же еретика потеря тела – это спасение души.

– Только не думай, – добавил он, видя, что его слова не производят на Людвига Олавского должного впечатления, – будто бы я не имею к ним жалости. Имею. И благословляю их в час смерти. Вечный покой даруй им Господи. Et lux perpetua luceat eis.[23]

Следующая окровавленная голова подкатилась под ноги коня, на котором сидел князь. Конь шарахнулся, задрал голову, засеменил ногами. Людвиг натянул вожжи.

Чернь выла, ревела, визжала, обыскивала дома, охотясь за всё уменьшающимся количеством уцелевших. Воздух все еще сотрясался от доносившихся с улочек предсмертных криков. Стоял гул от пожара. Несмолкающим стоном бронзы заходились колокола. Скульптура Смерти в тимпане ратуши злорадно смеялась и размахивала косою.

Эленча плакала.

Рейневан закончил свой рассказ. Ян Краловец из Градка, гейтман Сироток, спершись на бомбарду, смотрел на Стшегом, черный и грозный в наступающем сумраке, как затаившийся лесной зверь. Смотрел долго. Потом резко отвернулся.

– Уходим отсюда, – бросил он. – Достаточно. Уходим. Возвращаемся домой.


Утро было туманное, а как для этой поры года, очень даже теплое. Колонна телег, с патрулями и авангардом легкой конницы впереди, с ротами загруженных щитами пехотинцев на флангах, шла на юг, оставляя за собой Стшегом. Трактом на Свидницу. На Рыхбах, Франкенштейн, Бардо, Клодзк, На Гомоле. В Чехию. Домой.

Скрипели под тяжестью груза оси, колеса выдалбливали в тающем снегу глубокие колеи. Щелкали кнуты, ржали кони, порыкивали волы. Ездовые ругались. Над колонной кружили стаи черных птиц.

В Стшегоме били в колокола.

Было двенадцатое февраля 1429 Года Господнего, суббота перед первым воскресением поста, sabbato proximo ante dominicam Invocavit.


Гейтман Сироток наблюдал за выступлением с придорожной возвышенности. Порывистый ветер срывал плащ, хлопал знаменами.

Настроение было не из лучших. Простуженный Бразда из Клинштейна кашлял. Матей Салява сплевывал. Завсегда насупленный Пётр Поляк был насуплен еще сильнее. Даже приветливый обычно Ян Колда из Жампаха что-то ворчал себе под нос. Ян Краловец понуро молчал.

– О! Глядите! – Салява показал на замеченного вдруг всадника, который направлялся по заснеженному склону взгорья на север. – Кто это? Не тот ли раненный немчура? Ты так просто отпустил его, брат Ян?

– Отпустил, – неохотно признал Краловец. – Голота. Выкуп не дали бы. Ну, да чтоб его черти взяли.

– Даст Бог, возьмут, – харкнул Пётр Поляк. – Он ранен. Сам, без помощи, до Вроцлава не дотянет. Сдохнет где-то в сугробе.

– Не будет ни сам, ни без помощи, – возразил Ян Колда, показывая на другого ездока. – Ха! Да это же Рейневан на своем иноходце! Ты и ему позволил уехать, брат?

– Позволил. Он что, несвободен, что ли? Мы поговорили. Он сомневался, сомневался, я видел, что гложет его что-то. Наконец он сказал мне, что, мол, во Вроцлав должен вернуться. И всё.

– Ну и пусть его там Господь Бог возьмет под свою опеку, – резюмировал Бразда и кашлянул. – Поехали, братья.

– Поехали.

Съехав с возвышенности, они коротким галопом догнали колонну и выдвинулись в ее главу.

– Интересно, – сказал Бразда едущему рядом Яну Колде, удерживая коня идти рысью. – Интересно, что же там в мире слышно…

– А ты, – обернулся Колда, – куда опять навострился? Мир, мир. Что тебе до этого мира?

– Ничего, – признал Бразда. – Это я так. Из любопытства.


Утро было туманное, и как на месяц февраль – достаточно теплое. Всю ночь намечалась оттепель, на рассвете снег таял, отпечатки подкованных копыт и выдавленные колесами телег колеи моментально заполнялись черной водой. Оси и валки в телегах скрипели, кони храпели, возницы сонно матерились. Насчитывающая около трехсот повозок колонна двигалась медленно. Над колонной носился тяжелый, удушающий запах соленой сельди.

Сэр Джон Фастольф сонно покачивался в седле.

Из дремоты его вырвал возбужденный голос Томаса Блекбурна, рыцаря из Кента.

– Что там?

– Де Лэйси возвращается!

Реджинальд де Лэйси, командир передовой охраны, остановил перед ними коня так резко, что им пришлось даже зажмуриться от брызнувшего болота. На покрытом светлым юношеским пушком лице солдатика вырисовывался перепуг. Смешанный с волнением.

– Французы, сэр Джон! – завопил он, удерживая своего коня. – Перед нами! На восток и на запад от нас! В засаде! Тьма тьмущая!

«Конец нам, – подумал сэр Джон Фастольф. – Конец мне. Пропал я. А так было близко, так было близко. Едва не удалось. Удалось бы нам, если б не…»

«Удалось бы, – подумал Томас Блекбурн. – Удалось бы нам, если бы ты, Джон Фастольф, гадкий пропойца, не лакал до протери сознания в каждом придорожном трактире. Если бы ты, бесстыдный кобель, не блядовал в каждом местном борделе. Если бы не это, лягушатники не проведали бы о нас, давно уж были бы среди своих. А теперь мы пропали…

– Сколько… – сэр Джон Фастольф отхаркиванием прочистил горло. – Сколько их? И кто? Ты видел знамёна?

– Их… – замялся Реджинальд де Лэйси, устыдившись, что сбежал, не присмотревшись как следует к французским флагам. – Их где-то тысячи две… С Орлеана, поэтому это, возможно, Бастард[24]… Или Ла Ир…

Блекбурн выругался. Сэр Джон украдкой вздохнул. Взглянул на свое собственное войско. На сто всадников в броне. Сто пехотинцев. Четыреста уэльских лучников. Возницы и обозные. И триста телег. Триста вонючих телег, наполненных вонючими бочками вонючей соленой сельди, закупленными в Париже и предназначенными как постный провиант для осаждающей Орлеан восьмитысячной армии графа Суффолка.

«Селедка, – обреченно подумал сэр Джон. – Распрощаюсь с жизнью из-за селедки. Умру в куче селедки. Из селедки будет у меня гроб, из селедки будет надгробие. By God![25] Весь Лондон лопнет от смеха.

Триста телег сельди. Триста телег. Телег.

– Распрячь коней! – заревел по-бычьи сэр Джон Фастольф, стоя в стременах. – Выставить телеги в четырехугольник! Связать вместе дышла и колеса. Всем раздать луки!

«Свихнулся, – подумал Томас Блекбурн. – Или не протрезвел еще». Однако побежал выполнять приказы.

«Сейчас мы убедимся, сколько в том правды, – думал сэр Джон, глядя на оживление своего войска и формирование заграждения из телег. – В том, что рассказывали о богемцах, о гуситах, которые то ли из Восточной Европы, то ли из Малой Азии… Об их триумфах, о сокрушительных ударах, нанесенных саксонцам и баварцам… Об из знаменитом предводителе, по имени… God damn[26]… Жижка?

Было двенадцатое февраля 1429 Года Господнего, суббота перед первым воскресеньем поста. Засияло солнце, разогнав низко осевшую мглу. Сельдь, казалось, начала вонять еще сильнее. С востока, со стороны городка Руврэ, слышался нарастающий топот копыт.

– Луки в руки! – заорал, выхватывая меч, Томас Блекбурн. – They’re coming![27]

Ни Блекбурн, ни сэр Джон Фастольф понятия не имели, что живы еще совсем случайно, что уцелели благодаря счастливому стечению обстоятельств. Что если бы не эти обстоятельства, не видать бы им рассвета. Граф Жан Дюнуа, Бастард Орлеанский, узнал об обозе сельди еще несколько дней тому. Его полторы тысячи кавалерии из Орлеана, а также Ла Ир, Сэнтрай и шотландец Джон Стюарт, ожидали в засаде под Руврэ, чтобы сразу на рассвете атаковать английскую колонну и разгромить ее. Однако, хотя его очень отговаривали, Дюнуа построил свой план на графе Клермоне, стоявшем обозом под Руврэ. Граф Клермон был статным молодцем, красивым, как девушка. И окружал себя всегда другими красивыми юношами. О войне понятия не имел. Но он был кузеном Карла VII, и с ним приходилось считаться.

На страницу:
3 из 11