
Полная версия
Надежда
– А почему у вас не вся голова седая, как у деда Васи, а только одна прядка? – полюбопытствовал маленький Сергуня.
– Дедушка сед от возраста, а я шестнадцатилетним мальчишкой ужас смерти в несколько секунд осознал. В блиндаже нас трое лежало. Дверь взрывом снаряда вышибло. И вдруг граната влетела. Как раз между мной и командиром шлепнулась. И давай крутиться. Я онемел, окаменел. Она вращается, а я смотрю на нее, будто загипнотизированный, и только мысли по кругу: «Конец… Мама… Солнца не увижу… Мама… Конец». Командир был поопытнее, двадцать ему стукнуло. Первым пришел в себя, схватил гранату и швырнул в проем. Она тут же взорвалась. Смотрю, а он весь седой… Только лицо серое и глаза круглые, выпученные… – задумчиво объяснил врач, осторожно передвигая руками искореженную снарядом ногу.
– Что же ты, Маша, молчишь? Тоже ведь хлебнула лиха, – обратился Антон Петрович к молодой женщине, скромно сидевшей на краю лавочки с покорно сложенными на коленях руками.
– На всех беды хватило. Не воевала я. На трудовой фронт была мобилизована.
– Расскажите, Марья Даниловна, пожалуйста, – прошу я.
– Шестнадцать мне в ту зиму исполнилось. Рыли мы котлованы. Ломами и кувалдами долбили мерзлую землю. Подруге моей двадцать три года было. В их семье мамалыги всем хватало. А я иду на работу, – в доме ничего нет, приду назад – тоже ничего. Работала рядом с подругой. Обидно, горько мне было, что Зиночка большие куски ломом откалывает, а я маленькие. А что я могла поделать? Ударю и держусь за лом. Коленки от слабости дрожат. Наберу воздуху в грудь, – опять ударю, и так до обеда. Пока долблю – тепло. Остановлюсь, – околеваю, как продрогший корешок в объятьях промерзлой земли. Потом за супом иду в столовую. В очереди никогда не ругались, но супа не всегда доставалось. Тогда покупала жмых и, пока домой добиралась, все грызла, точнее сосала его, такой он был жесткий и мерзлый. И сама я была как замороженный, тоненький ломтик хлеба – маленькая, жиденькая, хлипкая. Ребрышко за ребрышко цеплялось. В семье нашей было шестнадцать детей. После войны пятеро осталось. Отец погиб, мать в сорок восьмом умерла. Видела слезы старческого бессилия деда, бабушки, их бесплодные потуги… Царствие им небесное. Упокой их души… Одни остались. Крыша течет, птицы мох из щелей выклевывают, сквозняки, холод. Ничего. Выжили. Людьми порядочными выросли.
– Тетя Маша, почему ты Некрасова? Родня поэту? – спросил маленький Димка.
– Глупенький, однофамильцы мы. Эдак, половина Сокольского села к знаменитостям в родню попадет! У нас и Пушкин на селе найдется, – улыбнулась Мария Даниловна.
– Как Василий твой? – спросила Наталья Ивановна у тихой Евдокии Ивановны.
– До войны неласковый был, вина перебирал часто, и рука тяжелая была. Дрался очень. А теперь уж четырнадцать лет раны мучают. Усох весь. Вчерась ввечеру зовет: «Дуня, укрой ноги, мерзну что-то». Гляжу на него, сердце ноет, чуть не плачу. Глаза у него такие покорные, просительные. Руку мне на колено положил, уткнулся в юбку лицом… Так вот и живем… – сказала женщина и поджала губы, молчаливо сетуя на судьбу.
Наталия Ивановна вздохнула понятливо.
Гармонист широко растянул меха. Над селом полилась «Катюша». Мы подпевали взрослым старательно и восторженно. Старики улыбались. Вишни осыпали нас белыми лепестками.
– Ничего! Землянок на нашей улице только три осталось. Скоро крыши на домах железные и шиферные появятся. А сынки подрастут, хоромы нам выстроят. Да? – похлопал по плечу своего сына дядя Никита.

Вечером я опять залезла на чердак. Из распахнутого окошка хорошо виден разломанный бурей огромный вяз. Мы часто качаемся на побелевших от дождей голых обломках его ветвей, прячемся в пазухи сгнившей сердцевины ствола, осыпающейся при малейшем прикосновении. А сегодня я взглянула на него с крыши и ахнула, изумленная открывшейся сверху картиной. Дерево, расколотое на три приблизительно равные части, показалось мне тремя солдатами-исполинами. Их ноги согнуты в коленях, головы запрокинуты назад. Тела приподняты над землей и напряжены до предела, что выдают огромные бугры-мышцы на груди. Опершись мощными ветвями-руками, распростертыми далеко по земле, богатыри, может быть, раненые, погибающие, но не сломленные, бросают вызов врагу. Мне подумалось, что я вижу природный памятник защитникам нашего края. А может, дерево подсказывало нам, людям: «…Смотрите, какая мощь во мне. Я тоже умираю гордо и красиво, как ваши герои!»
В красноватых лучах закатного солнца оголенные ветви вяза казались обагренными кровью. И темные трещины ствола, покрытые бурыми пятнами, добавляли живого в восприятии увиденного. Я рассматриваю разломы, дорисовываю в голове сапоги солдат, прожженные брюки. В изгибе ветвей вижу красивые сильные руки. Вот у этого богатыря нос крупный, лицо грубоватое, мужественное, хотя рот мучительно приоткрыт. А у другого – плотно сжат. Глаз не видно под сеткой прилипших трещин-волос…
Вспомнила деда Яшу. Слезы навернулись. Он тоже был героем, простым, каких много. Стряхнула с себя грусть воспоминаний. Отец тоже воевал. Попрошу его рассказать про войну. Вернулась в хату. На кухне сидел дядя Александр из Луганска. Проездом на денек заскочил повидаться с нашей семьей. С незнакомыми людьми мне всегда проще разговаривать, и я с порога спросила:
– Дядя Саша, что на войне самое страшное?
Он вдруг потемнел лицом и как-то очень быстро, не задумываясь, ответил:
– Своих расстреливать.
И осекся, испуганно взглянув на друга. Я даже присела – так жутко в тишине прозвучали эти слова. Отец не среагировал, видно, далеко ушел мыслями. Потом медленно, будто вынимая из глубины души огромную тяжесть, промолвил:
– Исполнять глупые приказы. Видеть, как сотни людей гибнут, и не иметь возможности помочь.
– Тут ты не прав, – мягко сказал дядя Александр, – тем, кто наверху, виднее было. Ты знал ситуацию конкретную, а они задачу всей дивизии решали. Может без той высотки, на которой ты положил своих товарищей, не было бы победы на всей линии фронта?
– Ты был рядовым, а я в ответе за них…
Только и сказал. Но осуждающе.
На кухне воцарилось долгое молчание. Я потихоньку ушла в зал. Разложила карандаши на столе и села рисовать войну: сквозь черное, задымленное небо проглядывают лучики солнца и клочки голубого неба, горящие дома у горизонта, а внизу на ярко-зеленой траве бегут ноги в огромных, грязных, грубых немецких ботинках. Подошвы ботинок в огне. И почему дядя Андрей считает, что невоевавшие не поймут ужасов войны? Я же понимаю слезы бабушки по погибшему сыну. Видела сгоревшие и до сих пор не отстроенные дома. Я все понимаю и все помню.
ХОДИЛИ МЫ ПОХОДАМИ
Подговорила я Колю сбегать в лог, послушать рассказы бывалых солдат.
А он еще двоюродного брата Вовку с собой позвал. Подошли мы тихо и стали скромненько в сторонке, только ушки навострили.
На бревнах и стульях сидели в основном «нашенские» мужчины. Гостей было только трое: Инна Владимировна Бабина, которую мы вчера видели около сельсовета и двое очень привлекательных офицеров.
– …Мыло со спиртом помните? Хорошо согревало руки зимой! – говорил тракторист дядя Ваня с улицы Нижняя.
– У нас «жим-жим» его называли. Некоторые солдаты умудрялись из него жидкость выжимать и пить. Везде чудаков хватало! – рассмеялся приезжий чернобровый красавец, которого называли Валерьяном Ивановичем, и тут же спросил с некоторой грустинкой: «А куриной слепотой страдали?»
– Еще бы! После захода солнца целые дивизии становились слепыми на период темноты. Нехватка витаминов. Ничего! Приспособились. Отвар хвои пили. Через три дня болезнь как рукой снимало. В первую военную зиму от нее крепко доставалось. Потом наладилось питание.
– Я свой первый бой никогда не забуду. Немцы на нас два танка и триста автоматов направили. А мы с винтовками. Выручили вы тогда, привели танкиста. Глядим: выползает махина с огромной пушкой сто двадцать второго калибра! Сразу духом воспряли и погнали гадов! – поведал сосед дяди Вани, маленький жилистый мужчина с усталым озабоченным лицом, с уважением глядя на бывшего командира.
От нахлынувшего волнения его лоб покрылся испариной. Искалеченная рука нервно задергалась. Он продолжил неожиданно громко и резко:
– Мужики! Мы, химики, жгли немцев огнем жутко страшной смеси скипидара и желтого фосфора. Драпали они от нас как чумные! К наградам нас представляли. Только в штабе нашелся умник. «Химики не воюют», – сказал. Не дал ни орденов, ни медалей. И нашу девчушку-медсестру обидел. Утверждал, что с убитого орден сняла. А она рассердилась и по морде его! «Я, – говорит, – из огня сто пятьдесят раненых вынесла, пока вы штаны протирали». Валерьян Иванович заступился за нее, пистолет выхватил, угрожал штабному… Заодно доложу: «Еле оттащил вас тогда». Припомнил вам рыцарство тот субъект. Дважды отклонял награждение орденом.
– Странный был человек. Ненавидел людей с высшим образованием. Женщин не любил, только мою жену Лидочку за человека признавал. Похоже, побаивался, – усмехнулся Валерьян Иванович. – Помню, вызвал меня к себе и говорит: «Немцы десант забросили. Возьми своих засранцев, чертовых химиков, и закрой ими путь. Попробуй мне хоть одного гада пропустить!» Я расставил роту в засаде за накатами бревен, засыпанных снегом, и довожу до сведения солдат: «Атакуем только тогда, когда харя немца окажется в полуметре от ствола. Иначе пристрелю!» Немцам нас не видно, а они как на ладони. Всех уложили. А у меня ни одного убитого, только раненые. Тут лейтенант разведчиков докладывает: «Человек сорок фрицев в подвале спрятались». Я – туда с автоматом ППШ… красный пар поднялся от трупов. Адъютант комдива бежит: «Немедленно явиться! Зверюга! Зачем всех побил и пленных не оставил?» Я ему: «А они не звери? Наши потери за этот год посчитай!» Наказали меня. Даже к медали не представили за удачную операцию. С меня спрос особый был. Не мальчишка ведь, к началу войны аспирантуру в Самарканде успел закончить.
А как-то вызвал меня комдив, дал шестьсот мальчишек-новобранцев. «Веди, – приказывает – на позицию!» Снег почти по пояс. Солдатики кто в валенках, кто в сапогах. Некоторые чуть не плачут от холода и усталости. Ночь шли, день, еще ночь. Добрались до пункта назначения еле живыми. Я приказал «старожилам»: «Займитесь мальчишками». А тут тра-та-та! Я солдатиков в траншеи. Выбили немцев из укреплений! Вот тебе и пацаны! У солдата во время боя страха нет, есть только воля командира, который впереди.
Еще случай был. Чуть под трибунал не пошел. Получаю задание взять высотку. А перед ней чистое поле. Нас порядка двух тысяч солдат и младших офицеров набралось. Послал разведчиков. Выяснили: поле подготовлено. Я с докладом к старшему по чину. А тот: «Ты мне… мать твою… указывать будешь! Приказ исполнять обязан». Я ему: «Умирать не страшно, без пользы погибать обидно». Но подчинился. Через бор подобрались к объекту. Залегли. Глядим: правда, по периметру поля с трех сторон огневые точки расставлены и замаскированы, а снег изрыт, словно стадо свиней прошло. Я отдал приказ бежать назад. Все за мной в тыл. Только за деревья успели скрыться, слышим залп. А потом такое началось! Ни клочка нетронутой земли не осталось. Месиво! Все было изрешечено минами и снарядами. Разрывы долго танцевали. Я к Лидочке подскочил:
– Меня расстреляют!
А она:
– Ты герой! Людей спас! Потерь всего десять человек, а мог бы всех положить. И с кем бы тогда высотку стал брать?
Образумила меня, успокоила. Явился я в блиндаж к своему командиру. А там сидит тот, что на глупую смерть нас посылал. «Я, – говорит он, – видел, как вы отступали. Где вы должны сейчас быть?» А мой командир целует меня. Слезы на глазах. А высотку мы к вечеру взяли. Уложились во время. Освободили путь для основных сил. Я за нее орден Красной Звезды получил. Командир на погон мне новую звездочку прикрепляет, а у меня в голове вши шевелятся…
В десятой Гвардейской армии воевал. Умнейший человек нами командовал! Стратег! Потом в пятьдесят шестую сибирскую Гвардейскую дивизию нас, химиков, перебросили под командование Колобутина. Милейший, редкой души командир! С распростертыми объятьями нас принял. На Днепре переправу брал со своими ребятками. Кровь текла по Днепру. И на Курской дуге с Лидочкой воевали. Такого с ней вытворяли! Начудили много. Жару немцам поддавали – мало не покажется! Молодые, сильные духом были. Потом в оперативный отдел направили. Подобрал я себе команду: все с высшим образованием. Начальник отдела кадров помог. Большая величина! Понимал важность момента и мою ответственность перед людьми.
– А как вы познакомились со своей женой? – подала я голос.
– Она в «учебке» тогда была. Гляжу: сидит серьезная дивчина и бровки хмурит. Я к ней. А она: «Не мешайте мне работать!» Сразу вспомнил мамины слова: «С бабами не связывайся, но если встретишь настоящую, почувствуешь, что твоя, – никому не отдавай». Взял я ее к себе в химроту. Больше не расставались. По всем фронтам со мной прошла. Она у меня удивительная, редкого ума женщина. Была Лида Саввина, а стала Лидочка Ездакова… На моем счету три войны: Отечественная, с басмачами, с англичанами в Казахстане. Подполковником закончил воевать.
– А как дальше сложилась ваша жизнь, остались офицером? – это Вовка осмелел.
– Нет. После войны я вернулся к научным изысканиям. Защитил кандидатскую диссертацию, потом докторскую. Занимаюсь некоторыми функциями мозга. Сейчас меня интересуют проблемы страха, паники. Я пытаюсь выяснить, какие отделы головного мозга отвечают за подобные стрессовые явления, какие их контролируют. Изучаю биополя людей и растений. Слышали о таинственном бермудском треугольнике и о кораблях-странниках, перемещающихся без людей? Мне кажется: люди покидали суда по причине страха, доводящего их до сумасшествия. В своих изысканиях я опираюсь на открытия моего друга Саши Гинзберга. Как видите, я не одинок в своих, казалось бы, ненаучных воззрениях. Теперь ищу теоретические обоснования и практические подтверждения своей гипотезы.
Однажды я был случайным свидетелем паники заключенных в тюрьме во время неудачного массового побега. Поняв, что их «тихий» план провалился, преступники бросились к машинам, убивая всех, стоящих на их пути. А так как в машинах всем не хватало места, они расстреливали и вышвыривали за борт своих же сокамерников. Меня потрясло неожиданное наблюдение и натолкнуло на ряд интересных мыслей. Позже я стал моделировать на бумаге подобные ситуации для людей с различной психикой.
Моя супруга теперь тоже профессор. Она доказала, что литий, необходимый для термоядерных реакций, можно добывать из растений. В Вашингтоне есть химический институт, носящий имя моей талантливой супруги. Очень интересуют американцев ее научные изыскания. Творческие интересы моей Лидочки чрезвычайно широки и разнообразны, – степенно закончил рассказ Валерьян Иванович.
Взгляды всех мужчин обратились к единственной женщине в этой суровой, мужской компании. Я тоже с любопытством разглядывала маленькую худенькую черноволосую женщину. Обыкновенная, совсем не мужественная, красивая, городская. Медали, орден на правой стороне строгого черного костюма. Яркий малиновый шарфик развевается на плече.
– С детства начать? – улыбнулась бойкая фронтовичка. – До войны моя семья жила в Алма-Ате. Это прекрасный оазис: белоснежные горы, пирамидальные тополя, цветы, сады, яблоки «апорт» по две копейки! Папа работал заместителем министра, я в школе училась. Мечтала стать артисткой. Всем классом снимались в массовках к фильмам: «Парень из нашего города», «Машенька». Видела Орлову, Ладынину, Столярова обожала. Помню: на вокзале один актер играл роль носильщика, а какой-то гражданин стал требовать, чтобы он отнес его чемоданы к поезду. Артист упирается, доказывает, что не настоящий носильщик, что по сценарию так положено. Тот не верит, сердится. Мы хохочем…
Отец любил меня, баловал. У меня у первой на улице появился патефон, велосипед. Все катались, а мне не доставалось. Я не знала казахский язык, но на праздники к себе всех детей приглашала. Сидим бывало на ковре, ноги под себя подложим, пирожки едим, веселимся. А по ним вши ползают…
Памятен девятый класс. 1941 год. Лето. Ночь. Луна огромная. Мы в лодке. Боря, – он теперь мой муж, – высокий худенький студент (в МГИМО тогда учился), встал, в любви начал признаваться, руки целовал. Мы с детства были знакомы. Говорил, что четыре года любит и всю жизнь будет любить. В то утро о войне узнали… Но поначалу ее не чувствовали.
Позже в Алма-Ату эвакуированные начали стекаться. Я подружилась с одной семьей. Они в нашей школе жили. Большая семья, шесть детей. Я Яну Фишеру понравилась. Как утро, так Янек ко мне бежит. Еще сплю, а мне уже кричат: «Иди, твои женихи пришли». Вместе завтракали, потом в бильярд играли. Проигравший под столом выпивал графин воды. Случалось и Борису туда попадать.
Потом раненых стали привозить. Работала в госпитале. В концертной бригаде перед бойцами выступала. На иняз поступила. Помню, фонетику нам слепая семья Бюргулисов преподавала. Они из Прибалтики родом. Несколько языков знали. Удивительные были люди!
Потряс и многое изменил в моей жизни один случай. Повезли нас в замок царицы Тамары, чем-то похожий на «Ласточкино гнездо» под Ялтой. Башенки на нем, всякие архитектурные излишества. Забор старинный. Заезжаем. Под деревьями коляски-кроватки. На них в меру остатка сил шевелились человеческие обрубки. Ужас меня обуял. Нас предупредили: «Дух поднимайте, только не слишком жизнерадостно». Видим помост без кулис, огромный зал, детские кроватки одна к одной. На них бойцы без ног, а то и без рук. Запах гнилой, кровь. Госпиталь специализированный, именно для таких раненых. Певица вышла и упала без сознания. Нас просили подойти к раненым. Мы ходили между рядами сами как мертвые. Назад молча ехали. На следующий день добровольцами пошли в военкомат. Папа узнал, попытался отговорить. Потом зачем-то попросил не курить. Я исполнила. Как-то на тяжелом участке фронта четверо суток не спали. Сержант всем махорку раздавал, я отказывалась.
Военную присягу приняла на свой день рождения в Красноводске. Нас был целый эшелон девчонок. Ехала на третьей полке. Трое суток добирались до места назначения. Проехали Узбекистан, Таджикистан, Татарстан. Кругом желтая-желтая пустыня: ни травинки, ни деревца, только длинные одноэтажные бараки вдали. В них и оказалась военная часть. На грузовиках нас туда и отвезли. Пятьдесят градусов жары. Мы все стриженые. Уши на солнце обгорают, кожа коркой снимается. Никто не роптал. Терпеливо обучались военным специальностям. Среди нас были повара, санинструкторы, зенитчицы, прожектористки, стратостатчицы. Я балетную школу закончила. Мои руки были очень нежно развиты, поэтому с прибором ПУАЗО (прибор управления артиллеристко-зенитным огнем) я лучше всех управлялась, хотя с математикой и физикой всегда была на «вы».
Потом нас в Баку переправили. Там в овраге было старинное кладбище. Мы нашли мраморный памятник XVI века! А на горе находились склады боеприпасов и много других объектов, которые мы охраняли. Среди нас армянин был, как Дон Кихот худющий, с длинным носом, – Ашот Аракелян. Постарше всех был. Как-то с часу до трех ночи стоял он на часах у склада. Ранняя весна была. Холодно, сыро и спать хотелось – мочи нет! У него длинные тощие ноги в сырых обмотках. Переступал он то на одну ногу, то на другую. Не выдержал, лег на одну минутку. Ухо к земле приложил. Шаги услышал со стороны батареи. Два силуэта забрезжили. А он встать не может. Сил нет. Голову чуть повернули махнул рукой: «Ложись, – и жестом показывает: – Смотрите на памятник». Мол, там кто-то есть. Долго лежал патруль. Только когда совсем рассвело, поднялись. Смешной и хитрый был Ашот. Понял, что могут наказать за то, что лежал на посту. Часто шутил: «Один армянин трех евреев обхитрит». До войны он на гавайской гитаре играл в ресторане. По вечерам любил петь для нас на ломаном русском языке веселые песни. Одну запомнила:
Жинка моя кекела,
Черная как холера,
С длинным и красным носом
И с лицом ужасным.
Хочу жинка бела,
Как на стенке мела,
Чтоб любила мэнэ,
На самом дэлэ!
Еще двое грузин красиво пели. Таню Панасюк не забуду. Цыганка Зара была. Из обрусевших, оседлых. После боя, бывало, сидит в отдалении на камушке, руку под голову подложит и грустит. Погибла у нее вся семья.
Девушки у нас жили отдельно, парни отдельно. Мы вместе хотели поскорее на настоящий фронт попасть. Но первыми стали ребят отправлять. Некоторые девчонки под чехлами пушек попрятались, но их нашли. А поварихи в котлы залезли. Их не смогли обнаружить, и они уехали на фронт. Через пять месяцев письмо получила. Сообщение прислал комиссар того первого состава. Вернее медсестра из госпиталя за него писала. Он без руки и без ног остался. Их эшелон под Нальчиком под обстрел попал. Они пушки с платформ стали спускать, чтобы отстреливаться. Немцы их танками стали давить. Месиво из человеческих тел было. Почти все погибли…
Комбата нашего всю жизнь помнить буду. Взрывной человек с мощным жизнеутверждающим темпераментом. Сгусток жестокой правды и нескрываемой боли. Человек войны. Болел душой за сотни людей сразу. Всю трагедию войны, а может быть, и всей эпохи пережил на себе. Многое за его спиной стояло. Постоянно говорил нам «Мы родились, чтоб жить достойно, а не скулить». В нем горела правда и мощь человеческих страстей. Без глянца жил. Пайку хлеба с простыми солдатами делил. Женщин жалел за то, что всю непосильную мужскую работу на себя взвалили.
Встречалась с ним пять лет назад. В отпуске навещала. Сначала он боялся вспоминать свою тягостную жизнь, страшился, что сердце не выдержит. Долго душой в родной деревне отходил от войны. Для коренного крестьянина контакт с деревней – самое лучшее лекарство. Переломил он себя. Слушал Баха, Моцарта, пытался понять себя и свои ощущения. Не замкнулся на пережитых трагедиях, на своей физической неполноценности. Искал руки друзей и близких.
Потом очерки в газету стал писать о том, что новое поколение взрастает в кругу женщин, что человеческая природа невероятно сложная и надо чаще задумываться над тем, что такое Человек. Утверждал, что нам необходимо изучение самих себя, для понимания, осознания того, зачем живем и что делаем на земле. У него взгляд всегда направлен вглубь человека.
Его статьи – художественное осмысление жизни. Знаете, одни писатели «раздвигают фразы», растягивают действие, «создают симфонию» буквально из ничего. А он старается сжать мысли до предела. Одни «выжимки» предлагает читателям. Что лучше? Не знаю. Может, это свойство газетчика, а может, торопится донести многое, накопившееся за долгие годы? Одно несомненно: он кладезь острого, оригинального и очень доброго ума.
Мне кажется: он из тех, которые продлевают жизнь русскому языку. Он собирает, совершенствует народные изречения. Осторожно подходит к языку. Любит, ценит слово. Писал мне: «Теперь в голове пишу ежедневно. Остановить мысли не могу». Шутил: «Когда-то эти события были моей жизнью, а теперь это опыт поколения».
Объяснял мне, что искусство лежит на грани видимого и невидимого. Мысль невидимая. Вдохновение – тоже. Оно как вдох. А произведения, созданные настоящими художниками, уже видимые, – и вскрывают реальное. Говорил, что есть в талантливых людях что-то, что само вырывается из них, и не важно, в каких художественных формах оно выражается: в картинах, стихах или строениях…
О совестливых людях пишет. Считает, что мораль всегда была основана на религии, на заповедях. Доказывает, что нравственность вытекает из религии. Сразу замечу – спорю я с ним. Он не соглашается. Я ему твержу о нашем первом советском нерелигиозном государстве, об особенном пути развития, а он утверждает, что «Кодекс строителя коммунизма» – те же заповеди, и отличие лишь в том, что страх перед Божьим судом заменен ответственностью перед судом гражданским, государственным. Считает главным судьей человека – суд собственной совести. А как ее воспитывать: закладывать с Богом ли, без него – это другой, отдельный разговор.
Я задала ему вопрос о примирении разных религий. А он мне об уважении к человеку, о культуре взаимоотношений, о том, что религия сама – часть культуры и, значит, существует между ними обратная связь, подпитка… Предполагает, что главное богатство внутри человека. Сложно говорит, интересно. Многое до меня не сразу доходит.
А сколько в его статьях страсти, желания понять, помочь! Пытается осмыслить сегодняшнее через пережитое прошлое. Его любовь к людям поет и печалится. Не может он писать «мимо себя». Каждую строчку, каждый, казалось бы, маловажный факт пропускает через сердце, будто отрывает от него куски. О погибших однополчанах пишет. Говорит, что мертвые помогают жить героической памятью о них. Осиротила, оскудила война землю русскую героями и талантами. Были великаны духа, мощи их хватало на все поколение… Небезразличный мой комбат. На всю жизнь остался борцом…