bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 12

Муж у Татьяны Викторовны работал на оборонном заводе главным технологом. Интересный мужчина. Но как-то на одном нашем праздничном междусобойчике Татьяна меня удивила. Сидим рядом, несколько рюмок опростали, она начала сетовать:

– Ну, скажи, Роман, только честно, что у меня плохая фигура? Ноги плохие?

Я вполне искренне говорю:

– Хорошие, – говорю, – ноги, фигура классная!

Она продолжает изумлять меня дальше, уже постельные откровенности пошли:

– На меня муж не реагирует. Понимаешь? Он со мной этим не занимается. Даже раз в неделю не занимается.

Тупо слушаю, что тут скажешь.

– А я-то знаю, – продолжает, – по его темпераменту ему надо… Значит, ходит куда-то на сторону…

Чуть подол не задрала, показывая свои достоинства:

– Ты разве бы игнорировал такую женщину, как я?

Проигнорировал…

Поехал на проверку в сельский район. Обычно на два дня ездили. Я, чтобы не ночевать в сельской гостинице, в один день всё провернул, командировочное удостоверение оформил с открытой датой убытия и вечером домой, следующий день свободный. Сижу дома, один, жена в отпуске, с дочерью на море уехала. Татьяна это знала, и что я собирался раньше вернуться из командировки – тоже. Вдруг звонок в дверь. На всякий случай, я ведь в командировке, тихонько подхожу, смотрю в глазок – Татьяна. Я сразу сообразил, зачем она припёрлась. И не открыл. Отсиделся. Человек неуравновешенный до истеричности, неизвестно, чем могло кончиться, закрути с ней интрижку…

У неё имелась ещё одна особенность – мёрзлячка. Чуть что, начинает кутаться. Как говорил, мы часто вместе дежурили на газетах в Доме печати. Какой кабинет могут выделить цензорам? Самый-самый. Первый этаж, окно на северную сторону, в сумрачный двор, ограниченный стенами с четырёх сторон. Кабинет мрачный, холодный, сырой. Нежная держала в сейфе валенки. Мощные пимы до колен. Надевала их даже в мае-июне. Не на голые ноги, сначала носки шерстяные натягивала. В платье (пусть что-то и накинет на плечи), вся утончённая и вдруг встаёт, а на ногах… Когда сидит, сама элегантность – зимняя крестьянская обувь не видна из-за стола…

– Мне всё равно, – говорила, – главное комфорт.

Но, конечно, при посетителях элегантные ножки, обезображенные грубыми пимами, не демонстрировала… Если кто-то из посетителей сидел у неё или у меня, а ей надо было выйти, она строго просила:

– Покиньте, пожалуйста, помещение, необходимо сделать конфиденциальный звонок в Главлит.

Выпроводив посторонних, выныривала из валенок, переобувалась…

Нежная прокололась с тассовским материалом. «Вечёрка» затыкая дырку, поставила Тасю. Её присылали в виде готовой формы. В тот злополучный день форма была некачественной, давала слепой оттиск, ответсек газеты скомандовал: набрать самим. Перебрать текст. В материале говорилось, что в Китае большие перемены в руководстве партии и арестована группа китайских руководителей, членов ЦК КПК. Линотипист вместо «все они члены ЦК КПК», набрал «все они члены ЦК КПСС». Он тысячу раз за год набирал ЦК КПСС, и вместо ЦК КПК пальцы порхнули по привычным кнопкам клавиатуры линотипа. Татьяна читать тассовский материал не стала. По принципу, что на нём глаза ломать, Москвой проверен. Не знала, что Тасю перебирали. Ответсек заметил опечатку, когда тираж в сто пятьдесят тысяч экземпляров был изготовлен. Что делать? Если тираж под нож – номер будет сорван, не успеют новый вовремя сделать. И решил на свой страх и риск («кто там будет про Китай читать») оставить всё как есть.

Газета вышла, и начались звонки в обком, горком, КГБ, к нам в Обллит. В основном звонили пенсионеры, которые всё читают от корки до корки. Началась страшная свистопляска. Собралось бюро горкома. Главному редактору «Вечёрки» по партийной линии вкатили строгач (может, по этой причине и умер вскоре), ответсека уволили, исключили из партии. К нам предъявили претензии на местном уровне (до Москвы дело не дошло): как это ваш цензор пропустил? Шабаров слукавил:

– По нашим правилам мы не смотрим тассовский материал, он проверен цензорами Москвы.

Хотя мы должны были смотреть. Горкомовские проявили настойчивое желание своими глазами взглянуть на «правила». На что им Шабаров указал: вы не тот уровень, чтобы Обллит имел право показать вам данный документ. Так оно и было на самом деле. На этом горком умылся. Нежной Шабаров вкатил устный втык. Тянула на более серьёзное наказание, но тогда бы мы признавали и за собой ошибку. В нашу пользу играло обстоятельство: для последующего контроля в Москву, в Главлит, отправляли «Омскую правду» и молодёжку. Но не «Вечёрку». Для её последующего контроля, а также для контроля многотиражек и районок москвичи регулярно приезжали в Омск с проверками. И читали на месте. Прокол Нежной не выявили. Плохой цензор читал.

Материал из Казахстана с речью Брежнева не прошёл гребёнку ТАСС. Девственный. Кроме секретных заводов было несколько цифр из экономических выкладок, которые я подчеркнул, мне они тоже казались не для открытой печати. Вообще в работе цензора приходилось сталкиваться с нюансами политическими, идеологическими, которые не были чётко прописаны в инструкциях, тут сам должен интуицию проявлять. Когда я поступал на работу, Шабаров мне заявил:

– Чем больше на вас редакторы жалуются, тем лучше вы в моих глазах работаете, тем выше у вас будет зарплата, тем чаще у вас будут премии.

У меня в трудовой книжке есть несколько записей-благодарностей за политическую бдительность. Книжка уникальная. Когда переворот произошёл в стране, и коммунистическое руководство отменили, думал: меня с этой книжкой посадят как апологета режима. А если не посадят, на работу никуда не возьмут.

Наделав вычерков в оттисках и отказавшись подписывать, я позвонил Шабарову:

– Что делать? Они со мной не соглашаются.

Начальник запаниковал. Имелось строжайшее правило, согласно «Инструкции цензора» и «Перечня», что органы цензуры не имеют права вмешиваться в речи членов политбюро. Они были вознесены, судя по нашим закрытым документам, на сакральную высоту. Я уже говорил, что их называли там не личностями, а образами: «…показывать образы членов политбюро», «…не дискредитировать образы членов политбюро…» В речи членов ЦК КПСС мы имели право вмешиваться, но не членов политбюро…

В моём случае не просто член политбюро – генеральный секретарь. На его образ я не посягал, но речь правил… Не зря газетчики кипятились: «На кого ты руку поднимаешь?» Но после нас речь пойдёт по стране. И если мы допустим роковой промах… Страшно подумать… Шабаров понимал: на местном уровне решать такой вопрос не с кем, нужно звонить в Москву. Я сообщаю газетчикам:

– Вопрос решается, будем ждать.

Что тут началось. Потом мне передали, газетчики, получив материалы совещания, злорадствовали: «Ну, на этот раз наши милые цензоры хвосты подожмут». А я влепил: «Печатать нельзя».

– Да вы вообще что-нибудь соображаете? – кричали они. – Нас всех вместе посадят за срыв номера. Вы, понимаете, на что покушаетесь?

Пытаюсь им объяснить:

– Нельзя, указаны секретные заводы.

Сую им под нос наш «Перечень». Они с пеной у рта:

– Раз у генерального секретаря в речи, значит, никакие они не секретные. Кончилась секретность!

Пытаюсь до их здравомыслия достучаться:

– Вы же понимаете, наш «Полет» никогда, нигде не упоминается. Вы ни разу о нём строчки, полстрочки не писали за всю вашу историю. Или о нашем танковом заводе «Октябрьской революции»…»

У Брежнева в речи и «Полёт» упоминается, и «Октябрьской революции», и оборонные заводы Новосибирска, Томска… Кроме того Генеральный секретарь говорил, какую гражданскую продукцию выпускают данные предприятия. Не надо быть разведчиком, чтобы понять: если завод отдельно выпускает гражданскую продукцию, значит, он и не гражданскую производит… Мы не могли говорить не только о ракетах и спутниках «Полета», но и о стиральных машинах «Полета»… Только туманно: стиральные машины, производимые на одном из заводов Сибири. Убийственная конкретика…

Мои оппоненты орут, человек пять на меня давят, то по очереди бегают ко мне в кабинет, то толпой нагрянут, хором кричат…

В один момент все схлынули, сижу и думаю: «Господи, какой я идиот! Зачем пошёл работать в Обллит? Зачем?»

Пожалуй, впервые охватило такое отчаяние. «Я настолько маленькая песчинка, а тут генеральный секретарь. За простенькое несогласие с райкомом партии меня топтали, не брали на работу даже грузчиком, сживали со света, а здесь дело государственной важности, политическое, которое может обернуться уголовным».

Но и пропустить не могу. Ведь это гостайна. И я пособничаю в её разглашении, если подписываю газету.

И не подписать нельзя.

– Вы срываете важнейшую газету, может, самую главную за всю историю «Омской правды»! – шумел на меня главный редактор.

На самом деле так. Подобного номера на моей цензорской памяти не было ни до, ни после. Мы первыми в стране печатали ту речь генерального секретаря.

Шабаров сорвался с постели и полетел в обком, оттуда звонит в Москву. Но облом. Главлит прикинулся валенком: ничем помочь не в состоянии, все ответственные лица из ЦК КПСС уехали в Казахстан. Хотя могли бы по своим каналам связаться с Алма-Атой. Нет, включили дурочку, зачем им этот геморрой. Свалили на нас. Сами, дескать, ищите концы в Казахстане, вы ближе к месту событий.

Шабаров звонит мне и командует:

– Ничего не подписывай!

Обычно обращался ко мне исключительно на «вы», в ситуациях неординарных, переходил на «ты». Подобная метаморфоза была красноречивым сигналом.

Легко сказать «не подписывай». Поздняя ночь, производство стоит, тираж огромный… Под газетчиками земля горит, если сорвут номер такой значимости, кранты – полетят шапки. Надо срочно запускать машину, да несговорчивый цензор «подсыпает песок». Глотки рвут:

– Подписывай, иначе будем на вас жаловаться в обком, в Москву, в ЦК.

В том числе обещает писать жалобу главный редактор «Омской правды», а он член обкома партии…

– Вы хуже Занозиной! – влепил он комплимент…

Мне не довелось работать с легендарным цензором Антониной Савельевной Занозиной. В журналистских кругах её звали Сталинская Заноза. Экземпляр из того революционного поколения, которое добрую часть жизни ходило в шинельках, гимнастёрках. При крайней невежественности была пропитана до мозга костей коммунистической идеологией. Будучи на пенсии, ходила в Обллит на все партсобрания. Обязательно выступала и поучала. Меня однажды заклеймила:

– Вы оппортунист.

Я делал доклад и чем-то её не удовлетворил. Разоблачила как оппортуниста.

– Вы разве не знаете, что на десятом съезде партии говорилось…

У неё было что-то с ногами, ходила с палочкой. Пристукивает палочкой об пол и поучает. Татьяна Нежная своими издевательскими придирками доводила до сумасшествия газетчиков, Сталинская Заноза – непробиваемым интеллектом. Когда работала на газетах, упорно до конца своей цензорской карьеры вычёркивала в заводских многотиражках всех револьверщиц и автоматчиков. И было бесполезно взывать к здравому смыслу, объяснять, что револьверщицы – это токари, как и автоматчики – не воины с автоматами в руках, что каким-то образом оказались в заводском цехе. Антонина Савельевна тупо твердила:

– Вы выдаёте направление производственной деятельности предприятия.

И выкорчёвывала своей рукой с газетных полос крамолу.

– Да вы что, – возмущались ретивые газетчики, – ведь есть такое понятие «токарно-револьверный станок». Возьмите любой справочник, энциклопедию.

– Не надо мне энциклопедию, дайте мне акт экспертизы, что у вас на заводе это является станком, а не огнестрельным револьвером.

В конце концов, было проще вычеркнуть, чем смешить людей, организовывая акт экспертизы. Если ей было что-то непонятно, а при её кругозоре и образовании, это было нередким явлением, тупо душила, требуя «убрать», «заменить» и так далее…

Вот такой комплимент получил я в ту памятную ночь, сравнили со Сталинской Занозой…

Звоню Шабарову, вызываю подмогу, тяжёлую артиллерию:

– Они меня разорвут, приезжайте! Случай нерядовой, нужно ваше присутствие!»

Шабаров принимает решение:

– Запирайся, выключай свет, сиди в темноте, ни на какие стуки, звонки не отвечай. Я буду тебе звонить так: три звонка, отбой, снова набираю и жду три звонка, снова отбой с третьего набора после трёх звонков бери трубку. А они пусть думают, что ты ушёл.

Короче, даёт команду переходить на нелегальное положение.

Кабинет дежурных цензоров располагался в Доме печати на первом этаже, окном во двор. Железная дверь, на окне решётка. Я свет выключил, закрылся… Сижу тихой мышью. Стук в дверь – молчу. Звонит телефон, но трезвонит без пауз – значит, не Шабаров – не беру. Слышу, голоса под окном, кто-то пытается подтянуться за решётку, заглянуть в кабинет… Потом принялись колотить в дверь:

– Открой, мы знаем, ты здесь!

Но я ни мур-мур. Время уже четыре часа ночи.

Вдруг пошли кодовые звонки… Трын-трын-трын, прекратились, трын-трын-трын, отбой…. на девятый «трын» поднимаю трубку. В ней счастливый Шабаров:

– Дозвонился до Алма-Аты, до помощника Брежнева (потом мне сказал, что помощник был со сна и пьяный, может, и хорошо, что пьяный, так бы где-нибудь шарашился, не спал в номере), больше никого не мог найти.

Брежнева увезли куда-то на отдых. Помощник (может, он как раз и писал статью, не сам же Брежнев, он только читал готовое) спросонья и спьяну сказал:

– Что у вас там? Заводы секретные? Ну, убирайте, что вам надо. Чё вы нас беспокоите? Положено по инструкции, значит, убирайте. Ничего сами решить не в состоянии!

Какая тяжесть упала с моих плеч. Кто бы только знал. Просто крылья за спиной орлиные выросли. Тогда ещё строгий выговор с меня не сняли, а тут корячилось похуже выговорёшника в случае прокола. Камень стопудовый свалился с души. Я встал и с таким удовольствием включил свет, с такой радостью распахнул дверь… Мои мучители стояли разъярённой толпой на лестнице и решали меж собой: что делать? Где искать меня, где Шабарова? И вообще – дальше ждать некуда, надо печатать… Но боязно без нас…

Я выхожу в коридор и громко с пафосом обращаюсь к газетчикам, почти как с трибуны:

– Товарищи, мы сейчас разговаривали с Леонидом Ильичом, он разрешил исключить из речи все заводы, которые я просил убрать. Генеральный секретарь безоговорочно согласился: раз запрещено «Перечнем» и инструкциями, значит, в газете быть не должно.

Директор типографии засомневался:

– Вы что с самим Брежневым говорили?

Но спросил полушёпотом.

– А с кем ещё я мог обсуждать содержание статьи генерального секретаря? – влепил ему под дых.

– А вы не врёте? – не мог он поверить факту моей личной беседы с генеральным секретарём, для него – небожителем.

– Знаете что, дорогой товарищ, – сказал я с негодованием (сам того и гляди расхохочусь), – я такими вещами не бросаюсь всуе!

Вся их ярость в мой адрес бесследно улетучилась. Без эмоций попросили ещё раз показать, что надо убрать. Я заодно с оборонными заводами пару цифр сомнительных зачеркнул… Все вычерки мои оперативно изъяли, принесли оттиск с исправлениями, я поставил свой штамп, расписался и пошёл домой. От их машины отказался, иду по городу, светает, от Иртыша ветерок тянет… Душа поёт, жить можно…

Обычно главный редактор «Омской правды» еле заметным кивком одаривал меня при встрече – кто он, и кто я, – после случая с Брежневым отвечал на моё приветствие полновесным полупоклоном. Как же, я могу позвонить на «небо» к самому генеральному секретарю и, неслыханная дерзость, добиться разрешения сделать купюры в его эпохальной речи. Ответсек Георгий Петрович уже не так рьяно корил за «песок» в буксы их локомотива. Раньше вся верхушка «Омской правды» свысока относились ко мне: ну что эта цензура может, путается под ногами… Когда я в речи генсека понаделал больше десятка вычерков, стали думать по-иному… Правкой Брежнева, кстати, их самих спас от жуткого скандала…

Газета с материалами совещания ушла в Москву в Главлит, но никто никаких претензий не предъявлял. Шабаров на следующий день после инцидента заставил меня написать объяснительную, можно сказать, телегу на газетчиков: вели себя крайне агрессивно, заставляли печатать речь Брежнева с недопустимыми ошибками. Объяснительная была нужна на всякий случай. Ходу ей не дал, но если бы газетчики завозникали, козырь этот выплыл бы обязательно…

Магический штамп

Ходила в Обллит особая категория – гении. Гениальные изобретатели, гениальные непризнанные поэты. Приносили безумные проекты, переворачивающие мироздание, Ньютона, Эйнштейна. Помню, первый раз столкнулся, и не могу понять, что он от меня хочет.

– Вы поставьте печать свою, – напирает.

Нередко их к нам подсылали журналисты. Про наше управление гении откуда могли знать. Газетчики, страшно любящие нас, давали наводку. Придёт к ним такой изобретатель, они ему: это слишком серьёзно, мы не можем прямо так публиковать, это государственное дело, надо Обллит пройти, а вот когда придёте к нам с резолюцией цензуры, с её печатью мы с большим удовольствием. Как-то поэт к нам заявился и первым делом справку мне протягивает, что он нормальный. Что можно подумать о человеке, который в качестве визитной карточки суёт тебе под нос документ, что он не сумасшедший.

Был экземпляр, который мне рассказывал, как выручал рукопись. Отправил в Москву в Литературный институт стихи, целую пачку полуметровой толщины. Гордо делился примером своей работоспособности:

– Я ночью сажусь за печатную машинку и печатаю, печатаю стихи. Сразу набело!

Москва стихи не оценила и отказалась обратно высылать. Что делать? Денег у поэта нет, гонорары, премии ещё не повалили в карманы. Тогда он двинул в столицу, ворующую его поэзию, электричками. О методе воздействия на контролёров рассказывал так:

– Сажусь в вагон и делаю на лице маску дебила, посмотрят и билет не требуют.

Честно говоря, ему особо играть и не надо было…

Попадались закалённые графоманы. Тёртые калачи. За плечами имели огромный опыт общения с прессой и госучреждениями. Прошли не по одному кругу редакции газет, журналов, Союз писателей, некоторые до обкома партии доходили. Где-то их отфутболивали интеллигентно; где-то советовали читать классиков; где-то напрямую резали матку-правду в глаза: займитесь общественно-полезным делом, не теряйте время попусту, и гнали за назойливость взашей. Но они-то во всём этом видели одно: махровую зависть. И укреплялись в мысли, становились одержимы ею: их нетленные произведения могут запросто украсть те, кто не пускает их к широкому читателю, кто всячески отпихивает от страниц газет и журналов. А почему отпихивает? Чтобы не делиться гонораром. Стоит зевнуть – скрадут творения, и тогда пиши пропало… Но если поставить на рукопись штамп Обллита, тогда авторские права удастся застолбить навеки.

– Нет, ну вы поставьте свою печать! – умоляет такой поэт, писатель или изобретатель.

И тайно верит: печать даст зелёный свет его гениальным произведениям. Ведь на ней что написано? Выгравировано «РАЗРЕШАЕТСЯ». Магическое слово, обещающее славу, признание, обожание поклонниц и материальные блага…

Бесполезно было что-то объяснять. Собственно, нам строго настрого запрещалось вдаваться с непосвящёнными в подробности наших правил. Говорили «нет» и всё. Отправляли:

– Идите в газету, в издательство, в Союз писателей, они занимаются творческими людьми. Мы вам ничего поставить не можем.

Естественно, штамп могли использовать только для официальных изданий. Проверив газету, каждую страницу штамповал. На первой в штамп вписывал свой номер, расписывался, ставил число, на других страницах только расписывался в штампе.

К «Разрешается» от руки писал либо «к печати», либо «в свет». Рукопись, к примеру, диссертации подписывал сначала «к печати», а когда изготовят тираж, писал на контрольном экземпляре «в свет». Также книги, газеты… Это была жёсткая официальная система. Никаких частных лиц с листочками рукописей.

В управлении был кабинет для приёма посетителей, дверь открываешь, два шага делаешь и упираешься в барьер – поднимающаяся доска. Приём вели по очереди все редакторы. Сижу, вдруг заходит ражий мужчина. В коридоре перед кабинетом стояла вешалка. Если кто на скорости проскакивал его, вваливался в верхней одежде, нетерпеливого заворачивали к вешалке. Сижу я однажды, вдруг распахивается дверь входит мужчина – высоченный, плечи шириной с коромысло, сам в полушубке, в руках длинная труба – бумажный рулон. Я подумал: чертёж. И не успел отправить посетителя в раздевалку, как визитёр доску барьера по-хозяйски поднял, прошёл к моему столу, поставил рулон на пол и одним движением плеч театрально отшвырнул полушубок на пол. Не сказать, что мне понравился пролог, в голове промелькнуло тревожное: что же будет дальше? А дальше мужчина поднимает трубу-рулон. Движения размашистые, порывистые… Сам в длинном красном свитере, в брюках без намёка на «стрелки», с пузырями на коленях, заправлены были в валенки… Рулон меня насторожил. Вдруг кочерга в бумагу завёрнута по мою бедную головушку? Сейчас достанет и айда крошить цензуру… Я на полном серьёзе приготовился, в случае чего, стул хватать в качестве ответного оружия. Он берёт за край рулон и делает резкое движение вверх-вниз. Рулон с шумом разворачивается, но не весь… Стукается об пол, и добрая его часть, свёрнутая в трубу, остаётся лежать на полу. Бумага исписана большими буквами. Посетитель принимает позу чтеца-глашатая, держит свиток на вытянутой руке, второй делает широкий жест и торжественно объявляет:

– Поэма о Сибири!

Полушубок на полу валяется, поэт в этом длинном красном, как у палача, свитере, в глазах блеск вдохновения… Я мгновенно делаю прогноз: чтение поэмы, даже такими большими буквами написанной, займёт часа полтора…

Потом сам себе аплодировал, как мгновенно опередил декламацию бессмертного произведения.

– Вы мне собираетесь стихи читать? – задаю риторический вопрос.

– Да, это мои стихи! – гордо говорит он.

– Вы понимаете, в чём дело, – со скорбью в голосе произношу я, – в природе так устроено, что есть люди, возможно, вы таких встречали, которые начисто лишены музыкального слуха. Им что симфония Моцарта, что свисток милицейский.

– Медведь на ухо наступил что ли? – с серьёзной физиономией спрашивает.

– Во-во, – говорю, – а у меня и медведь, и слон потоптались. Я категорически лишён поэтического слуха. Не понимаю ни рифм, ни всяких аллитераций. Я об этом, конечно, читал, но ничего не слышу. Вы мне сейчас будете декламировать и всё зря. Равнозначно, что вот этому столу читать.

Он с глубоким сочувствием посмотрел на меня и сказал:

– Какой вы несчастный человек.

– Что самое печальное, – поддержал я его вывод, – я даже не могу осознать степень своей ущербности, поскольку ничего не чувствую.

Он молча свернул свиток, взял полушубок, накинул его на плечи, как бурку, и гордо неся голову, вышел. Я перефутболил его к Екатерине Михайловне:

– Идите к ней, у неё отличный слух на поэзию.

К чудакам-мужчинам замша относилась, как сестра милосердия. Она сочувствовала тем, кто был контужен графоманством. Выслушивала слёзные жалобы – «гонят завистники», делала вид, что вникает в смысл гениальных творений. Но в конце концов тоже отшивала.

Но был такой Лазарев на мою голову. От него несколько лет не мог избавиться. Капитально запал на меня. Екатерина с первого раза бесповоротно наладила его за свой порог. Категорически не понравился. Маленький, кругленький, кудрявенький, было ему лет пятьдесят. Принялся меня доставать. Таскает пачками стихи и таскает. Я их не читал. Категорически. Достаточно было на самого поэта взглянуть, чтобы сделать вывод: ловить здесь нечего. Вид дурковатый, интеллекта ни в глазах, ни во внешнем виде. Отделаюсь от него, через неделю-другую снова тащит.

– Вы знаете, у меня смотрели и сказали, нужна печать Обллита. Вы понимаете: украдут ведь, украдут, уже похищали отдельные строки. Оставил рукопись в газете, они не отдают обратно, нагло врут «затерялась», вот дубликат – поставьте печать.

В конце концов я его почти выгнал:

– Покиньте кабинет, не мешайте рабочему процессу.

Он начал подлавливать меня в неформальной обстановке. В доме, где находилось наше управление, была очень крутая лестница. Здание старое, высота потолков до пяти метров, а на лестницу места пожалели, получилась опасная крутизна. И вечно темно на ней. Лампочки не держались, быстро перегорали. Здание сырое, проводка старая. Лазарев за полчаса до окончания рабочего дня приходил и ждал на лестничной площадке. Кто-нибудь из наших предупредит:

– Твой уже в засаде.

Не хватало на графомана личное время тратить. Одеваюсь, осторожно выхожу в коридор, перед дверью на площадку (он за ней стоит) глаза зажмурю, чтобы привыкли к темноте, постою, потом резко дверь открываю и лавиной по лестнице… Каждый раз в голове: только бы ноги не переломать.

На страницу:
5 из 12