bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Чего ржёшь? – поинтересовалась Танька.

– Да посмотри на него! Вылитый Колосс Родосский!

– Похоже, все в сборе. Табор уходит в небо! – Юрастый пожал протянутую мной руку. – Наша электричка когда?

– Лёшка знает, – произнёс я, многозначительно вздымая палец к небу. – Он тут местный.

– Через… – Лёхус близоруко вскинул к лицу запястье с новыми «полётовскими» часами – через двенадцать минут, если не врут.

– А ехать сколько? – спросила хрупкая Бабочкина.

– Час двадцать до пересадки. Потом ещё где-то полтора. И автобусом полчаса.

– Херасе… – пробурчал под нос Юрастый.

– Это ж когда мы приедем? – заволновалась Бабочкина. – Ещё поселиться надо. А вдруг все уйдут…

– Лен, не паникуй раньше времени! – Маша Сапожникова достала из сумки тетрадку и что-то в ней внимательно изучала. – Вот, у меня все телефоны: и общий больничный, и главного врача, и общажный. Вчера же сказали в деканате: все предупреждены, будут ждать, на улице не окажемся.

– Ну ладно, Машунь… – Ленка с благодарностью взглянула на подругу. – Ты меня всегда успокаиваешь.

– И ты меня, – Маша взяла Бабочкину под руку.

– Короче! – прорезался командный голос Лёшки. – Сейчас подойдет наш дилижанс. Вещей до и больше, стоянка с гулькин хрен. Применяем разделение труда: Дёмин и я на подаче, Юрастый держит двери, если вдруг что. Азат и Мамед – на приёме чемоданов. Понятно?

– А мы? – в унисон спросили Грязнова с Лисенко.

– А девчонки быстро самыми первыми заходят в вагон и забивают самые лучшие места, пока мы тут грузимся! Лэдиз фёст!6 – рассмеялся я. Лёшка солидно кивнул.


* * *

Из Машкиного магнитофона тихонько пиликала «Маргерита»7. Я прислушался, не понял и с немым вопросом взглянул на Машу, сидевшую через проход.

– Чего, Миш? – спросила она.

– Машунь, а кто это?

– «Массара».

– Что, и они тоже? Думал, только Бони-Эм8…

– Так всё наоборот! Это же массаровская песня, а «Бони» её только перепели.

– Спасибо, Машунь, не знал…

Юрка с Лёшкой играли в очко. Я поначалу примкнул к ним на две партии. Оба раза сдул – картёжник из меня ещё тот, – а теперь просто сидел как мебель, глядя попеременно то на «дипломат» на Юркиных коленях, где разворачивалась очередная баталия, то сквозь запылённое, с неотмываемыми ржавыми пятнами, оконное стекло. Было жарко. Не так давно оборвавшийся дождь, нет чтоб высохнуть, завис над полями белёсым кисельным маревом – от одного его вида между лопатками заструился пот.

– Батя вчера «зáпор»9 девятьсот шестьдесят восьмой из магазина пригнал! – довольно вещал Юрастый.

– Поздравляю! – привстал я с места, протянув руку. – Цвет какой?

– А цвет там всегда один, – куркулём хитро прищурился Юрастый, – бери что дают, или нахуй иди, вот такой и цвет!

– А всё же?! – упорствовал я.

– Белый.

– Долго в очереди стояли? – спросил Лёшка.

– Два года без одного месяца.

– И почём? – поинтересовался я.

– Три семьсот пятьдесят сама машина. А ещё секретки на колёса, чехлы, линолеум на пол, канистру пустую надо, приёмник. Короче, почти три девятьсот.

– А гараж есть? – продолжал облизываться я. Авто было моей несбыточной мечтой. Права мне дали ещё в конце десятого класса – школа была с автоделом, – а водить нечего. И не предвидится.

– Е-е-сть… – протянул Юрка, – мы с отцом ещё два года назад поставили!

– Опробовали машину?

– Только на просёлке.

– Чего так?

– У меня права только мотоциклетные. Отец на нормальную дорогу выезжать не разрешает.

Лёшка сонно зевнул:

– Вот интересно подсчитать. Если мы втроём пить не будем вообще и все деньги вместе в одну кубышку станем складывать, сколько нам времени понадобится, чтобы машину купить…

Меня вопрос поставил в тупик. Вместо того чтобы поржать вместе с Лёшкой и Юрастым, я и взаправду занялся расчётами. Доход мой известен. Повышенная стипендия – пятьдесят рублей, полставки лаборанта на кафедре – сорок без вычетов, а если с вычетами – тридцать два пятьдесят. Итого имеем восемьдесят два рубля пятьдесят копеек в месяц. Делим хотя бы три девятьсот – это если вот брать уродский «за́пор», – на восемьдесят два пятьдесят… В уме я считал бойко, спасибо школе, научили. Получается… получается… сорок семь месяцев с хвостиком. Значит, если я не буду жрать, пить и вообще не буду жить, а стану мумией под стеклом в Пушкинском музее, мне понадобится четыре года, чтобы только купить этого урода! А «жигули», между прочим, вообще семь триста, а «волга» – страшно сказать! – девять пятьсот… И ни в какую очередь просто так на них не запишут, это вам не «за́пор» сраный. А на чёрном рынке, в автокомиссионках, бери и смело умножай все цены на два.

Конечно, через два года я окончу институт, стану настоящим врачом с настоящим дипломом, если не обосрусь, то даже с красным, и тогда мне положат зарплату – поначалу рублей сто или сто десять, плюс дежурства, да, может ещё какие-то коэффициенты добавятся, а потом…

– Потом суп с котом, – проснулся Джинни. – Будешь за ставки, переработки и подачки белкой в колесе прыгать и хуй наперегонки сосать. Хочешь жить? Жизнь иначе устроена… – Джинн помолчал, и следом добавил: – …автолюбитель.

Я повернул голову направо. Из Машкиной «соньки»10 играла Абба11. В комиссионке на Садово-Кудринской в соседнем доме с кафедрой биохимии такая модель неделю назад стоила восемь сотен рубликов.

– Вот и я говорю, – проворчал Джинн, – голову включай иногда.

Мне стало обидно за его слова. Хоть и понятно – не со зла он.


* * *

Даша жила с бабушкой. В скромной однушке, окнами на Перовский парк. Третий этаж без мусоропровода и лифта. Дашкину бабушку, Елизавету Петровну, я любил. Может, потому что своей бабушки у меня не было. Вернее, была, но недолго. А, может, потому что с того самого часа, когда я только-только переступил порог их дома, она относилась ко мне, словно к родному. Елизавета Петровна была мамой Дашкиного отца, погибшего совсем молодым на службе «при исполнении».

Мы с Дашуткой как-то поехали на Востряковское. С чёрного гранита на нас смотрело красивое молодое лицо с едва уловимо восточным разрезом миндалевидных глаз. Красавица Дашка получилась копией папы. Когда я приезжал, у Елизаветы Петровны внезапно находились срочные дела вне дома, и не на час-другой, а на день, а то – и два подряд.

– Ну, я поехала, а вы тут не скучайте! – смущённо улыбалась она, подслеповато щурясь, затаскивая на кухню раскладушку с комплектом постельного белья для меня.

Мы с Дашей чинно кивали. Я подавал Елизавете Петровне пальто, галантно целовал на прощание сухонькую пахнущую тонким парфюмом ручку. Лишь только за бабушкой затворялась входная дверь, Дашка с плотоядной ухмылкой распахивала дощатую дверь застекленной лоджии и с грохотом закидывала туда не пригодившуюся мне ни разу раскладушку.

Моя «гостевая» идиллия продолжалась долго. Но шила в мешке не утаишь, и мне пришлось многое узнать. Я узнал, что доцент кафедры психиатрии, в последнюю летнюю сессию буквально вырвавшая меня на экзамене у другого препода – не кто иная, как Дашкина мама; просто у них разные фамилии. Узнал, что чёрная «чайка», по утрам привозящая её на работу – служебная машина её мужа, Дашкиного отчима, занимающего высоченный пост в угрюмом здании на Старой площади. Узнал, что отчима Дашка люто ненавидит, а в сводной сестре Катьке души не чает, и когда Катька приезжает в Перово, они как котята засыпают на диване, клубочком, обнявшись, а Елизавета Петровна подтыкает им одеяло – чтоб не раскрылись и, не дай бог, не простыли. Узнал, что у Дашки есть своя комната в громадной родительской квартире в Доме на Набережной, и что за прошедший год Дашка ночевала там три раза. И ещё узнал, что её мама плачет по ночам.

Тогда я понял: моё незапланированное появление в их жизни (салют, Ласточкина!); та позорная «пятёрка» на экзамене, где я сам себе поставил бы не выше трёх с минусом; почти мгновенное, молниеносное превращение Дашки из взбалмошной совсем залюбленной и почти загубленной родителями девчонки в молодую роскошную с каждым днём расцветающую женщину; наше с ней «одно на двоих всё», – вовсе не упрощало, а лишь усложняло и без того безнадёжную ситуацию. И, как бы я ни старался, но был я бессилен сделать так, чтобы и мама, да и сама Даша – перестали плакать ночами.


* * *

На пересадочной станции предстояло торчать не меньше получаса.

– Курить хочешь? – спросил я Азата, протягивая початую пачку «явы явской».

– Давай покурим! – усмехнулся он, срывая целлофан с «Мальборо» в твёрдой коробке.

– Ого-о-о!.. – протянул я. – Откуда?

– В «берёзке» купил.

Азат и Мамед учились с нами только два семестра. Каждый год после третьего курса из ашхабадского меда в наш присылали «по обмену» депутацию лучших студентов на доучивание. Понятно, что «обмен» оказывался исключительно на словах – от нас в Ашхабад никто не ехал. Азат и Мамед были разные, как день и ночь. Азат – выше меня, здоровенный в плечах, сообразительный, улыбчивый, русский без акцента. Мамед – щуплый, смуглый, молчаливый, почти не говорящий по-русски; в его взгляде неприкрыто читалось «хорошо бы отрезать головы вам всем».

– Азат, откуда у тебя такой русский? – поинтересовался я. Раньше как-то не решался.

– Оттуда же, откуда и у тебя. У меня мама русская.

– А тогда ты кто – русский или туркмен?

– Отец – туркмен. И я – туркмен. А может, и нет. Миш, я не знаю.

– А ты на каком языке думаешь?

– На русском.

– Ну, вот видишь, какой же ты тогда туркмен?

– Настоящий. По имени и отчеству.

– А как твои имя и отчество?

– Азатберды Еламанович!

– Ну, тогда точно – туркмен. Слушай, а чего Мамед такой тихий?

– Говорит плохо.

– Почему?

– Из деревни потому что.

– А как же сюда попал, если плохо говорит? Он же не понимает ничего почти.

– Да хуй его знает, как попал. Я не спрашивал.

Мамед подошёл, через силу изобразил улыбку.

– Мамед, курить будешь? – Только покачал головой. Постоял немного, разглядывая носки ботинок, пошёл к девчонкам.

– Ему религия запрещает.

– Он что, верующий?

– Ну да.

– А как же комсомол?

– Да хуй знает как.

– А ты верующий?

– Нет, – рассмеялся Азат. – Атеист.

Подошёл поезд. Я бросил взгляд – и присвистнул.

– Чего? – не понял Юрастый.

– На крышу смотри.

– Смотрю. И чего?

– Пантографов нет. Дизель.

– Мы с приятелем вдвоём работали на дизеле. Он мудак, и я мудак. Да и дизель спиздили! – отрешённо гамлетовской строфой, продекламировал Лёхус. Случайно услышавшая Грязнова густо покраснела.

– В деревню, к тётке, в глушь, в Саратов! – голосом Кота Матроскина прошамкал Джинни.

Час с четвертью спустя трёхвагонный дизель, в котором кроме нас ехало всего-то человек двадцать, остановился у пустынной платформы.

– Гри-горь-евск, – нараспев прочитал платформенную табличку Лёшка. – Народ, слезай, приехали!

От жёсткой деревянной лавки у меня затекла и болела жопа.

На платформе возвышался сошедший из былин русоволосый богатырь. Увидев нас, суетливыми тараканами высыпавших на перрон, широко улыбнулся и сделал шаг навстречу.

– Студенты? Первый мед? На врачебную практику? Моя фамилия – Лосев. Я хирург-ординатор. Вот наш автобус, – и махнул рукой.

В отдалении, чадливо воняя горелым маслом, стрекотал коматозным мотором ржавый покосившийся «пазик».

– Что ж ты, милая, смотришь искоса-а-а, низко голову наклоня-а-а? Трудно высказать и не высказать, всё, что на сердце у ме-ня-я-я-а! – как резаный заверещал Джинн.

– Не, ну не сука ли ты, потусторонний! – рассвирепел я.

Глава 2

Распахнув настежь оба окна и дверь комнаты, самой последней по ходу коридора, разминая затёкшую поясницу, я вышел. Сел на подоконник в торце и залюбовался бликованием свежевымытого линолеумного пола. Рядом, свидетельством невидимого и неизбывного моего подвига, – громоздилось ведро, едва ли не до краёв полнящееся грязнющей водой. Подле него гордо аккуратно покоилась свежеотжатая ощетинившаяся махрами мешковинная тряпка. Пусть проветрится, просохнет теперь.

– Что ж, не зря минуток двадцать с гаком, не сдаваясь, отстоял ты раком… – Джинни всегда умел уловить самую суть вещей. Экзистенциалист хренов.

Всё убранство нашей берлоги – Home, sweet Home! – на последнем, четвёртом этаже аккуратного длинного домика, выложенного снаружи замысловатыми кирпичными орнаментами, состояло из двух пар стоявших друг напротив друга покосившихся кроватей с пустыми продавленными металлическими сетками; четырёх тумбочек, стола на поражённых парезом алюминиевых ногах и почему-то сразу семи стульев с болтающимися фанерными сидушками и выщербленными в щепу спинками. Довершало картину когда-то бывшее лакированным типовое изделие советской мебельной недопромышленности «шкаф из ДСП трёхстворчатый». Нет, всё без обмана, дверей и было ровно три – но с оговорками. Одна, с петлями, вырванными с мясом, безжизненно стояла рядом, прислонившись от нелёгкой студенческой жизни к стене. «Не слон я!» – хохотнул Джинни; я не сдержал улыбки. Две другие дверки, словно бобрами обгрызенные по краям, по замыслу генерального конструктора фиксировались в закрытом состоянии криво вколоченными в вертикальные перекладины гвоздиками, исполнявшими, как я понял со свойственной мне проницательностью, роль поворотных защёлок.

Что ж мне оставалось? – рывком я открыл обе и окунулся в манящую неизвестность. В шкафу оказалось девственно пусто и совсем не девственно грязно. Я грустно вздохнул и снова намочил только что отжатую половую тряпку. В самом ближнем к боковой стене отделении на полу виднелся одинокий посылочный ящик. С настойчивостью исследователя пирамид Гизы я поднял фанерную крышку. В недрах ящика в забытьи сбились в кучку расплющенная долгим тяжёлым трудом обувная щётка, почти пустая банка классического чёрного обувного крема да здорово попользованный, речным голышом закруглённый, брусок вонючего хозяйственного мыла. К стенке ящика под небольшим углом оставшаяся неизвестной добрая душа привалила две запечатанные пачки, склеенные из плотной серой бумаги – одну с пищевой содой, другую – с солью мелкого помола. Ещё там валялась на боку полулитровая плотно закрытая пробкой бутылка (я открыл, понюхал: скипидар) а за содой оказались заначены три двойных упаковки отечественных презервативов ценой в четыре копейки каждая.

– Изделье номер два! Чтоб не болели головка и голова! – попытался подбодрить Джинни, но мне почему-то было совсем не смешно.

Я опять вышел, обернулся, чтобы притворить дверь за собой. На волнами пошедшей фанере, наплывающими древними потёками замалёванной грязно-серым, были пришпандорены две цифры – пятёрка и двойка. Пятёрка трагически болталась на одном шурупе кверху ногами. Вкупе с двойкой, бывшей в полном порядке, они образовывали несуществующий в природе иероглиф, смутно напоминавший символ параграфа. С лестницы в самой середине длиннющего коридора послышались шаркающие шаги. На фоне бликующего закатом окна противоположного конца коридора появился силуэт, двинувшийся в мою сторону.

– Летящей походкой ты вышла из мая!.. – пискнул Джинни.

– Фу, бля, джинн, да ты ещё и гомик? – приглядевшись повнимательнее, уел я распоясавшегося потустороннего.

– Привет! А ты случаем не знаешь, где тут взять отвёртку с шурупом или хотя бы молоток с гвоздём?

– Здоро-ово! – растянул в улыбке широкое круглое лицо приветливый невысокого роста щуплый парнишка лет пятнадцати, может, шестнадцати. На плече он бережно нёс большую коленкоровую папку – такие бывают у художников – с торчащими из неё рукописными нотными листами. – У меня есть, пошли. Я – Толя. Я тут рядом. А тебя как?

Толина дверь действительно оказалась почти напротив нашей «пятьдесят второй». Комнатёнка была маленькой, всего на две кровати, но, не в пример нашей, уютной. Во-первых, на окне висели чистые шторы, а подоконник украшали два горшочных цветка; во-вторых – кровати были ровно застелены покрывалами, а в-третьих – и это меня окончательно добило – по центру покрытого скатертью стола стояла эмалированная закрытая парой бумажных салфеток миска, недвусмысленно распространявшая вокруг запах домашних пирожков. Я, как собака Павлова, гулко сглотнул рефлекторно набежавшую слюну.

– Домой вчера ездил. Вот, маманя напекла. С картошкой и с рыбой. Хочешь?

В два укуса расправившись с пирожком и бесстыдно потянувшись за вторым, я понял: жизнь налаживается. Коля протянул шуруп-саморез и крестообразную отвёртку.

– Так вы и есть практиканты из больницы?

– Ага, мы и есть.

– Понятно. А я учусь тут. Второй курс. Закончил.

– Значит, уже третий, – сыто улыбнулся я.

– Ну да.

– А мы, если таким макаром считать, уже пятый.

– Что, последний?

– Нет, Толь. У нас шесть лет. Шестой – специализация. Терапия, хирургия, акушерство.

– А детских нет?

– Нет. Детские врачи – это на педиатрическом, а у нас общий лечебный. У нас педиатрического нет. Педиатры – во Втором, а мы – Первый. А в Третьем, так и вообще стоматологи…

– Понятно.

Я в два оборота привернул на место болтавшуюся на моей двери цифру. Толя взглянул внутрь нашей комнаты, посмотрел на часы и вдруг торопливо сказал:

– Пошли, давай, быстро!

– Куда? – не понял я.

– На первый, матрасы, подушки и постельное получать. Без десяти шесть. В шесть кастеляншу поминай как звали, будете куковать на голых сетках.

Мы, стуча пятками, пропуская по две-три ступеньки, ссыпались с четвёртого на первый и двинулись в такой же конец коридора, как и тот, где были наши комнаты тремя этажами выше.

– Налево смотри, – Толя махнул рукой, – наш сортир и душ.

– Не понял?

– Ну, мужской туалет и мужской душ.

– Опять не понял, – сказал я. – Я же воду в ведро набирал полчаса назад на нашем этаже. Там сральник здоровенный, очков на шесть, и душевая тоже рядом.

Толя рассмеялся.

– Так ты ничего не знаешь?

– Нет, не знаю.

– У нас музпедучилище.

– Это что такое?

– Музыкальное педагогическое училище.

– И чего?

– У нас одни девчонки учатся. Ну, почти. Вон на моем курсе ребят двое, один из них я. На старших двух ещё пятеро. А на первом в этом году вообще ни одного пацана не было.

До моего жирафа через нечаянную сытость стало доходить.

– Так общага что – женская?!

«Не преминули, козлищ-то – да в самый огород…», встрял Джинн, причём с ударением на «о» – «ко́злищ».

– Ну да!

– Бл-л-лин, – протянул я, – а я в сортир и с ведром… Ещё смотрю, писсуаров ни одного нет. Пристроился в кабинку, дверь не закрыл.

– Повезло тебе – каникулы. На всю общагу тут теперь всего-то человек двадцать, кто работает летом в городе или ещё чего. Было бы другое время, поймали бы тебя девки, тумаков навешали… Они у нас такие, боевые!

– Вера Фёдоровна, здравствуйте, – начал Толян, пропуская меня поперед себя в каптёрку. На угрюмую сову похожая Вера Фёдоровна уставилась немигающим взглядом в мою переносицу. – Это из пятьдесят второй, на практику в больницу.

– Знаю, – коротко бросила «сова», – докладывали. – Она перевела взгляд с моего лба в общую тетрадь. – Пятьдесят вторая, три человека. Принимайте.

На полу в углу стояли три матрасные скатки и лежали три голые все в тёмных пятнах подушки. На стуле рядом с совиным столом стопкой было сложено видавшее виды бельё. От матрасов недвусмысленно попахивало затхлостью и мочой.

– Толя, – обратился я к спутнику, выпроваживая его наружу – будь другом, подожди минутку в коридоре.

Когда дверь за ним закрылась, я, не обращая внимания на недоумённый взгляд «совы», развернул все три матраса. Так и есть – пятна, моча, грязь и вонь. Не спрашивая разрешения, опустился на свободный стул.

– Вера Фёдоровна, спасибо вам за постельные принадлежности. Дело в том, что мы врачи-практиканты. Вы ведь знаете?

– И что?!

– И ничего. Я сейчас всё это заберу наверх. Мы с коллегами как-нибудь перекантуемся на голых сетках с рюкзаками под головами, нам не привыкать, в стройотрядах похуже бывало. Но завтра утром, опять же, коллегиальным образом, здесь будет составлять протокол санэпидстанция.

Я замолчал.

– Ты самый умный? – злобно проскрипела «сова».

– Именно, любезная Вера Фёдоровна. Именно так, – подтвердил я. – Умнейший.

Несколькими минутами позже мы с Толяном тащили наверх пахнущие свежим ватином непользованные матрасы и подушки.

Едва я успел застелить кровати, в коридоре раздались топот и гогот. Дверь пятьдесят второй пинком распахнулась.

– Мужики, это Толян, он в комнате напротив нас.

Лёхус и Юрастый по очереди пожали вялую потную Толину ладошку.

– Ну, чего там?

– Всё плохо, Михалыч, – хмыкнул Юрка.

– Всё плохо, Дёма, – дополнил Лёшка. – Короче. Будем худеть. В магазе шаром покати. Хлеб серый вчерашний, яйца-бой в банках и те мы последние взяли, маргарин, ну, крупы кой-какие. Ещё шпротный паштет…

– А пожрать-то что?! – перебил я.

– А пожрать – всё. Лапу сосать, – подхватил Юрастый. – Лось же в автобусе сказал: обедать будем в больнице, ну и ещё, кто на дежурстве, тот на круглосуточном гособеспечении.

Вспомнив Лисёнка, стоявшую на «Новогиреево» с двумя набитыми жратвой чемоданами, я против воли сглотнул опять набежавшую голодную слюну.

– Зато бухла нормального – выше крыши! В Москве такой сортамент днём с огнём не сыщешь! – Юрастый задумчиво причмокнул губами. – «Алазанская долина» бэ-э-лая, «Алазанская» крас-с-ная, ликёры, коньяк армянский три звёздочки, Миха, не поверишь! – ереванского разлива, без бодяги!

– Ну да, – встрял Толик, – тут такое не пьют.

– А что пьют? – спросил я.

– Самогон из картошки гонят. Водяру, естественно. И одеколон, – тут Толик замешкался. – Но это последнее дело уже, это если совсем припрёт.

– Самое последнее – это политуру высаливать, – поделился я с Толяном знаниями по общей токсикологии.

– Короче, мы взяли, – Лёшка уважительно кивнул на сумку. – Я пойду у девчонок тарелок стрельну, если есть…

– У меня есть! – опять встрял Толик.

– Ну, всё равно схожу, посмотрю, как они устроились. Юрк, давай, пожарь яичницу из этого боя, а то, не ровён час, стухнет.

– Говно вопрос, – согласился Юрастый. – Только сначала смазать бы надо.

– Конечно! – подытожил Лёшка. – Мих, сходи, ашхабадских пригласи, а то сидят там сычами. Нехорошо без них. – Я было собрался за Мамедом и Азатом, но тут дверь открылась. Они меня опередили.

– Вот, докторская, – Азат извлёк из пакета полбатона колбасы по два-девяносто.

– Запасливый, – заржал Юрастый.

Мамед молча аккуратно положил на стол сверток. Я принюхался. Из недр пергаментной скрутки исходил божественный аромат.

– Бастюрьмя. Нашь мяса, вялёний. Отэц делаль.

«Жизнь налаживается, гурманы?», неизобретательно подъебнул Джинни. «А хули ты думал?!», гордо парировал я, а вслух спросил:

– Толь, пить будешь?

– Буду! – пискляво чирикнул Толян, возникая на пороге с уже известной мне эмалированной миской.

Только мы выпили по первой, как дверь отворилась, и чуть ли не строем зашли Бабочка, Лисёнок, Маша Сапожникова и Грязнова. Трое первых были с ломящимися от жратвы тарелками, а Вера Грязнова бережно несла Машунькину «соньку» и стопку кассет.

– У вас комната большая, а у нас-то совсем тесно, – сказала Лисёнок, расставляя еду по столу. – Лёш, пойдём к нам за вторым столом и стульями, а то всем места не хватит.

– Лёша, Лёша, не надо, я вместо тебя схожу! – спрыгнул со стула Толян. – Девушки, ваш номер какой?

Я сидел слева от пахнущей чем-то неземным Машуни.

– Ты знаешь, что у нас с тобой первым циклом – роддом? – её щека почти касалась моей.

– Не, Маш, не знаю. Мне никто ещё не говорил.

– Ну, считай, что я и сказала.

– Так это завтра с утра – прям туда?

– Нет, утром всем к главному врачу, на вводную.

– Вот-вот, Цэ-У и Е-Бэ-Цэ-У12 для дебилов, получите и распишитесь! – гоготнул Джинни.

Девчонки быстро поклевали, словно птички, и пошли к себе – «мальчики, поздно уже, мы устали, завтра рано вставать». Азат с Мамедом тоже ушли. Остались вчетвером – мы трое и Толян. Я с досадой смотрел на кучу жратвы на столе. Ведь не осилим же, а холодильника нет – испортится. Не дело это.

Толян понял меня без слов:

– Есть холодильник.

– Где?

– В буфетной на первом. Буфет закрыли на два месяца, пока каникулы, всё равно общага пустая. Но у меня ключ есть.

– Я смотрю, ты тут вообще – кум королю, – засмеялся Лёшка. Толян только смущённо улыбнулся.

Дверь открылась.

– Толян, я к тебе, а тебя нет. Слышу, твой голос отсюда. Здравствуйте всем!

На пороге стоял статный чернявый молодой парень, в вэдэвэшном тельнике, почему-то со стариковской палкой в левой руке.

– Да-да, Артур, да, я сейчас, добрый вечер!.. – Толя стал суетливо выбираться из дальнего угла, где он сидел, зажатый между тумбочкой и столом.

На страницу:
2 из 3