Полная версия
Белладонна
Oh Belladonna never knew the pain
Maybe I'm crazy; maybe it'll drive me insane
The open letter just carelessly placed
And you move in silence,
The tea so delicately laced
Out of reach, out of touch
How you've learned to hate so much
Phillip John Mogg, «UFO»
Глава 1
Тёплое нежное влажное, урчаще повизгивая, продолжало обрабатывать нос, губы и щёки. Защищаться не было сил. Оставалось, зажмурившись, лишь уворачиваться. Получалось плохо.
– И…-и-а-а-а… у-и…-и…-а-а…-у-у-й!..
Мой сухой склеенный рот, жёсткий как наждачка, через силу, капля за каплей, наполнялся кислой вязкой слюной. Наконец, язык смочился и хотя бы теоретически вернул способность к членораздельному звукоизвлечению.
– Поднимите ему веки! – злобно рыкнул из Марианской впадины черепной коробки, откуда-то между мозолистым телом и мозжечком, Джинн. Парализованные тяжёлым хмельным забытьём глазные заслонки дрогнули, заскрипели, поехали вверх-вниз по направляющим и, наконец, нехотя размежились.
– Кв-в-и-и-и-нта, Квин-та, уй-ди нахуй!
Когда-то – до начала всемирной истории – белая, а теперь банально грязная нестриженая болонка неуклюже, жопой вперёд, спикировала с моей груди на сомнительной чистоты кухонный пол, оставляя на коже когтями немедленно вздувающиеся саднящие багровые полосы. На грудь больше никто не давил. Но это не помогло.
Я был – как вязанка трухлявого хвороста – свален на коротющий уголковый диванчик, вдавившись вспотевшим от клеёнки затёкшим затылком в самый его угол, помещаясь на обитой потёртым кожзамом лавке лишь верхней половиной скрюченного неестественно вывернутого туловища. Правая голень опрокинутой кеглей валялась по полу. Левая нога, согнутая в колене, упёртая саднящей предпролежневой пяткой в боковину скамейки, при попытке пошевелить ей немедля отозвалась покалыванием тысяч раскалённых кнопок, иголок, заноз и булавок.
– And still they begin, needles and pins! Because of all my pride, the tears I gotta hide!1 – всё там же, недалеко от мозжечка, хриплым голосом Криса Норманна проявлял вокальный талант мой глумливый Джинн.
– Джинни, и тебя тоже – на хуй! – всё, на что меня хватило, было только огрызнуться.
– Ах, так! – обидевшись, чудовище немедля пнуло мне костлявой ногой прямо в мозжечок. Кухня закружилась и поехала каруселью во всех трёх взаимоисключающих измерениях.
Преодолевая дурноту, я уцепился левой рукой за спинку диванчика, упёрся правой пяткой в пол и, сделав над собой нечеловеческое усилие, сел, покачиваясь от устроенной Джинном свистопляски в моей юной, гулкой и пустой голове. После наведения периферического отдела зрительного анализатора на резкость, в сознание супротив моей воли стали пролезать непонятные буквы с этикеток пяти или шести пустых пузырей, в беспорядке валявшихся на столе и почему-то строгим квадратом выстроившихся под столом. Р-р-р. Эр. Р…у…о…у… – руоу… дэ-йе. Де. «Руоу де»? Ч-чё за н-на?!
– Вьетнамская, рисовая, не лимонная, не анисовая… Сорок пять оборотиков, хороша… для невротиков, ой, горы-ы-ыть, не потухнеть, с неё репа не пухнеть!.. И чиста, как слеза, заливай… – тут паршивец с голосом Водяного из «Летучего корабля» явно замешкался с рифмованием, – …в тормоза!
– Бля-я-а… – только и смог выдавить я.
– Ты там поправься-подлечись, мне отказать не торопись! Тут осталося немножко, будет ладною дорожка… – Джинни стал неожиданно великодушен; видно, не обижался больше на непутёвого подопечного. Я промолчал, обречённо борясь с подступающей тошнотой.
Коридорчик между кухней и пятачком прихожей, оклеенный замасленными обоями в клеточку – слева сральник с писающим мальчиком на двери, дальше ванная, вкусно пахнущая польским мылом, справа же глухая стена – коридор почти не качался и не двоился. Уже неплохо.
– Фил-л-лософ! Сенека! – заржал Джинн. Мне захотелось сказать пару ласковых, но сдержался. И не зря.
– Под ноги смотри! – крикнул Джинни. Я замер как вкопанный, переводя взгляд с писающего мальчика на рябой линолеумный пол. Точно, лужа. Прямо по курсу. Сейчас бы растянулся – с размаху. Спасибо, Джинни. Спасибо, ангел. Пойду за тряпкой.
– Нажрутся же, малолетки, хуже свиней… Да, хуже! А бедное животное со вчера не гуляно! Вот и не удержалась старушка, – тихо проворчал Джинн.
Юрастый – щуплый, субтильный, в аккуратно отглаженных брючках и маечке-алкашке, – сложился штангенциркулем на неразобранном диване большой комнаты. Кожаные домашние тапочки аккуратно стояли рядом с изголовьем.
– Юр, а ты-то откуда тут? – хрипло прокашлял я.
Юрастый с видимым усилием приоткрыл левый, ближний к плоской бархатной подушке, глаз:
– Михал-лч, ты чё, балдой съехал?
– Не, Юр. Я серьёзно.
– Не понял?..
– Ты вчера сказал, идёшь гулять. И ушёл: в тапочках, майке, без рубашки и без портфеля. Я за тобой сам закрывал.
– И?..
– Так я тебе потом не открывал.
– Слышь, не пизди, Демосфен.
– Ты без ключей был!
– Ну?..
– Ты как обратно попал? Восьмой этаж же! – я рывком распахнул дверь в маленькую комнату. – Лёх, это ты Юрастому открыл?
– Никому я не открывал, – Лёха нежно, медленно, аккуратно, по стеночке поднимал свои сто пять кило мышц со скрипучего супружеского дивана, – бл-л-лин, а головка-то бо-бо…
– Денежки тю-тю! – скабрезно проорал из гостиной Юрастый. «Во рту – кака», мысленно закончил я.
Притихший Джинн лишь тяжело вздохнул.
* * *
А ведь вчера ничего не предвещало. По крайней мере, для меня.
С утра – понедельник. Отъезд в четверг. Это три дня. В понедельник у Дашутки, во вторник на кафедре, в среду дома – ну, собраться там, с родителями попрощаться на полтора месяца. Всё как у людей, без бега, без спешки, без подпрыгиваний. Всем сёстрам по серьгам.
Но в семь позвонила Светка. Она староста – это раз, и она на восьмом месяце – два. Так и так, выручай, за стипой идти не могу, чуть ли ни госпитализируют – ты в бухгалтерии по списку дублером, так что тебе на Пироговку и ехать, только паспорт не забудь, а то…
У меня что – были другие варианты? Отказаться? Тогда вся группа без стипухи. А на этот раз не только стипендия сразу за два месяца, так ещё и деньги за практику. Значит, все без «большой» стипы и без подъёмных. И что тогда будет? А вот что: Светка – больная и беременная, она ни при чём, а я – козёл. Так что ли?! Нет уж, не дождётесь.
Собрался, бутер с сыром в топку, руки в ноги, ноги в руки, и на Пироговку. Очередь в кассу аж на улицу. Жарко, сил нет. Конец июня, а уже пекло. В Москве такое редко, но тут, видать, повезло. Я занял, следом Ерошкин с «Б»-потока подходит, я ему – будешь стоять? Он – буду. Я тогда говорю: постой без меня пятнадцать минут, оно и так далеко не уйдёт, а я пока квасу схожу тяпну, пересохло всё. Ну и пошёл – за квасом: на Абрикосовском на углу с Погодинкой летом всегда бочку ставят. Иду мимо кирпичного корпуса ВНЦХ – опа, Лёхус выкатывается. Ну, здорово-здорово, ты откуда? – с дежурства в ГБО2, только сдался. Я говорю, молоток, сеструн, он – конечно, осталось пол сменить, и вообще ништяк… Я – зачем? Он: да ебали всю ночь, даже не присел ни разу. Я спрашиваю: квас будешь? Он – ну, пошли.
Минут где-то через двадцать, наквашенные прям до отрыжки, подходим к очереди в бухгалтерию – ни фига себе, продвинулось как! Ну мы, по стеночке, по стеночке, по лесенке, в зал на второй этаж. Я иду, башкой кручу, таращусь – Ерошкин, он же мелкий, его в толпе хрен с два разглядишь. Вдруг Лёха меня за рукав – аллё, гараж, это не Ерошкин там?! Точняк, Ерошкин! Которые сзади орать начали, типа «вас здесь не стояло», но тут Ерошкин – он такой солидный, отглаженный, при галстуке: девушки, не шумите, Дёмин занимал, всё правильно. А Сюртуков – девки, вам бы лишь бы поорать, а мы тут с устатку, после дежурства, пожалейте работяг!
Короче, нагрузили меня в кассе деньгами под завязку, ведомость дали. Деньги раздать, подписи собрать, ведомость в окошко вернуть. Наши уже подтягиваются. Смотрим – Юрастый чешет, как всегда, с «дипломатом». Мы ему говорим: Юр, а давай, как самый старший, сгоняй за пивом в угловой, там точно должно быть, да и ты при «дипломате», четыре бутылки точно влезет, а что не влезет – вот, на тебе авоську.
Я на лавочку сел, деньги раздавать, Юрка отвалил, Лёха стоит, курит. Ну, стипендию раздавать – это не комсомольские взносы собирать, тут всё быстро. Однако смотрю: Бабочкина не приехала, зараза. И как мне теперь ведомость отдавать? Я Таньке Лисенко говорю: Тань, распишись за Бабочку, один хрен у неё закорючка непонятная, а не подпись, и деньги за неё возьми, в четверг всё равно вместе ехать, отдашь ей. Танька согласилась: Лисёнок – она безотказная, тихая, добрая, за все четыре года от неё ни разу подлянки не видел. Я тогда сразу бегом на второй этаж ведомость отдавать: возврат-то без очереди.
Тут, пока я бегал, Юрастый подгрёб, довольный. В портфеле четыре и в сетке ещё две. Решили, для начала, по одной, и в «стекляшку» на Аллее Жизни, пельменей поесть. Позволить-то можем себе теперь – пельменей, а не в тошниловку студенческую переться; при деньгах ведь. А тем временем, долго ли бутылку «жигулей» уговаривать, да ещё по жаре? Пара-тройка глотков – и нет её. В пельмешке взяли три двойных, по стакану сметаны, яиц вкрутую. Горчица хорошая, ядрёная, видать, только что развели из порошка. Едва пиво достали – буфетчица в ор: «немедленно уберите, такие-сякие, милицию вызову!». Мы бутылки попрятали, доели по-быстрому. Вышли из стекляшки, стоим, курим.
Я спрашиваю – кто куда? Юрастый говорит, я быстро в «шестьсоткойку» забегу, и домой, в Апрелевку. И мне: Дёма, а ты? А я даже и не знаю. Хэ-зэ, отвечаю, дорогой товарищ. Сам думаю: дома делать нечего, эти опять меж собой посрались, что же мне, как всегда, весь вечер напролёт гнилую бодягу слушать? Да и к Дашутке что-то расхотелось. Вот не лежит душа, и всё тут. Стою, кольца дымовые пускаю – недавно только научился, потому не для выебона, а для тренировки. Тут ещё Джинни сопит тихонько: ты ж ей обещал. А я кольца пускаю, вид делаю, что не слышу. Он опять: ну хоть пойди, позвони человеку, чтобы не ждала. Я снова в несознанку. Погундел-погундел Джинн, да и замолк.
Тогда Лёшка туза на стол: у меня все с утра на даче на Пахре, а собака дома одна. Я спрашиваю: а чего не взяли с собой? Так, отвечает, они всего-то на полтора дня уехали, что-то им там надо; я всё равно остаюсь, да и зачем животное по электричкам туда-сюда таскать, старая она, больная, неровён час, подцепит что-нибудь, или просквозит её. Так что – если хотите – поехали, у меня до завтра всё равно свободно. Только в холодильнике, наверно, шаром покати, затариться бы не мешало.
Вышли на «Новогирееве», в универсам рядом с «Кишлаком»3 было тыркнулись, да лишь дверь и поцеловали – «закрыто по причинческим технинам». Ну, давай по району шарить, где чего. Картошки в овощном набрали, грязная, с комками земли, но вроде не особо гнилая. Колбасы нет нигде, зато в одном месте тушёнку выбросили и селёдку из бочки тоже взяли; а что? – нормально вполне, особенно когда жратушки охота. Пельмени уже в топку провалились, надо бы повторить чем-нибудь. В винном толпа, в наличии только перцовка да портвейн «три семёрки» – ну, раз уж зашли да отстояли, так что скромничать. Достойно взяли, достойно.
Пришли, Лёшка сразу с собакой на улицу – шасть, и нет его. Кинули на пальцах, кто картошку, а кто селёдку чистит. Юрка с картошкой быстро разобрался, сидит с портвешком, меня подзуживает. Мне, как всегда, повезло выше крыши – стою весь в селёдочной требухе, разделываю. Палец порезал. Неглубоко, а противно. Лёшка вернулся, себе и мне налил. А мне что толку – я в рыбьем говне, руки липкие, жирные, того и гляди стакан выскользнет. Он тогда – Дёма, давай я тебе стакан-то подержу. Держит, я присосался, сразу жизнь веселее. Вот настоящий друг, не то что Юрастый с тупыми подъёбками.
Тут в дверь – дзынь! – Семёнов, Лёшкин бывший одноклассник. Здоровенный лоб, регбист. Пить, говорит, с вами не буду, играем завтра, но я не с пустыми руками – и достает из пакета «Белый альбом», битловский. Ну надо же, я ведь его никогда живьём и не видел! Спрашиваю: купил, послушать дали? Он – купил! Я – «фирма»? Он – «не, балкантоновский».
Как-то оно всё подозрительно хорошо пошло, но спустя время оказалось – мало. Перцовка вообще всегда быстро кончается, «три семёрки» с напругой идут, но на безрыбье сам раком встанешь; глядь, вот и семёркам трындец настал. Как там Лёшка всегда ржёт? – «книжки почитали, обложки сдали, ещё книжек взяли, снова почитали». Засунули пустую тару в авоську, побрели к «Кишлаку». Я помню, меня кидает, да, есть такое дело, но вроде не особо сильно. Ещё помню, универсам возле «Кишлака» открыт уже оказался. Потом помню, но смутно, я с продавщицей базарил – мол, меняй наши пустые на полные. Что?! Какие, на хер, деньги?! Так меняй!
А потом – не помню. Ни как Семён отвалил, ни как вьетнамскую уже голяком без закуси жрали, ни куда Юрастый делся. Нашёлся – и ладно.
Нельзя так пить. А тогда – как можно?! Если тебе двадцать, ты окончил четвёртый курс лечфака, из сессии в сессию – круглый отличник, но у тебя нет денег, дома тебя не ждут, а жизнь кругом – дерьмо?!
* * *
Похожий на Элвиса Лёшка, отсвечивающий мокрыми после душа волосами, напевая под нос «лав ми тендер» варил на кухне макароны. Юрастый, судя по звукам, окучивал толчок.
– Позвоню? – спросил я Лёху.
– Звони.
– Ты не понял, мне… мне… ну, в общем, конфиденциально.
– От же ж ты мудила, Дёма! Из коридора телефон – берёшь, вытыкаешь. В дальнюю – несёшь, там за моим диваном розетка, диван отодвигаешь, втыкаешь.
– Я знаю.
– А если знаешь, хули спрашивать?!
Я закрыл за собой дверь. Из-за задёрнутых красных штор сквозь открытые настежь окна в комнату лупил безумный утренний июнь. Сел на пол, закурил, стал – зачем-то карандашом – набирать номер. Не группа, а зоопарк какой-то: Лисенко, Бабочкина, Ласточкина.
* * *
…да, Ласточкина. Тогда, в конце восемьдесят первого. Странная история. Три года в одной группе, на соседних партах. Привет – пока. А тут, утром, пришёл в институт, и с какого-то перепугу – увидел её, вполоборота, в гардеробе, с дублёнкой в руке. Впервые – разглядел. Волосы растрёпаны, капельки пота на высоком лбу. Блондинка из «Тегерана-43». Только – не в кино.
Увидел – и всё. Без слов, без сил, без чувств, без памяти. Через неделю – её день рождения. Пригласила. Не понимала ведь ничего. Пью – а не берёт. Никого не вижу. И её – не вижу. Смотреть больно.
Потом – нужно реферат писать. По философии. Как всегда – подходит, смеётся. Поехали, говорит, ко мне, ты же знаешь, что я в философии ни бум-бум. Приезжаем. Дома пусто. Кофточка кружевная, тёплая. Парфюм какой-то крышесносный, от родителей из загранки. Стол маленький. Локоть к локтю. Четыре часа пытки. Зачем ты так мне улыбаешься? Руки дрожат, куртка не застёгивается, спиной в дверь, бегом вниз по лестнице с седьмого этажа.
Ещё неделя тихого беспамятства. Вечер. Холодно. Морозно. Роза в руке, кровь на ладони запеклась, уже не капает. Тёмная, всеми ветрами продуваемая улица. И шаги по дорожке – вперёд-назад: час, второй, четвёртый. «Икарусы» дверями – пш-ш-ш…
– Ой, Дёмин!… Мишка, ты что здесь делаешь?
Правда, что я здесь делаю – в Чертаново, у последней черты, в декабрьскую полночь? Дома уже с ума сходят – не позвонил, не предупредил. И, цветком отгородившись, словно щитом – в проём самолётного люка, в неизвестность, в холодный свет фонарей, в блаженство:
– Маринка, я люблю тебя!
Двадцать минут горячей бессвязности. Блики её очков в полутьме.
– Миш, давай зайдем ко мне. Позвони домой, чтобы родители не волновались.
– Маринка!..
– Дёмин, милый, хороший… я не люблю тебя.
Не понял. С первого раза не дошло. На каникулах попёрся к ней в зимний лагерь, хрен знает куда, четыре часа на перекладных в один конец. Зачем?! Никогда ни перед кем не стелился, а тут… Съехав крышей, поздно рассуждать о причинно-следственных связях.
Чего ждал? «Привет – привет». Если через час отсюда не убраться, ночевать мне в лесополосе с волками, последний автобус и единственная электричка уйдут без меня. «Пока – пока». Повернулся и побрёл. Печорин, бля.
* * *
– Сигарету хочешь?
– Давай.
– Я – Даша.
«Даша – радость наша».
– Откуда ты, гимназистка? Сколько тебе? Судя по виду, за тебя больше лет дадут, чем тебе есть.
– Ты смешной.
– Ну да. Я охуенно смешной.
– Смешной. Даже когда ругаешься.
– Прости. Вырвалось.
– Ладно. Не за что. Я тоже ругаюсь. Иногда…
* * *
Ошибся в последней цифре. Карандаш соскользнул. На хера мне карандаш?!
– Аллё.
– Это я.
– Ты где?
– Недалеко.
– А вчера где был?
– Тоже… недалеко.
– Недалёкий ты, – так и слышу, как её лицо расцветает улыбкой. Точно, стоит, плечом к косяку, в правой – телефонная трубка, левой косу теребит. Она её всегда теребит, когда по телефону разговаривает.
– Недалёкий. Ты права.
– Приходи.
– Уже иду.
– Пирожки вчера испекла, остыли давно. Сейчас в духовку разогревать поставлю.
И никаких упрёков.
«И-ди-о-от!» – Лёликом из «Бриллиантовой руки» громыхнул Джинн. Со всем мне предъявленным безоговорочно согласен, мрачно кивнул я.
* * *
Когда она расплетает косу, я теряюсь. В ней, в себе, в жизни. Со мной раньше никогда так не было. Не было, потому что и быть не могло. Никак не могло: мою первую женщину зовут Даша. Ей восемнадцать, она на втором.
Время пошло. Двое свежеслепленных из вечной глины, с едва-едва вдохнутыми душами, в одном континууме – это не про позы и технические подробности. Это про гремучую смесь. Это про критическую массу. Это – про сотворение мира.
– Какой день сегодня?
– Наш… А что?..
Ты права. День теперь всегда один: первый.
Силуэт в рамке оконной рамы. Четыре утра. Не вижу тебя – зачем?! – и так без ошибки угадаю каждую твою ложбинку. За запотевшими стёклами ноет сверлящей невралгией больной стылый апрель, но ты всё равно: распахиваешь окно настежь – «дышать!»
– Тебе не зябко?
– Ну что ты… тепло!..
– Молока, молока возьми, не забудь! И опять ты без шарфа.
Когда у вас обоих исчезают имена, следом – прозвища, и остается лишь «ты» —
на
два
голоса —
а «я» оказывается вне закона – наверное, это серьёзно. Только как знать? – ведь всё в первый раз. Это же сотворение мира.
* * *
Небо над Курским бессильно прохудилось, но мне было наплевать. Из вестибюля метро я выбрался сразу в подвокзальный переход – там бликовали под тусклыми лампами некогда дневного света свежие лужи, – и вскоре взбежал по мокрой грязной лестнице на крытую платформу. Меж тощих лопаток по спине лупил холщовый рюкзак: туда мать засунула четыре банки с консервами, две пачки макаронных «рожек», бутылку подсолнечного масла, а ещё непонятно зачем – смену постельного белья и какую-то чушь по мелочам. Руку оттягивал потёртый польский тряпичный складной чемоданчик с рубашками, свитером, бельём и коробочкой. В коробочке – на ней был оттиснут логотип «Филипса» с волнами и звёздами, – покоился предмет моей гордости, блестящая металлическими боками электробритва. Бритву подарил полгода назад мамин институтский одногруппник дядя Петя Ягубянц, только-только вернувшийся из очередной загранкомандировки. Для меня она стала больше чем просто бритва: это была единственная «фирменная» вещь в моем обиходе. Дядя Петя, человек разумный, приложил к бритве толстую пачку сменных ножевых сеток. В наших магазинах таких не купить – а без сетки бритва превращается в бессмысленную жужжалку.
– Ага, в жужжалку для жопы, не жужжит и в жопу не лезет! – вывел меня из минутной задумчивости Джинни.
– Граждане пассажиры, электропоезд до станции «Петушки» отправляется от восьмого пути четвёртой платформы через пять минут…
Я стоял на раскисшем от заливающегося мимо крыши косого дождя перроне. Его номером я, конечно, не поинтересовался. Без разницы на чём ехать: выйти предстояло на пятой по счету остановке, её ни одна электричка с Курского вокзала никогда не пропускала. Можно садиться в любой состав – не промахнёшься.
– Н..ш электроп…зд пр..следует до ст…нции «Павл…ский П…сад» со вс…ми остановк…ми. Двери закр…в…ютс…, сл…дующ… платф…рм… «С…рп и молот»!.. – не приходя в сознание, бесцветным уставшим голосом прошипел скороговорку машинист – дежурный ангел железных дорог. Метеорической перистальтикой зашипел пневмопривод дверей.
– прочёл я на дверях справа. Отвернулся. Не тут-то было.
– симметрично красовалось слева.
– Ещё варианты знаешь? – оживился было Джинни.
– Не прислонять! – рявкнул я, решительно пресекая продолжение беседы.
* * *
«Ожидание длилось, а проводы были недолги»4. Выглядела уставшей. Даже не так. Не уставшей – поникшей.
– Сессия тяжелая.
Слёзы едва заметны. Но припухлость вкруг глаз не спрятать.
– Ты чего? Плакала?
– Нет. Простыла. Наверное… – и секунду спустя: – А если да – тогда что?!
Джинни, что мне ответить?! Молчишь? Подлец.
– Ну… ты… я… я вернусь…
Господи, какой же идиот! Когда дыхания наши сбиваются, а под моими пылающими потрескавшимися губами с грохотом пульсирует её сонная артерия, – как мне быть умным?! Как?
– Дракула! – без жалости всадил иголку под ноготь Джинн.
– Я тебе… вот… – и протянула мешочек.
– Что там?
– Приедешь, открой.
«К…сково, следу…щ… Н…вогиреево»! – от «дымка» во рту – траурная горечь. И глаза щиплет. Отчего-то.
* * *
Лёшка куковал на платформе один. Рюкзак, чемоданчик и футляр. В футляре – я знал – заслуженный «гибсон», присланный тётей из венгерского Дьёря.
– Что, никого ещё?
– Как видишь. Мне пешком ближе всех. Дай петушка! – протянул руку. – Чего смурной?
– Да так. Пройдёт.
– Ну, раз пройдёт, значит, пройдёт.
Залез во внутренний карман потёртой облепленной нашивками и значками стройотрядовской куртки, протянул початую плоскую флягу дагестанского «три звёздочки»:
– Будешь?
– Буду.
Лёшка больше, чем друг. Он брат. Точнее, я бы хотел, чтобы он был братом. Чтобы меня родили не там, где родили, а вместе с ним, в его семье. И был бы я ему тогда младшим братом. Лёшка старше на два года, хоть и учимся в одной группе. У него мама, бабушка, жена-однокурсница на сносях и собака – все друг у друга на головах в малогабаритной двушке в Новогиреево с непрестанно грохочущими под окнами трамваями. У него и от него всегда надёжно и тепло. У меня – мать, отец и я в трёх комнатах в тихом – слышно, как муха пролетает, – подбрюшье за Белорусским вокзалом. У нас всегда скорбно и холодно.
– Давно сидишь?
– Минут десять.
– Чего довольный такой?
– Нежданный расслабон…
– Ну?..
– Война заезжала за Наташкиными конспектами.
– Наташка сама отдать не могла?
– Не знаю, утром сказала – Война приедет, передай ей.
Галка Войнович училась вместе с Лёшкиной женой.
– И чего?..
– Да ничего, нормально всё… – расплылась сытая кошачья Лёшкина физиономия. – Знаешь, что самое прикольное?
– Не…
– Хей, Джонни, ты сел5, – пропел Лёшка. – Её муж привез!
– Да ну!
– Ага. Внизу в машине ждал.
– Долго?
– Что – «долго»? – масляно прищурилась хитрая котовья морда.
– Ждать долго пришлось?
– Я добрый. Оставил ему времени на пару сигарет… Быстро курить вредно, фактор риска по язве желудка.
К противоположной платформе причалила встречная электричка. Постояла, хрумкая компрессорами, застегнула двери и отвалила, открыв взору Таньку Лисенко. Справа и слева от неё красовалось по чемодану.
– Тань, а, Тань! – заорал я, – у тебя чего там в чемоданах?
– Учебники по политэкономии социализма! – отбила пас красавица Танька. И тут же, чуть тише: – Помог бы, Дёмин, балбес.
Поглядев налево-направо, я спрыгнул на пути и несколькими секундами спустя был уже рядом с Танькой.
– Здоров, Танёк! Ну, правда, зачем тебе два чемодана?
– Родители еды нагрузили.
– Запасливая ты…
– А то!
Пока мы с Лисёнком и увесистыми чемоданами плелись в противоположный конец платформы, поднимались на эстакаду, спускались с неё и снова возвращались в начало перрона, к нашей платформе пришвартовалась свежая электричка. Из неё вывалило человек семь, так же как и мы нагруженных чемоданами, авоськами и рюкзаками. Лёшка помахал. «Мешочники», ухватив поклажу, нестройно потянулись по платформе к нему. Я рассмеялся.