bannerbanner
Исповедь «иностранного агента». Из СССР в Россию и обратно: путь длиной в пятьдесят лет
Исповедь «иностранного агента». Из СССР в Россию и обратно: путь длиной в пятьдесят лет

Полная версия

Исповедь «иностранного агента». Из СССР в Россию и обратно: путь длиной в пятьдесят лет

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 11

От «Феномена человека» к стенограммам съездов партии, от стенограмм расстрелянного съезда к «Доктору Живаго», от изысканной поэзии Пастернака к площадной сатире «Ивана Чонкина» Войновича, от Войновича к Элвину Тоффлеру с его «Шоком будущего» – бессистемное чтение формировало мышление скорее практического, чем теоретического толка. Сознание интуитивно выталкивало из себя абстрактные мыслительные конструкции и сохраняло лишь то, что вписывалось в усложняющуюся, но собственную картину мироздания.

В это картине был такой тест, который я предлагал студентам:

– Представьте, вы идете в ветреный день по набережной вдоль озера, где гуляют волны. Вдруг слышите крики о помощи и видите перевернутую волной лодку. Тонут три человека: знакомый профессор, молодая девушка и ребенок. Вы, не раздумывая, бросаетесь в воду и гребете к ним. Пока плывёте, видите, что все трое-таки тонут. Кого будете спасать первым?

Оживление в классе. Загадка, однако. Первый голос:

– Наверное, ребенка?

Второй:

– А я бы спас сначала профессора. Он все же нужней обществу.

Бедную девушку почему-то не спас никто. Говорю:

– Хотите знать правильный ответ?

Кто-то вдруг:

– Знаем. Все ответы правильные!

И тут наступает момент истины:

– Правильный ответ: ближайшего!

И вот тут коллективная мысль впадает в крайности абстрактного гуманизма, где человеческая жизнь, чья бы она ни была, обладает абсолютной ценностью.

В 1968 году мы придумали первую после 30-х годов всесоюзную социологическую конференцию «Кино и зритель». Николай Алексеевич договорился с председателем секции кинокритиков союза кинематографистов Александром Евсеевичем Новогрудским, я разослал приглашения тем, кто по слухам занимался социологией кино. Социологические центры обнаружились в МГУ, в Прибалтике, в Свердловском университете, в Ленинграде, и, самое удивительное, под боком, во ВГИКе. Доцент, да еще кафедры марксизма-ленинизма, Сергей Александрович Иосифян со студентами, оказывается, уже год как проводил опросы в кинотеатрах.

Из собранных тезисов выступлений становилось ясно, что предметом социологического изучения все чаще было расслоение киноаудитории не только по эстетическим, но и другим критериям. И это, похоже, кого-то напугало. Несмотря на участие светил – ленинградского профессора Бориса Мейлаха, свердловского профессора Льва Когана, тартусского структуралиста знаменитого Юрия Лотмана, московских социологов Айгара Вахеметса и Сергея Плотникова, тезисы докладов требовалось почему-то согласовывать не с профессором Лебедевым, а с Александром Евсеевичем Новогрудским.

Кажется, чтение затянулось. Опытный партиец явно тормозил конференцию, с мягкой отеческой улыбкой говорил нетерпеливым:

– Куда вы, ребята? Ну, что вам, жить надоело?

Я-то и не догадывался, что играл с огнем. Какая дифференциация, говорил мне ласково Новогрудский, если в стране уже «единая историческая общность – советский народ»? То, что через 20 лет эта общность развалится, как карточный домик, и начнут бывшие братья навек мутузить друг друга не по-детски, никто еще не знал.

Конференцию все же провели, перезнакомились, возникло некое интеллектуальное общее пространство, в котором все говорили на одном языке, весьма отличавшимся от киноведческого. И это было классно. Я напечатал на ротапринте сборник докладов, и весь гигантский тираж в сто экземпляров разослали участникам. Ни пресса, ни Госкино, ни кинокритики конференцию не заметили.

Но лебедевский семинар, переименованный после конференции в «Социологию кино», становился популярным среди студентов. Им, по крайней мере лучшим из них, было интересно, насколько мысли авторов социально заостренных фильмов доходят до зрителя, как велика реальная сила художественного образа и актерского таланта, и как вообще идеи фильма взаимодействуют с общественными настроениями, и настроения ли вызывают фильм к жизни или он все еще дубина в руках власти. Понятно, что мы не могли пройти и мимо ножниц восприятия фильмов кинокритиками и массовым зрителем. Ни кафедра, ни партийная организация – никто не мешал мне делать эту работу.

Статистику кинопроката мы изучали по тоненькой, в серо-синей обложке брошюрке «для служебного пользования» – ежемесячному бюллетеню Госкино. В ней был спрятана почти государственная тайна: почему сборы от десятка американских фильмов из года в год давали больше, чем все 150 советских фильмов? Этот позор скрывали от публики, нам же важно было докопаться до сути. И снова главным в нашем анализе оказывался не более высокий профессионализм Голливуда, а сведения о том, как там загнивает капитализм.

Даже подтасованная статистика показывала, что порог окупаемости в 15 миллионов преодолевала лишь треть из ста пятидесяти картин, производившихся в стране ежегодно. Однако, в 1962 году «Человек-амфибия» собирает 67 миллионов зрителей. Почему? А в 1969 году 77 миллионов поклонников у «Бриллиантовой руки»? А в 1971 году у «Джентльменов удачи» 65 миллионов? Ну, и совсем не развлекательные «Зори здесь тихие» в 1973 году – 66 миллионов зрителей?

Про «Зори…» отдельный разговор. Сначала был журнал «Юность» с повестью Бориса Васильева. Дело было уже летом 1969-го года. К этому времени я практически закончил свое киноведческое образование и кое-что понимал в кино. Так вот, листая журнал, я споткнулся на этой повести. И, не отрывая глаз от страниц, ушел с чтением на балкон. Потом нашел бутылку коньяка и налил уже дрожащими руками.


«А зори здесь тихие»


Весь в слезах и восторге дочитал повесть и той же ночью сел писать письмо в журнал. Надо было выговориться. Боже, какими чистыми и высокими патриотическими чувствами окрасился адреналин, вброшенный в душу повестью! Эти эмоции не имели отношения к сегодняшней реальности, в которой гордиться было нечем. Но уснуть я не мог, пока не написал.

И вот что произошло. Васильев ответил сразу же и пригласил к себе в гости. Усадил за стол, поблагодарил за эмоциональное письмо, расспросил кто и откуда и пообещал, как я умолял его в письме, снять по повести фильм. Правда, он не обещал режиссера Желакявичуса, снявшего «Никто не хотел умирать», но за фильм действительно вскоре взялся Станислав Ростоцкий, сам фронтовик, сумевший передать и еще и усилить тот эффект, которая произвела на меня повесть.

Фильм будет иметь еще больший успех, чем повесть, напечатанная в журнале. Был бы я директором ВНИИКа, Госкино СССР, я бы не удержался от полевого исследования того, как патриотические чувства, извлеченные этим фильмом из исторической памяти народа, сопрягаются, взаимодействуют с сегодняшними настроениями. Но, не судьба.

Зато судьба сведет нас с Ольгой Остроумовой, сыгравшей в этом фильме Женю Камелькову. Это Миша Жванецкий познакомит меня с еще одним одесситом, молодым режиссером Левитиным. Левитин как раз ставил свой первый спектакль «Когда мы отдыхали» из смешных и уже знаменитых миниатюр тоже уже знаменитого выпускника одесского Института инженеров морского флота в театре «Эрмитаж».

Когда Жванецкий представил нас друг другу, Левитин замедлился, чему-то усмехнулся и пояснил:

– Как же я вас тогда ненавидел в школе! Ольга Андреевна все в пример ставила чьи-то школьные сочинения. Бесило, что они были еще и в стихах…

Мы не могли не подружиться. Миша Левитин был мужем Ольги Остроумовой.

Премьеру спектакля играли в нетопленом зале (трубы лопнули) при морозе около 30 градусов. Люди сидели в шубах, никто не раздевался, а на сцене актеры в купальниках изображали знойное лето в Одессе. Они бодро шутили: «Ох, жара!». Изо рта у них валил пар.

Я обожал его репетиции, когда затаив дыхание, наблюдаешь, как упорно добивается он от актеров нужной интонации, иногда в одной короткой реплике. Сто раз истошно кричал из зала:

– Стоп! Повторить! – и выскакивал на сцену и играл сам. Боже, как он показывал… Тайна рождения спектакля – в тех репетициях. По мне, так они важней спектакля.

Человек сцены, живущий театром, его историей, его актерами и их интригами, своими замыслами, он старательно будет и меня втягивать в свой мир:

– Мне нужен хороший директор. С твоим прошлым опытом и нынешними связями мы много добьемся, я тебя уверяю.

Слава богу, я не согласился…


Михаил Левитин. Вот с таким выражением он слушал мои наивные рассуждения о его театре.


Но своих студентов я водил на его спектакли довольно регулярно на свободные места или как придется.

– Это гости Михаила Захаровича! – говорил я кассиру, показывая на робкую, но не малую группку студентов и всегда получал контрамарки. Студентам это нравилось, а я, к своему удивлению, все больше ловил кайф от каждой встречи с ними. Кажется, мне нравилось преподавать!

После окончания аспирантуры много лет уже на собственных «Жигулях» буду приезжать на улицу Эйзенштейна, во ВГИК и раз в неделю дразнить очередное поколение киноведов и режиссеров вопросами не о том, что хотел сказать автор, а о том, что захотел понять зритель. Эту область знания философы и один проницательный кинокритик Майя Туровская называли внеэстетическим бытованием искусства в обществе.

С годами подмерзала хрущевская оттепель, из кино уходила наивность и робкая искренность, на их место приходили редкие, но очень важные для пробуждения общественного беспокойства социально критические фильмы, которые и заставляли нас думать вслух. Особая гордость: никто из студентов не настучал за все годы.

Если уже сказал Жванецкий: «В жизни всегда есть место подвигу. Надо только быть подальше от этого места», и ему за это ничего не было, значит, и нам ничего не будет, если и мы туда же? Выбирая для анализа социально острые фильмы, мы искали в них подтексты, скрытые смыслы и пытались обнаружить их в массовом зрительском восприятии, соотносить их с изменениями в обществе. Видят ли зрители и кто в первую очередь, как сквозь тонкую изящную ткань искусства просвечивает дряблое тело советской реальности?

Живя в мире, создаваемом прорывными фильмами, а это уже был мир не вполне советского, скорее нормального человека, мы пытались соотнести его с общественным сознанием. Поиск самого себя в «Мне 20 лет» Марлена Хуциева, наивная жажда справедливости в «Берегись автомобиля», столкновение ценностей современной жизни с жесткой правдой войны в «Крыльях» Ларисы Шепитько, разлагающее влияние трудовых отношений на формирование личности молодого человека в фильме Марка Осипьяна и Жени Григорьева «Три дня Виктора Чернышева» – что увидели и поняли в этих фильмах зрители?

Интересно, как Владимир Евтихианович Баскаков, зампредседателя Госкино СССР, высказал свое мнение о фильме Осипьяна. Совершенно точно сформулировав его смысл, этот образованнейший и эстетически очень грамотный начальник, сказал нам, аспирантам, как отрубил: «Авторы безосновательно и злонамеренно живописали разлагающее влияние трудовых отношений на формирование личности молодого человека. Фильм вредный, я бы запретил. Ну, да ладно, все равно его никто смотреть не будет». Потрясающий социологический анализ. Хорошо было то, что мне никто не мешал доказывать обратное.

В 1977 году вышел фильм Ларисы Шепитько «Восхождение» по военной повести Быкова о высочайшей цене стойкости духа. Очень патриотичный фильм, но он и больше того, о чем говорит и его название, которое читалось как «Вознесение». Потрясение, вызванное историей стоика, пленного партизана, не сломанного пытками, было столь сильным, что я не выдержал и позвонил Шепитько, найдя телефон в справочнике для членов СК.

После восторженных комплиментов просил прямо:

– Не высока ли планка? В человеческих ли силах пройти этот путь Иисуса Христа?

Лариса ответила, не задумываясь:

– В ваших? Не знаю. В моих, да.

Я так возбужденно кричал ей в телефонную трубку, что не могут быть все люди святыми, что на том конце провода меня в конце концов остановили:

– А можно, мы поговорим не по телефону?

Так мы встретились, не во ВГИКе, а у нас с Наташей. Элем Климов и Лариса Шепитько пришли с бутылкой и скромно сидели рядышком на диване за журнальным столиком уставленном бокалами, слушая мои страстные и наивные рассуждения о пределах воздействия экрана на человеческое сознание. Глядя на эту необычно красивую женщину-режиссера с твердыми чертами лица, я вдруг подумал, такая-таки сможет.

Лариса жаловалась на цензоров, грозящих запретить фильм как «религиозную притчу с мистическим оттенком». Я не стеснялся в выражениях:

– Моральные уроды, они усмотрели религиозную пропаганду в этом гимне патриотизму?

Элем вообще молчал. Он только сказал:

– Показать бы картину кому-то авторитетному, кто мог бы заступиться.

Наташа, не видевшая фильма, вдруг сказала:

– А если ее показать секретарю ЦК Белоруссии Машерову? Он же сам бывший партизан!

Элем знал, конечно, чья она дочь:

– Да, это, пожалуй, стоит. Но как дотянуться до кандидата в члены Политбюро? Есть идеи?

Идея была, и просмотр состоялся. Потом Элем рассказывал, как Машеров сказал, вытирая слезы после фильма:

– Откуда эта девочка, которая, конечно же, ничего такого не пережила, знает обо всём этом, как она могла…

Картин социальных, глубоких, богатых смыслами, честно осмысливающих социалистическую реальность всё прибавлялось и прибавлялось. «Гараж» Эльдара Рязанова, «Плюмбум» и «Остановился поезд» Вадима Абдрашитова. Да и ядовитая комедия «Родня» о советской семье трех поколений, снятой Никитой Михалковым в 1981 году, и «Полёты во сне и наяву» Балаяна о кризисе поколений сорокалетних – все они были поводом для размышлений о трансформациях, происходящих в обществе «развитОго социализма». Только размышлял ли обо всем этом массовый зритель?

Усилия кинокритиков мало помогали. Почему, пытались мы понять на семинаре. В 80-х начнется в прессе унылая дискуссия о «серых» фильма, кинокритики будут сетовать на непрофессионализм режиссеров, досадовать на неграмотность зрителя, доказывать, что именно из-за этой неграмотности падает посещаемость советских фильмов. Чтобы ее поднять, надо ввести эстетику кино в школах. Наивная вера.

Конечно, кино в школу давно пора. Поскольку влияние фильма уже обгоняло влияние книги, школьникам пора знать и иметь под рукой, как книгу на полке, классику отечественного и мирового кино. Кто ж спорит? Её ценность соизмерима с ценностью литературы. Для этого должен быть утвержден и обеспечен просмотрами список хотя бы полусотни шедевров. Отделить зрелище от искусства таким образом можно, но тогда в шедевры попадут не только фильмы итальянского реализма, но и выше упомянутые советские фильмы отнюдь не по канонам социалистического реализма. Попадут ли? Но дискуссия так далеко не заходила.

На вгиковском семинаре уже и студенты понимали, что никакое кино-образование не способно изменить тот факт, что кинематографическая грамотность только усилит эффект авторского послания. Но обратят ли на это послание внимание зрители, не зависит от понимания языка кино. А зависит оно от состояния общественного сознания, от политики партии, от атмосферы в обществе, от того, какие проблемами заняты умы миллионой людей. И потому задачей нашего семинара было перемещение акцента с фильма на массовое сознание, на оценку его готовности или не готовности воспринять идеи, вдохновляющие художника.

Кино – это активная субстанция, встроенная в общественное сознание, и как работает эта субстанция зависит не только от ее содержания. У каждого времени свое востребованное кино: и лобовая пропаганда, и психоанализ, и патерн массового поведения, и инструмент социальной критики. Какое наше время, вот предмет и нашего интереса на семинаре «Социология кино».

Я вспоминал Турбина, ощущая то интеллектуальное напряжение, о котором говорил он тогда по пути из Одессы в Кишинев. К занятиям готовился, как струну натягивал. Чтобы не сводили глаз с пущенной стрелы, с мысли, несущейся к черте, за которой можно было и загреметь. Если струна не натягивалась, и лететь не получалось, пропускал занятие. Почасовику такое сходило с рук. Зато был драйв, взаимное доверие и напряженная совместная работа. Неизвестно, кто больше получал от этой забавы, я или они.

Такой вид обучения позже назовут интерактивным, и он придет к нам в виде тренингов в 90-х годах от американцев. Рискованная, между прочим, была игра: вроде бы нет у нас запретных тем, но есть где-то рамки дозволенного, которые никто не видит. Но чувствуют. Надо было догадаться, где остановиться. Я же и подливал масла в огонь: найди черту сам! Нет, мы не диссиденты. Но перешагнешь – им и станешь. И будешь наказан, уволен, выброшен, выслан, посажен, никому не нужен. Не дойдешь – обидно, художник! Не договорил, не довыразился, зря талант просадил.

Годы пройдут, и уже кандидат наук, кое-что понявший в этой жизни, я буду грустно говорить с ними об их профессиональной доле:

– Тащить вам, ребята, свою бурлацкую лямку, вытягивать тяжелую, забитую доверху лозунгами и фобиями баржу общественного сознания к истокам общечеловеческих ценностей всю свою творческую жизнь. И не будет этому конца…

Партийные же киноведы и кинокритики говорили на своем птичьем языке, хорошо маскирующим мысли. Мне их язык был чужд, как и мой для них. Лишь смелая и проницательная Майя Туровская решится обратить свой взор на массовую киноаудиторию и точно расставит акценты в отношениях искусства с массовым сознанием, назвав такое восприятие кино на всякий случай внехудожественным.

То, что уже понимали студенты, еще не доходило до чиновников Госкино. А может, и доходило, но у них работа такая. Сверху заказывались социологические исследования, выводов которых никто не хотел ни видеть, ни слышать. Зачем, спрашивается, заказывали?

Искренность и осторожность – два полюса, между которыми метались многие в мире изношенных ценностей «зрелого социализма». Мы со студентами, как мне по крайней мере казалось, ничего не боялись. Разве что только я немножко… Но как же хороши эти паузы между неожиданным вопросом и искренним ответом без всякой обязательной в наше время самоцензуры! Я доверял им, они верили мне…

Можно только гадать, каким бы оказалось советское общество, если бы горбачевские реформы случились бы не к концу 80-х, а сразу после Хрущева. Тогда бы шестидесятники не упустили бы шанса, сменили старую гвардию, провели бы люстрацию… Но многочисленной оказалась партийная номенклатура. Сместила Хрущева. А граждански действенное искусство «хрущевской оттепели» загнала в прокрустово ложе дряхлеющей идеологии тупой цензурой. А ведь цензура махала топором не только в кино…

Я уже числился старшим научным сотрудником в Институте США и Канады АН СССР, когда мне предложили еще и семинар зарубежного кино на режиссерском факультете с тем же социологическим подходом. Теперь я мог кое-что рассказать не только о неподцензурном независимом кино США, но и об атмосфере в обществе тех революционных 60-х.

Конечно, я не мог конкурировать с Володей Утиловым, который давно и фундаментально читал курс истории зарубежного кино. Но наш семинар был, наверное, интересней, так как мы рассматривали лишь отдельные фильмы, но в общественно-политическом контексте. А контекст американской либеральной революции гражданских прав был в шестидесятые как горячая сковорода: плюнешь, зашипит.

В Госфильмофонде в Белых столбах (специально ездили на электричке) смотрели шедевры мирового кино добытые зав иностранным отделом Госфильмофонда Володей Дмитриевым самыми таинственными способами. Как бы то ни было, нам повезло. Благодаря Володе мы увидели такую классику, как «Выпускник», «Алиса, которая здесь больше не живет», «Легкий ездок», «Возвращение домой», «Грязные улицы», «Смеющийся полицейский», «Жажда смерти», «Роки», «Рэмбо». По сути через замочную скважину кинематографа заглядывали в американскую жизнь в ее драматические и переломные моменты.

Потом, в Перестройку я вернусь во ВГИК уже на экономический факультет. Это будет продюсерский семинар по моей книжке «Кино как бизнес», написанной в годы реформ. Но далекие годы на лебедевском семинаре «Кино и зритель» останутся для меня трогательным воспоминанием, школой самообразования, даже творческой лабораторией, где расширялись горизонты дозволенного, преодолевались красные линии идеологии.

С годами не потеряется связь с бывшими студентами – с режиссером Георгием Шенгелая, фильм которого «Мусорщик» с моей легкой руки получит два главных приза на Венецианском кино-ТВ-фестивале в 2002 году, с Витой Рамм, которая станет известным медийным кинокритиком, со Славой Шмыровым, кинокритиком, выдающимся деятелем отечественного кино, организатором кинофестивалей, редактором первого профессионального журнала постсоветской киноиндустрии «Кинопроцесс», хранителем нашей кинопамяти, собирателем уникальных историй об уходящих звездах отечественного кино, мы будем дружески общаться, кажется, всю жизнь.

Киновед Сергей Лазарук после стажировки в киношколе в Лос-Анджелесе по моей рекомендации вступит в Союз кинематографистов, быстро взлетит по карьерной лестнице и в постсоветской России станет первым заместителем председателя Госкино, директором департамента государственной поддержки кинематографии Министерства культуры РФ.

Другой киновед, Николай Хренов, подхватит тему и станет автором серьезных монографий о психологии массовой зрительской аудитории.

А Сережа Кудрявцев, а Игорь Аркадьев? Имена этих тихих и скромных архивариусов мирового и отечественного кинематографа, энциклопедистов, знают все, кто интересуется кино. И я рад, что они помнят наши семинары.

Спустя почти полвека придет в далекий Лос-Анджелес весточка:

«Да, Игорь Евгеньевич, я – тот самый Аркадьев. Горько слышать формулировку „выброшен за ненадобностью“, и конечно, Вам виднее, это же Ваши ощущения, однако даже если я – единственный Ваш ученик, преисполненный благодарности к Вам, то у горечи Вашей есть и смягчающие оттенки. Потому что Вы (в том числе – и Вы) терпеливо лепили из меня, провинциального мальчика – несмышленыша, существо, способное отличать черное от белого и отвечать за собственные слова и деяния, и Вы творили это с человеческой деликатностью и иcключительно редким преподавательским мастерством. Еще раз – спасибо Вам».

То, что такие слова сказаны не на панихиде, дорогого стоит.

Глава 2. Под сенью чужой славы

Другим моим университетом будет звёздная семья, с которой меня свяжет брак с Наташей. В среде музыкантов и композиторов выпадет прожить беспечно и счастливо ровно тридцать лет до того трагического момента, когда в одночасье закроется за мной дверь нашей квартиры на Арбате. Вернее, когда я сам по своей воле уйду и закрою ее за собой.

Жизнь начиналась в той самой девичьей комнате в конце длинного темного коридора, где когда-то и познакомились, потом продолжалась еще десять лет в двухкомнатной квартире напротив.

– Ты, парень, выиграл счастливый билет! – как-то сказала явно раздосадованная браком дочери властная ее мама Клара.

По большому счету ВГИК, Наташа, Москва… она была права. Это был билет в мир бессмертных, которых знала вся страна, чьими художественными образами и чувствами жили миллионы. То же было и во ВГИКе, но здесь другая концентрация еще не признанных талантов, и их так много всех сразу, что затеряться было легче.

Я еще долго буду в новой своей жизни мысленно озираться, как бы запоминая дорогу. Москва, ВГИК, Наташа с родителями и их «звездным» кругом – впечатления посильней заграничных. Там, в тех рейсах по чужим портам и странам, мы как по музеям ходили. Но всегда возвращались домой. А сейчас, значит, здесь в Москве, на улице Готвальда мой дом? Надо привыкать, надо соответствовать, надо учиться жить на этом Олимпе с моим фибровым чемоданчиком и в модных когда-то пластиковых туфлях, купленных в Японии.


Наташа Хренникова. Она так и не сменила фамилию…


Почему Наташа, красавица и умница, выбрала залетную птицу, человека не ее круга, увлеченного тем, что здесь давно никого не трогало? Кого волнуют сегодня комсомольские стройки? Но она выбрала. Слово было за ней. Я бы не осмелился. Это Андрон Кончаловский мог позвонить по международному в Осло и сказать кинозвезде Лив Ульман:

– Я русский режиссер, хочу с вами встретиться.

Наташа не похожа на Андрона, но в ней та же смелость:

– Я дочь Хренникова и могу позволить себе брак по любви.

Так сказала она своей подружке, дочери министра лесной промышленности. Как будто кому-то бросала вызов.

Однажды, когда мы были одни дома, она взяла меня за руку, усадила в гостиной, поставила пластинку:

– Слушай. Это «Как соловей о розе». Папина песня любви.

Я слушал сладчайшую мелодию: «Звезда моя, краса моя, ты лучшая из женщин…» и каким-то шестым чувством понимал, что Наташа говорит музыкой отца о любви. Ей, далекой от сентиментальности, так, наверное, было легче выразить что-то важное. Мне кажется, именно этот момент окончательно соединил нас на много лет. Был и знак свыше: родились мы с ней в один год, в один месяц и с разницей в один день…

На страницу:
8 из 11