bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Подвенечное платье было невероятным, голуби опустились на арку и ворковали. Впереди лишь любовь и счастье».

Лестница была масштабная, люстра была хрустальная, бельэтаж был колоссальный, а перила были с фестонами. Макс и художник шагали по ковровым орнаментам мимо плетёных кашпо с тюльпанами, мимо статуэток оголённых наложниц и заметили белый фартук, который лежал на софе и которого на горничной не было.

И поэтому маэстро карандашных портретов помахивал папкой с набросками, словно русалка хвостом, и мысленно улыбался. Посещение тщетное, адресата на месте не было.

У самого носа, у губ, мелькнул неопознанный запах парфюма, привкус навязчивый, приторный, как воспоминание о дешёвом подарке, как мыло во рту, как протухший десерт, как прустовский нафталин. Глумливое наваждение, оно же предвкусие, не вспомнить о ком.

Хорошо зная, что Макс не брюзга, не сноб, не стукач, горничная, смахивая пыль без показного усердия, поприветствовала их как равных. Макс подмигнул: «Привет».

После второго этажа парадная лестница кончилась, и Макс повёл Его на узкую винтовую, сложенную из металлических прутьев. Эта спираль вела на мансарду, в «верхний предел», в комнату двоюродной сестры Макса.

Две обшарпанные двери отделяли сестру Макса от всего дома: первая с надписью «И ты, Брут» открывалась наружу, вторая с неясным иероглифом – внутрь. Макс даже не постучался. И когда они зашли в полутёмную комнату, то увидели, что плотные шторы отделяют сестру Макса от улицы и дневного света.

Полулежание на диване, рука с томиком поэзии безвольно откинута куда-то в сторону вниз, с пальцем, заложенным на тридцать шестой странице, взгляд, печально устремлённый поверх всего вдаль, тишина, никотиновая завеса, две переполненные пепельницы и ещё одна наготове – это и есть двоюродная сестра Макса. И она равнодушно повернула голову к гостям.

Макс наклонил лицо близко к её лицу и свёл губы для сухого поцелуя. Сестра выдержала сомкнутую в ниточку губ холодящую паузу и сказала отрывисто, без интонации:

– Здравствуй.

Макс разогнулся с гримасой сарказма:

– Я смотрю, меланхолия процветает и по-прежнему плохо пахнет?! Тогда посмотри вот это, может, развлечёшься.

И, забрав у приятеля, Макс протянул сестре папку. Та села на диване по-турецки и, пригладив назад спадающую чёлку, лениво отщёлкнула зажим обложки. Раскрыла, посмотрела, перелистнула, изобразила лёгкое подобие удивления и, захлопнув папку после второго листа, брезгливо вернула:

– Моя мачеха описается от счастья.

– Ты ничего не понимаешь в подарках.

И усомнившись только единожды, Макс развалился в кресле:

– Тётя Анна у нас филантроп, меценат?

– Вот именно – тётя, известнейшая. Тётя из доброго комитета.

– Конкретней?

– Ничего я не знаю, сам с ней разговаривай.

Сидя чуть поодаль, кабинетный знаток граффити пытался разобрать надписи на стенах – полустёртые, неряшливые, непонятные. Макс стукнул двумя пальцами по столу:

– Ну что? Подать сюда гостеприимство немедля! – и направился к выходу. – Пойду на кухню, принесу нам чего-нибудь.

Макс вышел, а Он, изогнув шею, подивился висящей над Ним репродукции. Оригинал Он видел у одного лично знакомого Ему художника, причисленного к альтернативному искусству. Неужели сестра Макса понимает подобное?

«Увековечивание живописи. От внимания – к сочувствию, от сочувствия – к чувству, от чувства – к солидарности, от солидарности – к интуиции, от интуиции – к взаимности, во взаимности – суть молчание. Так долго».

Было нестерпимо душно, и Он повернулся к сестре Макса, желая предложить проветрить, но осёкся, встретив её прямой взгляд. Пронизывающе неприятно, и в начинающей давить тишине должно было прозвучать разрушающее легенды, опускающее на землю: «Зачем тебе всё это? Этот мир никогда не станет иным».

Отречение от престола опустошённого, осквернённого мира, голос, отказавшийся от королев, которые, напившись, лезут под жеребцов, чтобы с животным ощутить «состояние восхитительной наполненности». Из мира, где мать погибла при родах второго ребёнка, а отец через три года женился на Анне, потому что влюбчив и мягок, и добропорядочная карьера, и запрограммированное делопроизводство. Где гувернантка спит с поваром, а повар рубит маленьких овечек на мясо. «Вкус изысканный, тонкий». И в создавшихся деликатесах, в череде маленьких дворцовых переворотов и тайнах, под мирный храп за стеной адъютанта, в криках оргазма сексапильной гувернантки не нужен Байрон, он отворачивается, его томик невозможно открыть. Едва притронувшись, кажется, что у Байрона начинается истерика, он рвёт страницы и в забытье твердит: «Тридцать семь!» И не осталось уже ничего, кроме марихуаны, и только: «Зачем тебе это? Выплюнь эту гадость, этот мир никогда не станет иным. Оставь его в покое, оставь себя в покое, выключи свет, зашторь окна, пусть не поэт, но чист».

Малодушный, Он попытался свести немой допрос к тривиальному и, изображая смущение от женского любопытства, кивнул в её сторону, мол, что, что хочешь сказать? Сестра Макса слегка покрутила головой, гримасничая от беспросветного и, откинув голову на спинку дивана, уставилась в потолок. Монолог окончен, бессмысленно.

– Ничего.

Радуясь славной добыче в две бутылки вина и плетёной корзинке с черешней, вошёл Макс. Благородная медлительность лунатиков, и дальше всё происходило как в заторможенном сне. И, наверное, в руке несостоявшегося абстракциониста был кубок с красной жидкостью. И, наверное, Макс вещал свежую сплетню об общей знакомой, увлекаясь сальными подробностями. Живописец не слушал, Он украдкой следил за сестрой Макса. Как она деланно неохотно пила вино, после каждого глотка ягодка, как прятала взгляд.

От духоты и вина Ему стало дурно, подташнивало, и Он быстро направился к двери. Макс пошутил Ему вслед:

– Вероятно, скоропостижное расстройство желудка.

«Каким же должен быть этот наново отстроенный мир, прекрасный и справедливый? Где дружба станет крепче, любовь обильней, а краски чище и ярче? Что увидела она за продажными карикатурами, выставки и восторги? Каким же должен быть этот наново отстроенный мир?»

Она страдала и металась, она понимала, что так дальше нельзя, это даже не путь в никуда, это вообще не путь, это изгородь, частокол, шоры и тёмные шторы, она искала выход, но попадала всё в тот же порочный круг – её двоюродный брат как бы случайно оказывался с ней под одним одеялом. И снова опасная близость на одном диване, укрытые пледом, как в детстве, тогда было можно. Ещё одетые, но тепло и теплее, ещё и ещё, и уже томительно, жарко.

Прикосновения, прижатия, лёгкое ощупывание, она скатывалась в негу, в безволие.

Лорд Байрон был молод, красив, умён, богат, талантлив, признан при жизни, любим многими женщинами, но несчастен, несчастен. Отчаяние.

Когда, отдышавшись на галерее, рассосав две таблетки и справившись с болевым стрессом, скульптор посмертных масок, возвращаясь в комнату, открыл первую дверь, за второй услышал приглушённый, умоляющий, а потому возбуждающий сдавленностью женский шёпот: – Не надо, Макс, сейчас вернётся твой друг.

Сестра выгнулась, защищаясь, но пальцы Макса уже в недозволенном:

– Он человек деликатный и не будет мешать.

– Макс, я прошу, вытащи.

Но отказаться уже не в силах, она закрыла глаза и, отдаваясь, расслабилась. Максу значительно проще. Где-то между ними, под одеялом сближение.

16

Пастырь, иконы, церковь, воскресная служба, и в этом охлаждённом сумраке заботящихся о своём спасении старушек самоуглублённый Макс – горящая свеча, будто читающая молитву. Поклоны, сжимается горло. Он поднимает глаза, полные слёз, и его фигурка колотится в судорогах у алтаря. Безмолвная поэма на устах, преданность спасителю, щитам и мечам, крошащим врага, паруса, раздуваемые на реях при качке пятого вала, быстроходные флотилии торпедоносцев, величие освободительных войн, провинции и колонии, радостные от приобщения к трогательной сценке всякого подданного – книксен, и фрейлины одевают свою королеву, мантия из горностая, придерживаемая ангелоподобным пажом, нерушимые законы вождей, в непроходимых лесах Фазерс, Медведь и Лев умерли в один день. Спаситель в терновом венце, и если бы Макс был тогда там, он заменил бы спасителя на кресте, и больше всего на свете этому верит Макс.

17

Инструкция содержала чёткую программу, расписание и маршрут, последовательность Его действий. Он не знал, зачем устраивается такой конспиративный цирк, но повиновался, манило.

«Следовать прогулочным шагом по означенному бульвару».

Он вглядывался в лица прохожих, куря одну за одной, так было предписано и, ища предлог для разоблачения предполагаемого «хвоста», уже два раза садился на корточки, перешнуровывая ботинки.

«Галстук, наверное, нельзя поправлять, это всегда какой-нибудь условный сигнал. Забавно-то как».

Было 18:00, но они не являлись.

Кто-то постучался Ему под лопатку:

– Прикурить разрешите?

И Он обернулся.

Серебряные призёры академической гребли, с их рельефной мускулатурой в обтяжку, розовощёки пожизненно, такие ехидно взирают на золотых выскочек. Второму призу неведомы ни пьяное раскаянье, ни сигаретный прищур и прочие нехорошести славы, суетной, лишней. Серебро уничтожает микробы и способствует долгой жизни.

А фоном к мускулатуре гребца припарковался забавнейший внедорожник, по замыслу шефа горячих кровей, южный до последнего помидора, до кромешного мрака в извилинах конокрада.

И вообще, автомобили красно-чёрной окраски – как обвисшая роза за ухом Кармен. Красное затмение платья не скрывает поношенность живота, выпячивает в угоду страдальцам намёк на сосцы и выгуливает окорочка до следующего размера трусов.

Ценители образования и блондинок щупают доярок изза избытка дрожащей прыщавости. Кармен же до дряблости дешёвая шлюха. И, сползая с рыхлого сеновала, ощущаешь подозрительное жжение.

Розовощёкий распахнул перед Ним заднюю дверцу:

– Прошу вас.

И не особо склонившись, художник театральных костюмов влез на сиденье.

Шеф был явно обрадован, чуть ли не потирал от удовольствия руки. Выбритые до синевы скулы лоснились, лёгкий парфюм, казалось, исходит не от пиджака, а от бородавки на правой щеке, придававшей всему лицу какую-то сомнительную слащавость. Вблизи шеф не казался таким уж мужланом, каким был в новостях.

– Это просто замечательно, что вы согласны. Вы даже себе не представляете, что для нас всех значит ваше участие в общем деле. Не думайте, не в одной пропаганде суть. Нам нужны новое искусство и люди с гордо поднятой головой.

Он внимательно слушал шефа, мысленно повторяя за ним слова, пытаясь выудить из запятых сермяжную правду. От этих деятелей может приплыть всё что угодно – то ли подвох, то ли обман, то ли крупный гонорар неизвестно за какие заслуги. Ещё смущал гладкий, какой-то бычий затылок шофёра, который сидел впереди, узкие щёлочки глаз в зеркале заднего вида.

– Но пока, насколько я понимаю, мне надо сохранять, как бы сказать, конспирацию, что ли.

– Вас, надеюсь, это не пугает?

– Необычно.

Неотвязчивая привычка, вторая натура начальства, менять динамику диалога с дружеской на поучительную, дальше – воодушевлённый доклад:

– Ситуация сейчас очень сложная. – Шеф обвинительно мотнул головой в сторону улицы. – Они пытаются избежать своей участи не очень порядочными и авантюрными методами. Грядёт время великих свершений, и, думаю, нам придётся взять всю полноту ответственности на себя. Вы это понимаете?

– Я бы сказал, я это чувствую.

– Как и всякий художник, вы, конечно, мыслите образами. – Кладёт ладонь на Его колено искренне. – Я видел ваши работы, мне действительно очень понравилось. Поймите, наш выбор неслучаен, мы верим в ваш талант, в вашу гражданскую позицию.

18

Единственное, что Кочерыжка умел делать мастерски, – это каллиграфически строчить вышивки, петли, особый талант, плести макраме.

В пригороде у автострады обойщику без опыта трудно найти работу, логическое приложение к шлангу на бензоколонке, а уж с тамбурином, бонго и бубном в рюкзаке, с ежедневными отметками в участке «проживает согласно документу аренды, работает на постоянной основе, внешний осмотр – трезв» становишься вновь прибывшим персонажем «с отклонениями», и палец крутится у виска. Свободомыслящая бородка и лохмы на фоне армейских стрижек.

Кочерыжка привык, что он всегда подзабыт и в сочувствии неестественен, худосочный слабак, прилипала.

– Ты маленький, смятый из тонкого полиэтилена пакетик. – Толчок в грудь. – Ты скомканный во фланирующий ошмёток, ошмёток медузы. – Толчок в грудь. – Тебя, прозрачного идиота, бросают в мусорку, но ты прилипаешь к пальцам. – Толчок в грудь. – И где-то в подложке нормального, я подчёркиваю, нормального мозга засело, что это всегда так, в сотый, трёхсотый раз. И потом, когда мозг с тобой распрощался. – Толчок в грудь. – Тебя сдувает призрак воздушности, и ты всей своей синтетикой умудряешься прилипнуть к паркету. – Толчок в грудь. – Тянешься за тобой в три погибели, подносишь в центр, практически внутрь корзины, а ты снова фланируешь на ободок. Мне проще тебе нахамить. – Толчок в грудь. – Чтобы избавиться. Мне проще тебе наврать. – Толчок в грудь. – Чтобы не терпеть твоё присутствие! – Вытолкал за порог и захлопнул дверь перед носом маленького прозрачного пакетика.

В этой глухомани под рёв и свист пролетающих мимо машин как манна небесная прозвучала фраза: «Ты-то нам как раз и нужен». А тут ещё и комната с мебелью рядом: «Присмотришь, если что». Как кара небесная – необходимость общаться с шоферюгами, грузчиками.

Транспортное подразделение мебельной компании, площадка для стоянки мебелевозов, склад, упаковочный зал, ремонтный бокс.

«Сможешь получить рекомендацию для работы на фабрике или в салоне как обойщик с опытом».

Но первое, что доверили Кочерыжке, – подвозить на рохле связки гофрокартона.

Правда, со временем стали раскрываться его таланты: починка повреждённой при транспортировке обивки, штопка поношенной форменной с лейблом одежды, комбезы, бейсболки.

Свою Открывашку Кочерыжке тоже удалось пристроить, она в комнатах отдыха стала и поварихой на скорую руку из субпродуктов и консервантов, и бралась за всякие постирушки, три большие стиралки при входе, наладилось как-то.

Всё осеклось в тот момент, когда в середине жаркого дня Кочерыжка развешивал на дверцы шкафчиков со спецодеждой, сшитые накануне саше, пахнущие лавандой с нотками тмина.

Бригадир прорычал за спиной:

– Что это за хрень? – и смотрел куда-то поверх и Кочерыжки, и мешочков, и шкафчиков. Белозубый певец рокабилли под Элвиса, непререкаемый авторитет и красавчик, навис над Кочерыжкой, как остроносая гаргулья над жертвой. Раздутые ноздри бригадира в глубоком, сбежавшем от кого-то дыхании требовали взбучку кому-то, но не себе.

– Это мешочки с приятным секретом, всем понравится. – Но Кочерыжка уже почувствовал себя виноватым, а заискивал он теперь перед всеми.

Бригадир приказал ему осмотреть кожу в незапечатанной перед отправкой фуре с мягкой мебелью.

Какой-то странный незнакомый седан неопределимой окраски, с наспех восстановленными крылом и дверями, как после раллийных гонок, с остатками пятен багрового грунта был припаркован в тени бензовоза.

И, перепрыгнув с эстакады на бортовую платформу, Кочерыжка застиг шофёра, травмированного когда-то в полголовы, и поэтому с кличкой «Мятый», который маникюрными щипчиками расшивал обивку дивана под ампир.

Кочерыжка отступил, шаг назад. Если доложить бригадиру, значит заложить «Мятого», если не доложить, возможно, Кочерыжка не сдаст проверочную работу по корпоративной лояльности. Жизнь, как шашки, от завтрака не откажешься.

19

Такой простой и лёгкий мотив, очень человечный перебор струн пальцами, словно на пуантах танцует влюблённая балерина. Он остановился возле бродячего музыканта на солнечной стороне проспекта. Посмотрев на одинокого, как и его инструмент, бросил в подставленную шляпу мелкую монету. Где-то за спиной шаркали ноги десятков прохожих, но будто не было никого, только эта мелодия. «Как же мне не хочется никуда идти, просто пойте песню моих поцелуев».

– С недавних пор мне тоже нравятся уличные артисты. Голос был знаком, и Он оглянулся:

– Здравствуйте, Ингрид. Я не заметил, как вы подошли.

– Хотела вас напугать, но потом передумала, ещё обругаете.

Ингрид не собиралась хоть как-то Его приветствовать, Он сам потянулся к её нежной и трогательно прохладной щеке:

– Никогда.

Кристальная королева, Ингрид, не попадала в зависимость от поцелуев, обожавших её, она просто шутила:

– Вы решили теперь каждый день караулить меня по пути следования?

– Я вас очень давно не видел.

– Соскучились?

– Есть немного.

– Тогда на радостях сводите меня куда-нибудь. Это был шанс, другого случая не предвиделось:

– Пойдёмте ко мне, я покажу вам свои работы.

Лёгкий конфуз. Ингрид подняла удивлённые брови:

– Приставать не будете?

Было очень неловко, и Он пожал плечами:

– Постараюсь.

Ингрид лукаво вздохнула:

– Что с вами делать, идёмте.

Как только Ингрид вошла в мастерскую, ей сразу понравился необычный антураж: паркет, как вакханалия красок у Поллока, прохлада от постоянного сквозняка и гудение вытяжки, простор в высоту, ширину, витражные окна до потолка, а по центру стоит студийный мольберт и на нём два больших карандашных наброска – мужская гримаса и рука. На втором то же самое, чуть похоже, чуть по-другому.

Выставляя сокровенное на стеллажи и просто вокруг, Он старался сберечь свою ранимость, защитить себя от плевков. Поэтому, хоть сигарета и дымила Ему прямо в глаза, Он не вынимал её изо рта, курил с прищуром, отклоняясь от дыма.

Жизнерадостная, Ингрид бродила между законченных работ маслом, всматриваясь издалека, потом приближаясь, стараясь определить расстояние, при котором неуклюжие ляпы превращались в оттенок единой гаммы.

«Вот увидишь, ей хватит пятнадцати минут, всего лишь пятнадцать минут на эту груду несостоятельных экспериментов. Ей наскучит, и она будет делать вид».

– Что они вам?

Застигнутые врасплох, боятся признаться в чём-то, отнекиваются и откашливаются:

– Не знаю.

– Как это не знаете? Может, смысл жизни, потребность, частица души?

Ему стало стыдно: какая банальная для любого гуманитария мысль, какая неаргументированная, поддельная запутанность поиска смысла. Он проговорил медленно, сбивая участившийся внутренний ритм:

– Это не часть меня, это хорошие и плохие, зачем-то нужные мне знакомые, которые иногда приходят на ужин.

– Вот как?

– Они сами по себе, у них своя логика. Проблема в том, что внутри себя, природно, я для художеств не предназначен. Живопись – только метод, точка применения, ни тебе бантика, ни берета.

– Да полно вам оправдываться. Ваш бантик – вон, комбинезон авиатора, тюбетейкой вам – там, что душевая? Всё ясно. Скинули шляпу Гойи со свечками, бултых речка… Хорошо! – Ухмылка доктора-либералки по химии. – Поэт-песенник новой формации… У вас, наверное, и респиратор имеется?

– Это у «уличников».

Ингрид подошла к картине, которая стала любимицей публики, которую Он написал за два дня, на одном дыхании, без заготовок, в лёгкую. Когда Он впервые показал эту работу Максу, ещё не остывшую, влажную, наверное, день на третий, Макс утвердил её, и затейливо взмахнув рукой, окрестил: «Вот здесь очерти, и здесь погуще». Картина приковывала к себе взгляд Ингрид, но почему-то портила настроение, что мешало праздному созерцанию ссохшихся друг на друге масляных пятен. Он подошёл и встал рядом, стараясь быть естественным в своей лживой роли:

– Самое главное здесь даже не сюжет, а цвет. Видите, как из яркого, пёстрого выделяется чёрный и над прослойкой белого становится как бы надменным, доминирующим?

И, не заметив никакой реакции, отошёл, прикуривая следующую сигарету. Ингрид услышала чирканье спичкой:

– Лучше бросьте курить, вам нельзя.

– Я смотрю, вы подобрели, Ингрид.

– Не беспокойтесь, это всего лишь прослойка белого.

Ингрид повернулась к «Заколдованному миру», и Он понял истинную причину её внезапного раздражения.

Пещера, заполненная торчащими повсюду сталактитами, но не острыми, а округлыми, набухающими, тёплыми. Они разрастаются и тянутся к женщине. Они делятся, множатся, смущают и соблазняют, обволакивают и тревожат. Девушка краснеет, открывается, и сталактиты владеют ею, проникая в слезящееся лоно.

Слишком скабрезно для Ингрид, но даже себе она в этом признаться не может, вольная выдумщица не имеет права на первородный стыд.

И Макс, когда-то рассказавший Ему, куражась:

«Представляешь, Ингрид заходит, а у меня абсолютный кавардак, туфли, чулки, эти голоногие ржут».

Такой Макс Ингрид не нужен, точнее, не такой Макс нужен Ингрид.

Напряжённые, изменчивые наросты. Самое ужасное для Ингрид, что она сама хочет к ним прикоснуться, целовать, гладить, чувствовать их биение внутри себя.

«В саундтреке си-бемоль капает, у двух влюблённых пристрастия разные. Перепутаны устремления, мнения. И на фоне их лиц, аристократов прекрасных, в пространстве меж античным кончиком носа и её недовольной ямочкой гоночный болид, словно мираж, пролетает. В нечитаемых майках рекламных, в шахматных флажках стартовых, слева направо, слева направо».

И далее уже сам:

«Твои маленькие секреты, твои большие веления сердца, невозможное оказалось проще и ты на моей ладони.

Прости, что вмешался не вовремя».

Он выпустил дым струёй в потолок, сизое облако натолкнулось на воздушный поток сквозняка и смялось, расплываясь клубами в стороны.

Ингрид побродила по студии ещё немного, но скорее ради приличия, и, наверное, не смотрела картины вовсе. Проведя пальчиком по верхним краям холстов, она отошла к окну и, глядя на улицу, уже заскучала, уже загрустила, ей надоело:

– Странно, но я никогда не воспринимала вас как художника. Макс что-то говорил, конечно, но вы правы, даже чисто внешне вы не вписываетесь в образ человека искусства, хотя, наверное, действительно талантливы.

– Только вы никогда не согласитесь с этим, как жаль.

– Почему же? Я уже согласилась.

У неё такая тонкая талия и изящный изгиб спины, она всегда элегантна, и теперь, отвернувшись, раскуривает сигарету. И просто бесящее нетерпение, неподвижность без скорости, закипающие чайники всех времён и народов, гудящие при переходе к ста градусам, изводящие своей медлительностью любое долготерпение. Человек часто ругает вслух неподвластную огню, прозрачную, почти призрачную жидкость:

– Ингрид.

Даже не обернулась.

– Ингрид, я прошу вас.

Стряхнула пепел прямо на пол, раздражённая:

– Ну что вы ещё от меня хотите?

Ладонь сжалась в кулак:

– Не смейте со мной так, я люблю вас.

20

Всё кончилось неожиданно быстро, но по упорному закону подобного, в ванной, поставив её раком. И, не желая возвращаться в шумящую компанию пьяных офицеров и ещё не соблазнённых, но таких податливых девиц, веселящийся в увольнительной адъютант, уселся в трусах и футболке на кухне перекурить.

Подошла только что ласкавшая его, погладила по загривку, уже с намёком на серьёзные отношения после случайной близости:

– Принеси мне, пожалуйста, мой бокал.

Вместо ответа молчание и клубы дыма. Она повторила:

– Принеси мне бокал, не хочется одеваться.

Офицер перестал быть милым, больше не было смысла:

– Я тебе не официант.

Вспыхнула задетая женская гордость:

– Ты не можешь для меня сделать такую малость?!

– Я тебя не знаю. Что тебе из-под меня надо?

– Ну ты и скотина!

Приподняв с табуретки задницу, адъютант дал постылой дешёвке пощёчину, волосы разлетелись.

– Не люблю, когда меня не слушаются.

21

Белый в ультрамарине, фиолетовом неоне, тёмной лазури и чёрных камнях. Серые прожилки струятся по обкатанным волнами овальностям, по голубой ряби, и чешуйки повисли на рыбках. Имитация, что прямо между рыбками босиком. Кафель с галечным рельефом, не поскользнёшься.

Макс запахнул полы короткого белого халата, повязал, затянул кушак, перешагнул через борт ванны, спустился по ступеням подиума, два шага мимо биде с унитазом и, развернувшись к столешнице с раковиной, хитро подмигнул дизайнеру интерьеров через векторы отражения в запотевших зеркалах:

– Ты вляпался в ситуацию под названием «лучший друг». А если тебя записали в друзья, пиши пропало, она с тобой спать не будет.

В ванной комнате после Макса было натоплено, как в сауне и влажно, как в парной, а Он уже переоделся в вечерний костюм, поэтому остался слушать Макса из-за спины на пороге, держа пепельницу в левой и близко над ней сигарету в правой, небарская привычка. Макс продолжал глаголить:

На страницу:
3 из 4