bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Кирилл Бернс

Клаксоны до вторника






01

Ночью в просторной и уютной комнате в чистой постели задыхался человек. Его мучили насморк, кашель и, как ему казалось, плохо забинтованное ножевое ранение в области левого лёгкого. Сузив в напряжении глаза, он шарил взглядом вокруг, ища источник своих страданий, но всё было безмолвно. Лишь в полумраке воровато поблёскивали зеркала и стеклянные поверхности мебели. И, понимая это, человек чувствовал, как остывшая кровь жалко копошится во всех его жилах и вскипает в груди пожаром. Выступил пот, холодный и липкий, и это было противней всего. Хотелось сосредоточиться и начать борьбу с надвигающейся смертью, с подленько накатывающими волнами страха, но кашель снова и снова выскрёбывал глотку, потрошил человека неизбывной сухостью, вызывая боль в сердце и заставляя забыть о спасении.

Отрезанный пропастью от безмятежного мира, он слышал доносящиеся с улицы голоса редких праздных компаний: весёлые голоса под светом ночных фонарей, невольно заставлявшие его прислушиваться, напоминавшие недавние дни, полные здоровья и радости. Это отвлекало, это злило, ссохшиеся губы шептали: «Мразь». Мучимый в замкнутом круге лихорадки и кашля, он всё чаще ощущал себя падающим в пропасть, и неприятно, знамением страха, суетились нервишки в пальцах ног. И, как всякий обречённый, он готов был молить о пощаде, но что-то мешало этому.

Вторжение инородного пронзительного звона, резкого и чужого, вывело человека из болезненного помутнения. Сначала он не поверил, что слышит этот звук, но звонок в дверь повторился. Плохо понимая, что он делает, больной выкарабкался из-под одеяла, встал босиком на прохладный паркет и, сделав шаг вперёд, ощутил сильное головокружение. Перед глазами всё расплылось, затем запрыгало и, в конце концов, покрылось мраком, оставив в одиночестве эхо хрипящего и глухого, но хорошо знакомого голоса: «Что со мной? Падаю». У человека подкосились ноги, и он, пытаясь вытянутыми руками за что-нибудь зацепиться, распластался на полу, забыв, кто он и что этот мир.

02

Белый, как клюква в сахарной пудре, красный, как колпак Санта-Клауса с белым помпоном, и гудящий, как праздничная дуделка в самое ухо пожарный автокран, длинношеий, как аист, заклекотал по-холостяцки, прицелился и развернул поворотную платформу к фасаду. Шток плавно двинулся из гидроцилиндра, обнажённый до блеска, скользкий до непристойности, и, распрямляя массивно колено, вся стрела пошла вверх, возвысив над зданием крайнюю секцию с люлькой в «клюве» с пожарным стволом на лафете. Головы запрокинулись к небу, рты погорельцев раззявились, растревожены девичьи охи и ахи. И осыпается пепел с опалённых ресниц, ещё не оплаканных.

Красные царапины поперёк кистевых сухожилий похожи на неуступчивость женских ногтей, которые вонзились в кожу до крови, цеплялись, скрипели, но всё-таки сорвались, соскребая с эпидермиса клетки с пигментом. Мужчина с расцарапанной кистью пыхтел, задыхаясь от угара и морщась от гнева. Свежий ожог на щеке его расплылся и рдел, похожий на след от пощёчины, и под ссадиной, как ненужный конфуз, розовела стыдливая кожа.

Белый, как высохший след от сметаны, смотанный, как на бобине магнитофонная запись, сплюснутый, как неношеного сапога голенище, напорный рукав наконец-то расправил каркас и раскатился во всю свою паразитскую силу. И безразмерный пожарный в несуразном брезенте уже восходит к дымящим балконам и окнам, и затяжные рогатые гайки, и муфты, и алюминиевый тройник-разветвитель, словно из платины челюсти, то ли блестят, то ли скалятся, и покачивается упругая лестница. Под всполохи синих пожарных мигалок всё неизвестное стало вдруг неизбежным. Манипулятор на поворотной платформе крутит рычаги и давит педали, как пятерня орудует на затёкшем затылке, и даже с причмоком, как связка ключей на средней фаланге. И голос, дрожащий от нетерпения, талдычит, талдычит надпись на пожарных машинах:

– Департамент центральный, центральный, два один ноль.

Красная автоцистерна развернулась поудобней к гидранту, неженатый шофёр неопытно, в спешке, делая вид, что всё получилось нечаянно, примял стебелёк на цветущем газоне и, выскочив из кабины, потянул рукав на всасывание к свободному раструбу. Какая-то флористка взвыла и горлопанила: «Ты это нарочно!»; лепестки вокруг венчика, красота на коленях, и даже плевалась, но, захлебнувшись, испачкавшись чем-то липким, обмякла.

Прозрачное утро в досыпающем последнюю минуточку, самую капельку, городе. Не шелохнётся под парящими крыльями штиль. Лишь под причалом волна полощет зелёные взморники, и на ржавеющих сваях ракушки налипли коростой.

Мир ещё дремлет, а девочка уже кричит и плачет, тормоша под запястьем волосатую руку, отрывая её от ключицы:

– Ну, вытащи его, прошу тебя, вытащи!

Белая окантовка на красном ботинке, супинатор фиксирует на поперечине шаг, пожарный спускается с кровли, неся за шиворот, как детёныша мать, нечто комковатое и промокшее.

Красное, белое, белое, красное в суматошных глазах погорельцев скачет и плещется. Высморкать нечего и не прокашляться. Женщины проклинают пожар и кредиты. Всё бессмысленно, все отымели, особенно мужья с их роднёй и трусами.

Правда, был ещё инвалид-сердечник с цокольного этажа, стоявший поодаль со шкатулкой и документами, наблюдавший хладнокровно извне, как пожарные топорами зачистили его лоджию от мозаики и стекла, чтобы голые рамы не мешали спасению, как гибли от косожопия фикусы и хрустели осколки под сапогами, как драные тапки, бросившие горящий ковчег, топтали тропочкой грунт на коврах, и обветшалые халаты корячились через хромированный балконный барьер.

«Черны все утраты голубоглазых мечтаний. Сажа на стенах, чёрный дым в небеса. И я угорел, как всякий приспешник, оседает грязная пена. Навстречу штормам я плыву мелкой щепкой, бутылкой из пластика. По́лно оплакивать, после второго потопа вздуется даже самый баснословный паркет».

Запрятана радость под фальшь сострадания, новое утро на руинах прекрасно, репортёр позирует перед телекамерой на фоне почерневшего и дымящегося здания:

– Перед рассветом, когда…

Гул низко летящего самолёта. Журналист поднял голову и прищурился в небо. Оператору:

– Дубль два.

Далее…

03

Голубое небо, взлётная полоса, отрыв, всё мельче домики внизу под педалями, на горизонте океана восходящее солнце, метеорологи обещали, что будет ясно весь день, ещё триста вверх, эшелон пять, совсем чуть боковой ветер, сменить второе звено в дюжине миль отсюда, двигатель работает ровно, напарник держит дистанцию, вдруг атака с хвоста, не прикрыта задняя полусфера, дробь по обшивке, крылья истребителя, насмехаясь, мелькнули над головой, пальцы вдавили гашетку, взяли на взлётной, прострелянный фюзеляж, заклинило двигатель, лопасти винта замерли, кажется, ранен, машина входит в пике, вспышка, огонь, топливный шланг, языки пламени опалили лицо, едкий дым ослепил глаза, на ощупь, долой пристёгнутые ремни, загорелся комбинезон, руки жжёт, понесло, крутит, вертит, не выбраться, гибель.

И жизнь, казавшаяся бесконечной, особая индивидуальность почерка, любимая девушка, любящая мармелад, пломба на верхнем резце, друг по эскадрилье, приглашавший на день рождения «если никого не собьют», – всё рушилось в бездну, на гранитные прибрежные скалы. Бессилие. Крик. Затемнение. Смерть.

04

Всё изменило сюсюканье. Какие милые детки! И чья это такая три фута? Ещё подтянула пять дюймов до умиления, поскольку, вот такой вот всплеск рук, постольку панамка, здрасьте, не менее крёстная, чем крёстный, совсем не дедушка.

И ничегошеньки здесь не тронуть, свою приставучесть вернёшь себе дома, не водись с местными, не задавай вопросики хряку, обходи коровьи лепёшки, не забывай – у тебя сандалии дорогущего крема, марш сюда, умудрилась, расстегнула пряжку, не ковыряй в носу, ковырялка, не вертись – застегну; и не дразни гусыню – в ней гусята.

Белые гольфы засеменили в пыли. И как это так – ботва здоровенная, а морковка – не факт? Наверное… Курочка, я тебя поймаю. И эфемерность кофточки столичного флёра растянута до погони. Потому что это не честно, дедуля, ты не имеешь права хватать, ты не жандарм, теперь она меня догоняет, да, вспотевшую.

Дед, улыбаясь, прихватил курицу за шею. Простились? Уходит за дом. Боже мой, как мы сможем после этого? Тс-с, ни слова о топорах.

Обеденный стол под смешки каннибалов, жирные пальцы ломают хребет, хрустят заклинания. Расчленяют и делят по кругу капающие куски, плоть и кровь родственницы только что с рук; приятного вам – и вам так же; пшеницу клевать это они особенно.

Затем, стороной обходя храп взрослой сиесты, кофточка теперь уж точно с оторванной пуговкой, заглядывает в сарай, где паутина. Опутаны паутиной корзины с мешками под шифером, тайна только себе, чуть кукурузней пиратского крика, но не громче сундука с золотом, качаются лучи, словно в крышу стреляло солнце, приходится изворачиваться.

Всё породили жара и влажность в простенке, вскрытая и забытая упаковка с целебным грунтом, идеальная колыбель, почва рыхлая, словно пух. И то, что крестьянская малышня без всякого умиления с радостью сметает в совок и швыряет в разведённую печь. Увидел – убей в зародыше. Скорлупа зашевелилась серыми пятнами, как беременная туча, ворочаясь, и разошлась прорехой.

Какие милые детки! У них глазики, неужели, две капельки? Панамка потянулась потрогать. Не пальцем, нет. Что-то остановило, какое-то странное предчувствие, нечто знакомое.

Щель в скорлупе ожила пузырями, и сквозь них просунулся раздвоенный трепетный язычок, завибрировал, ощупал воздух, разложил вонь на спектр: съедобное – несъедобное – дохлое – моча – спаривание; ощупал пространство на вкус, спрятался.

Всё изменили биологи; коварная иллюзорность познания сквозь щель в скорлупе. Хорошо, наверное, сейчас в серпентарии: послезавтра лягушка, раз в месяц – мышонок, лезут наружу змеёныши, ежедневный журнал с наблюдениями; опять же – температура в константе, мензурки.

Какие у них злые, сосредоточенные мордочки, навострённые в поиске теплокровных, в поиске нас, которые делятся на три: хочется есть – не хочется есть – не проглотить.

И то, что крестьянская малышня ловит рогатиной, придавливает голову с язычком к земле и ради забавы режет хвост, как сосиску на живучие дольки, «увидел – убей», теперь выползает. Не оставляй в себе сочувствия к гадам, гады не сочувствуют, они даже не знают, что кислота переварит всё – и шерсть, и кишки, и какашки, – если схватить разинутой пастью, если удавливать кольцами, если яд из клыков, если сжимать зубами и глотать целиком. Гад не виноват, что пожирает молочных, ему просто хочется есть.

Еда всегда красная, еда всегда прячется, они видят моё тепло, два моих оранжевых пятнышка, высосут из меня самое вкусное.

Страхи покоятся на брезгливости. С визгом бегут белые гольфы: «Мамочка!»

Ни братьев и ни сестёр, ни отца и ни матери, прошлого нет: еда, сон, потом вновь зачатие, змеиная смычка, сплетается кишащая гадами свадьба, раздвоенный язык, пузыри, два сосредоточенных глаза. Вылупились, поползли, зашуршали, ручейками струятся, шелестят чешуёй по паркету. Они не пресмыкаются, они подползают, по твоим рукам и ногам холодные, шипят пёстрые, чёрные, как ленты, по простыне. И не дёрнуться, не ударить, не скинуть, рефлекс безусловный – цапнут.

Не откупиться и не окрикнуть, не погладить и не хрустнуть втихушку суставами, не обратить в правдивую веру, мускулы – не противоядие, досужие доводы не питательны. Опасно шептать молитву, они слышат мою вибрацию. Вибрируй, еда, где ты прячешься? Вкусный ли ты – не тебе решать. Лишь бы хватило широты пасти. Жаль, что двуногую еду нельзя разложить на сыромясистый спектр: уши – отдельно, червячки пальцев – отдельно.

Сердце поскакало в пещерную темень. Умоляю, не надо яйца отдельно, ими я детей делаю.

Только плывущий купается в безопасности, на пловца яд тратить не станут. Море, море, спасайте, дайте нырнуть, копайте канал…

05

Той ночью Ему приснился изнурительно страшный сон – по всей спальне ползали ядовитые змеи. Под кроватью, по простыне, по потолку и по стенам. Они шуршали, шипели и приближались. Даже во сне Он отчётливо понимал, что надо лежать и не двигаться, но, вопреки здравому смыслу, попытался убежать от змей.

И тогда Он проснулся со сжатыми кулаками, прикрывая левую бровь и челюсть, словно боксёр в защите. Он сидел на кровати и пытался увернуться от змеиных укусов. Поняв, что Он у себя дома, в цитадели своей квартиры, что самый ужасный сон кончился, Он выдохнул кратко и сипло.

Раунд окончен.

Кулаки обесточились и упали, боевая стойка ссутулилась. Но спокойствие не вернулось к Нему. Дыхание было частым, пульс резонировал в ушах, как гулкое эхо бумбокса.

Часы над кроватью шли медленней, чем стучало в груди Его сердце. Andante ли убегало от Lento, Lento ли догоняло Andante. Кто из них кого догонял – сердце ли часы или часы сердце, – было не разобраться и невозможно сосредоточиться. Сильная – слабая, сильная – слабая.

На одно мгновение пульс и падение стрелки сошлись воедино, как сдвоенный, унисонный удар по тарелке и бонго, как новая отправная точка, но тут же вновь разошлись, как доли музыкальных размеров в двух несовместимых темпах.

«Страх, унижение, постыдная участь, лёгкий озноб, пересохшее горло».

Противоположная от кровати стена была завешена вырезками из журналов и ералашем карандашных набросков, висящими вкривь и вкось, внахлёст, словно дразня друг друга. Некий коллаж, олицетворение индустриальной эстетики. В этой мозаике выделялся обрывок обоев с цитатой под стиль подписи кровью, оставленной маньяком над жертвой. И хотя в темноте Он едва различал буквы, но в голове, как заезженная шарманка, зазвучал спич профессора психологии:

– Жестокость является естественным продолжением страха. Она зарождается, как попытка восстановить справедливость, шаткий баланс на весах Фемиды. Но стремясь побыстрее перебороть унижение, на чащу оскорблений сгружают гири побольше и топят унижение слишком быстро. Радость победителя в этот момент возносится до небес.

Он ощутил очень остро, что эти фразы стали слишком навязчивы, как продолжение бредового сна, переходящего в тревожную явь.

«Абортирую к дьяволу, повешу туда загорелую красотку в бикини, которую всегда хочется».

Мужская половина постели в апогее ночного кошмара была перепахана, как песочница после краха куличиков. И Он посмотрел на спящую рядом.

«Идиллия нерушимости и уюта, иллюзия защищённости».

Волосы Её разметались, руки Её воздеты к изголовью кровати и лениво расслаблены. Она ровно дышала и, казалось, мечтала во сне.

Каждое утро, как только сон мягко спадал с Его опущенных век и Он едва открывал глаза, Он натыкался на Её взгляд. Возможно, Она ждала, что Его мужское желание, которое по утрам так наглядно, потянет Его снова к Ней, возможно, она пыталась понять, не пора ли готовить завтрак.

«Она всегда тает в моих руках, она изумительно тает».


Два телесных чулка ослабшими лентами свисали со стула, неравномерно развешены, и сохли у открытого настежь окна. Не было в Ней неизведанной тайны, Одиссеи и дальнего, одиночного плаванья.

Только несколько строчек из Её дневника.


«Мне никогда не быть первой, мне не понять его красок. Взять бы так, и спрятать куда-нибудь все эти его эскизы, наброски. Жуть какая-то. Акварель, масло… Я своё место знаю… Но на душе моей спокойно, светло. Я люблю. Это самое главное… Я бы хотела сказать ему “нет”, но подчиняюсь одному его слову – “да”».

И ниже вместила цитату: «Для художника абсолютно нормально спать со своей натурщицей».

Прошлым вечером Она ждала Его в мастерской в предвкушении. Выпорхнула из душа, успела – короткий халатик и влажные волосы, лёгкий бриз вечернего моря и свежесть. Ей понравилось ощущать себя Его личной натурщицей, ведь Её обнажённое тело – это только прелюдия, которая длится минут десять, не дольше, а потом Он подходит к её спине медленно.

Как в кино – обнажённая девушка на мягком шезлонге, в море гаснет последний луч солнца, на душе у девушки спокойно, она влюблена, её улыбка предвещает что-то хорошее. У неё за спиной появляется мужской силуэт в белой рубашке. Кто этот мужчина, зрителю неизвестно. Рукава рубашки небрежно закатаны, распущен галстук. И девушка это чувствует, слух её тонок, появляется хитрая искорка в её томном, расслабленном взгляде. Сильная мужская рука ставит бокал вина рядом с её голыми бёдрами, сигаретный дым проплывает, как облако.

Мужчина обходит шезлонг, на секунду спина перекроет весь кадр. Оператор меняет положение камеры. Зритель видит, как девушка поднимает на мужчину глаза. Укрупняется кадр. Мужчина уверенно приподнимает указательным пальцем покорный её подбородок, и девушка смотрит на мужчину преданно, с примесью волнения, нежности и ожиданием, что же он с ней сделает дальше.

На одной параллели её манящие губы, застёжка пряжки и молния, остаётся расстегнуть, оголить, поднести, вложить в губы нежно, влить в неё сладко.

И девушка замирает. Женская беззащитность пробуждает в ней негу. В её взгляде надеется и томится, тает и молчит ожидание – будет любовь или нет, и какая – большая или маленькая. И она тянет руку к застёгнутой пряжке.

Он был спокоен и отстранён, слегка холоден и задумчив. Волнистые линии в уголке Её нежных местечек Его заботили значительно больше. Её пальцы были холодными.

Её кожа была прохладна. Он шептал:

– Не торопись, подожди, ты ещё не готова.

– Нет, нет, нет, давай быстрее, я не могу больше.

После этого Она умудрилась сломать молнию на Его брюках, потому что молния была непослушна. И Она не пальцами обхватила, и не рукой взяла, Она поднесла к губам на ладони, и придерживала край белой рубашки, чтобы тот не опустил на предмет белый занавес и не испачкался.

Воспоминание было очень свежо, и рука потянулась к Ней. Он осторожно стал стягивать с Неё шёлк одеяла. Гладкая кожа, как утренний пар у реки. Запах естественный, лёгкий и тёплый, присущий единственно Ей.

Сначала Он только едва, сначала нежно-пренежно, как пёрышком, что только щекочет, гладит Ей грудь, скользит ладонью между стройных девичьих ножек, чтобы разделить их пока немного. И, вздохнув о чём-то во сне, поворочавшись, Она сама откинула свою правую ногу в сторону. Теперь будет удобней, теперь всё становится проще.

Но змеи в ночных кошмарах, но нервный тик в правом веке, но скрипящие зубы в гримасе, и хохот плюётся в спину…

– Замысел – пленница в трюме пиратов – морской узел на левом запястье и через крестовину над изголовьем кровати.

В отражениях распахнутых окон отблеск одинокого светофора, тикает двоеточие и настырно моргает жёлтым.

Чириканье воробьёв разрезано воплем чайки…

– Замысел – гордая дворянка привязана, инквизитор рвёт платье от груди и до паха – правое запястье на правую крестовину кровати.

Немного скрипят пружины, и ломко шуршит простыня. И коварный, очень коварный Он снимает со стула оба чулка. Снова в ушах нарастает стук сердца, и нетерпением дрожат Его пальцы. Затянуты два узла.

– Замысел – вот, моя милая, ты такого не знаешь. Сегодня я напишу тебя в новом цвете, я смешаю на палитре края неизведанных красок. Я разведу крупным стеком настолько густое масло, что в нём увязнет любая женщина. Там ярко-оранжевый будет смеяться над розовым, там виридиан утопит в себе голубое, там невидимым контрапунктом окружит всех чёрное, и белые рыцари станут рабами.

Она проснулась мечтающей и немножко влюблённой, но вместо любимых глаз увидела глаза пожирателя и всякой виктории.

– Хватит! Слезь с меня!

Но Он уже вставил, хотя было сухо, и Ей было больно, но Он поршень, пронзая жестоко. Прикусив губу, Она морщилась.

«Здесь есть один царь и здесь един бог, и бесправие черни – королевское право, и нет никакой свободы, есть только монаршая воля престола».

Дыхание жаркое Его открытого рта на нежной Её лебединой шее, и всё быстрее разрастается темп, и всё разрастается. Всё сильнее упругое в мягкое. Зачем-то ладонью закрыл Её рот, просипев: «Тише, тише…» Испарина на спине стала самая соль, когда Он с рычанием кончил.

Более не терзавшийся коварным замыслом лоб уткнулся в Её волосы на подушке. Но затягивать передышку нельзя, продолжение после финала оскорбляет актёрский фарс. И сразу после содрогания вытекающих капель, Он стал развязывать неподдающийся узел, подцепляя ногтем, растягивая непослушными пальцами, надеясь, что может чуть-чуть, может, малую толику, малую, такую любимую Ею при других обстоятельствах капельку, Ей тоже новые краски понравились.

Оцепенение в неизбежности покаяния. Он сполз с кровати на пол и закурил, отвернувшись. Кончено, мир и земное вернулись. Хватит.

«Проклятие моих дней, палаш, занесённый над головой».

Никто не барабанит пальцами в тишине и не шепчет проклятья, Она не вопит о свинстве.

«Очень мило с Её стороны. Я тоже когда-то был таким милым и добрым парнем».

Но Она, наверное, уже решилась встать и уйти, и в Ней должен нарастать праведный гнев.

– Зачем ты это сделал?

Он благодарен, что вполголоса, мягко. Передвижной хор адвокатов, варенье постельных тайн, мелькнули белые одежды, кого-то возможно спасти, и Он не знает ответ. Гёте, Чехов, Кизи, любимый Бетховен, божественность фламандцев, но не сегодня.

За Его спиной Она поднялась с кровати. Прошуршал одеваемый Ею халат, и Она вышла из спальни. Но шарканье тапок, словно стирка рубашки, и позвякивание, словно приготовление лёгкого завтрака. Через некоторое время Она вернулась в комнату. Ещё собиралась в неясном утреннем небе гроза, но Он ясно расслышал, как в повисшем безветрии Она сказала любителю коньяка:

– Что-то хочется выпить. Ты будешь?

Они сидели рядом и курили молча. Даже их слова как молчание. Опущенные глаза, неохотно размыкаемые губы.

– Я думал, ты собираешься уйти.

Она отёрла лицо ладонью:

– В пять утра?

Пепел упал на пол, но никому не нужен.

– Если хочешь, могу и уйти.

Но Он отрицательно покрутил головой:

– Я этого не хочу.

– Значит, я остаюсь.

И Он сначала незаметно, но затем всё настойчивей и нежнее стал гладить Ей руку.

06

Сержант застояло маялся, с рассвета и уже донельзя. А ещё изводила неповоротливость электронных циферок перед долгожданным свистком побудки. Тикает двоеточие между офицерским коттеджем и недобором рядового состава. Вот и до 7:00 ещё три минуты. А ещё отъявленные гундосы зачастили в санчасть с кашлями, флюсами, растяжениями. И мысленно перебирая карточки личных дел – фамилия, фотография, место рождения, метрика, – сержант воображал себя в центре плаца на утреннем построении роты, оглашающим громогласно:

– Напоминаю всему контингенту, в моей роте поощряется всячески шпынять и огорчать хлюпиков, засранцев и трусов!

Сержант посмотрел на часы. 06:58. И поэтому в качестве личной разминки перед утренним кроссом сержант три раза отжался на брусьях.

Пурпурный шеврон – это побои, холодная грязь и тяжёлый ранец. Нельзя приказать салаге лезть на турник, если сам разучился крутить подъём с переворотом, нельзя не закрыть мишень, никогда сержанту нельзя расслабляться и пропускать неожиданные удары под дых.

Без одной…

Затевается что-то. Уплотнили стрельбы. Понятно, учения на атолле, скоро под палубу. Но полковник уж слишком затеялся по уставу и щедр. Какие-то приспособы механикам, новые ботинки, новая полевая. На сердце у сержанта тревога и величавое предвкушение. В его бытность такое уже бывало.

«Радио Флибустьеров», лохматый книгочей в шлёпанцах, весь на пенсне, карандашик искусан. Но прорюхал, наушники нацепил и сразу в эфир:

«Бодрого прохладного утра от сержанта абордажной команды, который прибыл в нашу студию после осколочного ранения на высоте Два Пять Шесть. Там погибла гитара, но выжил кассетник, и бойцы сыграли стрёмную песню на касках и разнокалиберных гильзах».

Начальник армейской разведки прибыл на джипе.

– На караул! – щёлкнули каблуки постовых.

Семь утра.

– Рота, подъём!

И когда десятки босых ног обрушились сверху на деревянный настил казармы, сержант почувствовал, как подтянута струна в позвоночнике, как упруго скрипят доски.

07

«Каждый человек надеется и мечтает встретить свою половинку, с которой за чашкой кофе в кафе не обращаешь внимания на молчание и затяжную паузу, когда ничего не происходит, но весь мир вокруг словно освещён нежными красками, и в этом молчании обретены смысл и счастье.

Но с какой стати вы решили, что ваша половинка живёт с вами в одном городе, в той же стране? С чего вы удумали, что её родной язык, её родное наречие – это и ваше родное наречие? Почему вы решили, что ваша половинка одной с вами расы, нации, этноса? Быть может, у неё неместного солнца цвет кожи, разрез глаз, надбровные дуги и вообще строение черепа. С чего вы взяли, что ваша суженая не двухметровая дылда-баскетболистка, а вы при ней не низкорослый ушлёпок, которого она играючи подвесила на обруч корзины и вы визжите в ребяческом восторге от слэм-данк? Быть может, она хромоножка. Быть может, она косит на левый. Быть может, она уже была замужем и у неё есть сын, отстающий по математике вечно. О, праотцы, она при этом оказалась не девственна. Вас это тревожит? Меня – нет».

На страницу:
1 из 4