bannerbanner
Пирог с крапивой и золой. Настой из памяти и веры
Пирог с крапивой и золой. Настой из памяти и веры

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 19

Фортепианные аккорды будто галопирующий конь, будто колотящееся сердце, полное страха. В балладе ребенок болен и напуган, ему видятся ужасные вещи, но отец не верит ни единому его слову. И Лесной царь все настойчивее соблазняет ребенка уйти в мир фантазий.

Вот я у двери. Она закрыта, но, судя по звукам, в кабинете пана Лозинского пусто.

Голос Лесного царя преображается. В нем уже нет ни капли нежности, только голод.

Толкаю дверцу, но она оказывается гораздо тяжелей предыдущих. Из дубовых досок, на тугих пружинах – дверь едва-едва открывается внутрь. Видимо, дверью я задела граммофон, отчего пластинку заедает.

«Неволей иль волей… неволей иль волей… неволей иль волей».

В другой ситуации я бы поправила иглу, чтобы услышать конец фразы –«а будешь ты мой», – но сейчас мне не до этого. Я вижу стол доктора, заваленный бумагами. Где‑то среди них должно быть доказательство. Сколько у меня времени? Пятнадцать минут, десять?

Я начинаю быстро листать документы. Перекладываю их неряшливыми стопками, выдвигаю ящики один за другим. Да бумаг здесь море! Но ни по одной нельзя сказать, что она изобличает доктора в его преступлении. Я почти отчаиваюсь, пока в нижнем ящике письменного стола не натыкаюсь на тетрадь в красной обложке. Дневник Касеньки Монюшко.

«Неволей иль волей…»

«Прошу вас, не читайте, пожалуйста».

Доктор выкрал его из дортуара, когда у меня был приступ. Испугался, что я прочитаю его до конца и все пойму.

Вот, значит, почему я – «образец № 2». Бедная моя Кася, она была первой.

Что здесь еще? Я должна добыть настоящее доказательство, после которого Виктор Лозинский не сможет ни отвертеться, ни подставить меня под удар. Но рядом с дневником только пачка писем, какие‑то записи и толстый научный журнал «Башня» за прошлый год. Руки дрожат и почти не слушаются, когда я открываю журнал по закладке из яркой тесьмы и вижу подчеркнутые строки.

«Парафренический синдром у старшего поколения часто бывает вызван многочисленными смертями родственников и прочих близких людей. У молодых людей он может быть спровоцирован травмой черепа».

«Неволей иль волей».

«Синдром характеризует возникновение у больного фантазий об общении с призраками или иными потусторонними силами. Может развиться как иллюзия всемогущества, так и мания преследования этими силами».

Вот что доктору было нужно – чтобы мы поверили в иллюзорные силы, чтобы возомнили себя ведьмами. Все началось с Каси. А меня он решил сломать, внушая другим желание умереть.

Бедные мы! Нашими слабостями, нашими ранимыми душами воспользовался тигр в человечьей шкуре.

– Рад видеть вас, Магдалена. Вас все обыскались. – Голос тихий, но перекрывает звук заевшей пластинки.

«Неволей иль волей».

– Позвольте спросить, что вы ищете в моем кабинете? – продолжает пан Лозинский спокойно. Он шагает к граммофону и поднимает иглу. Теперь я слышу только шорох, с каким продолжает вращаться пластинка.

Не могу заставить себя обернуться. Виктор здесь. Он знает, что я все знаю. Я не успела. Я в вольере.

– Магда, я прошу вас слушать меня очень внимательно. Вы меня слушаете? Вам нечего бояться. Слышите? Вам нужна помощь. Особенная помощь, Магда. Успокойтесь, выдохните. Посмотрите на меня.

Он меня за дуру держит? Я медленно поворачиваюсь, держа дневник Каси обеими руками. Увидев его, пан Лозинский печально вздыхает:

– Умница, вот так… Вы ведь очень умная девушка, правильно? Талантливая. Необычная. – Он шарит рукой у себя за спиной, и я понимаю, что он запер дверь, ведущую в лазарет, на ключ. – Так вышло, что и проблемы у вас необычные. Я хочу только помочь. Вы мне верите?

Он улыбается. Так широко и искренне, что мне хочется плюнуть ему в глаза. Чертов псих!

Пан Лозинский делает несколько шагов ко мне, а ведь отступать некуда. Я лишь сильнее вжимаюсь в край стола, сильнее вцепляюсь в края красной тетради.

– Не будет ни клетки, ни холодных ванн, обещаю. – Доктор продолжает заговаривать мне зубы. – Мы будем только гулять и беседовать. Мы станем слушать музыку. Вам ведь понравился Шопен, так? Пусть будет он. Однажды вам станет легче, уверяю! Тогда я отпущу вас, как птицу в небо. Никто не причинит вам вреда…

В последнюю секунду я все же замечаю его выпад и бросаюсь в сторону, сметая со столешницы целый ворох исписанных листов.

Задыхаясь, смотрю доктору прямо в глаза. Он выше меня, он сильнее. Дверь заперта. Что же делать?

– Что же вы, Магдалена, – с легкой укоризной говорит Виктор Лозинский. Его зализанные волосы растрепались. – Если будете упрямиться, то заниматься вами буду не я, а полиция. Я лишь хочу вас защитить.

И это говорит мне мерзавец, который наблюдал, как я сплю?! Я рывком тяну на себя гобелен, на котором стоит граммофон, и тот с хрипом летит под ноги доктору. Тот спотыкается, и вся его угловатая, как циркуль, фигура валится на пол. Я прыжком оказываюсь у дверцы, ведущей в тайный коридор, потому что теперь это мой единственный выход. Доктор барахтается в складках гобелена, но тянется следом. Я почти скрываюсь в коридоре в ту секунду, когда дубовая дверь всем своим весом обрушивается на мою руку. Я слышу тихий треск и собственный вопль.

Перед глазами все белеет, будто я смотрела на солнце. Боль пронзает каждую кость в моем теле, отзывается в каждом нерве, проходит током до кончиков ногтей и волос. Я падаю внутрь коридора.

Черт, я не могу вот так лежать, я должна спасаться. С трудом я поднимаюсь на ноги и пытаюсь убраться подальше от кабинета доктора. Коридор все так же ярко освещен – мне негде спрятаться.

Я еле переставляю ноги. Перед глазами плывут стены, лампы. Когда я оборачиваюсь – доктора еще нет.

Мне удается пройти еще десять шагов, цепляясь за стену и ежесекундно замирая от страшной боли в руке. Доктора все еще нет.

Он пошел за подмогой?

Мадонна, дай мне сил! В последний раз.

Я должна бежать прочь, но не могу.

Руку жжет раскаленным свинцом, я не могу и пальцем пошевелить – сломана. Глаза почти не видят, ослепленные слезами и болью, но я знаю, что мне нужно вперед, вперед, вперед, как можно дальше от доктора.

Я потеряла Касин дневник. Но сейчас не до него – живой бы остаться. Но теперь я все расскажу пану следователю! Только бы вырваться.

За спиной вдруг стучат подошвы доктора. Он выкрикивает мне что‑то в спину, будто его слова способны убедить меня отдаться ему на милость, позволить и дальше лепить из моего сознания все, что ему вздумается.

«Он перлы, и радость, и счастье сулит».

Оборачиваюсь и вижу, как что‑то блестит в его руке. Скальпель?

Сбегаю вниз по каким‑то ступеням. Как я могла не заметить их раньше? Лестница ведет в подвал. Здесь жарко, как в аду, – это все из-за котельной. Я помню, как чуть не испеклась в одной из здешних каморок. Значит, здесь должен быть человек, который занимается котлом.

– Помогите! – кричу я первое, что приходит в голову. – Убивают!

Но прежде чем понять, что откликаться некому, я падаю на каменный пол, придавленная телом доктора. Едва он приподнимается на руках, я кошкой перекатываюсь на спину и здоровой рукой вцепляюсь ему в лицо. Кажется, я визжу. Горло саднит, как исцарапанное лезвием. Он отшатывается, но одной рукой удерживает меня на полу. В другой руке поблескивает шприц, полный желтоватой жидкости. Капля сочится из иглы, как яд из хвоста скорпиона.

Я кричу изо всех сил. Ну пожалуйста, пусть хоть кто‑то услышит! Умоляю!

Шприц устремляется к моей шее, я отбиваю его рукой, и он выскальзывает из пальцев доктора, с печальным звоном катится по камням.

– Ты! Ты, – ревет доктор, отбиваясь от моих хаотичных ударов. Я пытаюсь выскользнуть из-под него, вывернуться, уползти, но он легко подавляет мое сопротивление.

Боль в сломанной руке мешает мне связно думать, дурнота то и дело приглашает оставить борьбу, погрузиться во мрак. Мои покойницы с любопытством смотрят, как пальцы Виктора Лозинского смыкаются на моей шее. Прямо поверх синяков, которые остались от моих собственных ладоней. Кася разочарованно качает головой в крапивном венке.

– Легкая асфиксия, чтобы не повредить мозг… Ты уснешь, только уснешь…

Мрак нежно обволакивает меня, и в какой‑то миг в этом мире остаются только перекошенное лицо Виктора Лозинского и паучьи глаза моих покойниц, моих сестер-ведьм. Свет меркнет, стремительно сжимаясь в крохотную точку.

И тут я чувствую кончиками пальцев прохладную гладкость стеклянного цилиндра. Из последних сил обхватываю его здоровой рукой и взмахиваю ею. Пусть это будет и последнее, что я сделаю в этой жизни.

Прошла секунда, две, три – и вздох! Руки, душившие меня, ослабли. С жутким раздирающим мякоть кашлем я втягиваю в себя глоток воздуха, и еще один, и еще.

Доктор повалился на меня, но больше не пытался убить. Он вообще ничего не делал, и его белобрысые волосы лезли мне в глаза и рот. От них пахло одеколоном и парикмахерской помадой.

Я отталкиваюсь здоровой рукой от его плеча, от камней подвального пола, коленями от тела своего обидчика.

Что с ним такое? Надо бежать, пока не очнулся. Но едва я выбираюсь из-под обмякшего доктора, как становится понятно – он не очнется.

Рука болтается плетью, когда я наклоняюсь пониже, чтобы рассмотреть, что натворила. Из головы пана доктора торчит отливающий золотистым лекарством шприц. Он полный, мне не хватило бы ловкости надавить на стальной поршень. Вот только игла этого шприца по самое основание вошла в тоненькую височную кость. Прямо в мозг.

– Черт, черт, черт!

Я отворачиваюсь и иду прочь от тела. Мои покойницы провожают меня взглядами. Плевать. Пусть думают что хотят.

Неверные ноги несут меня все дальше, и через какое‑ то время я оказываюсь на хорошо освещенной лестнице, ведущей к прихожей. Я почти вползаю по ступеням, прижимая к груди распухшую руку. Кожа на ней натянулась, как на барабане, того и гляди лопнет. Пальцами не пошевелить, и они висят чуть подобранные, как лапки мертвого насекомого.

Я доползаю до верхней ступени и падаю на паркет. По моему лицу текут такие горячие слезы, что кажется, они способны прожечь кожу до мяса. Сгибаю ноги, сжимаюсь в комочек, будто так миру сложнее будет обидеть меня.

Через некоторое время – я уже потеряла ему счет – меня находят. Несколько рук тормошат меня за плечи, слепо хватают за место перелома, отчего я надрывно кричу. Меня ненадолго оставляют в покое, но вскоре приходит новый голос. Он спрашивает меня, где доктор. И я отвечаю. Мне нечего скрывать.

Рук и голосов становится то меньше, то больше, вокруг вертится безумный калейдоскоп: потолок, дубовые стены, фотографии выпускниц, хрипящие полночь старые часы и снова потолок.

Руки повсюду, голоса выкрикивают имена. Мое. Девочек. Нашего губителя. Повторяя их, как молитву, я погружаюсь в ничто.


2 ноября 1925 г.

Рассвет целует меня в пересохшие губы, проводит пером по ресницам, отводит волосы с лица. Открываю глаза с предчувствием чего‑то удивительного, и мне требуется целая минута, чтобы осознать реальное положение дел.

Я в лазарете. Привязана к кровати жгутами из тряпья: руки, в том числе и сломанная, примотаны за запястья к изголовью, а ноги за щиколотки – к металлическому изножью. Я пробую пошевелиться – не выходит. Подняв глаза, я вижу, что моя несчастная левая рука уже густо-фиолетового оттенка и похожа на раздутый баклажан. От этого зрелища мне становится совсем дурно, так что я заставляю себя отвести взгляд.

Итак, я убила человека. Но я сделала это защищаясь! Он душил меня, он был сильнее меня. На шее должны были остаться следы его пальцев, а в кабинете – груды бумаг, говорящие о его изощренных издевательствах. И, самое ужасное, он довел моих одноклассниц до самоубийства, а меня – до нервного расстройства. У меня есть доказательства. Пусть только приедет следователь, и все встанет на свои места. Я выйду из этой войны победительницей. Закон на моей стороне.

Стоило мне положить затылок обратно на подушку, как до ушей донеслись скрип входной двери и лязгающие шаги. Так металлические набойки стучат по керамической плитке. Скашиваю глаза и вижу человека, которому действительно рада. Она выслушает, она поймет! Она позволит мне выплакать все беды и защитит.

Она стремительно приближается, и я спешу поприветствовать любимую наставницу:

– Я так счастлива, пани…

Но Душечка не смотрит мне в глаза, она резко склоняется над моей койкой, и ее мягкая теплая ладонь вдруг стискивает мою руку прямо там, где кривится сломанная кость.

Я слепну. Мои глаза широко открыты, но я не вижу ничего вокруг.

Я глохну. Я бы не услышала, даже если бы рядом заиграл оркестр.

Мой мир разбивается на тысячи острых осколков, и каждый впивается в меня, проникает до самого ядра и остается со мной навсегда.

И только бьется в мозгу отчаянная одинокая мысль: за что?

– Тише, тшш, тише. Покричала – и хватит. Ну?

– Рука, моя рука!.. За что?

– Зато теперь никто не подумает сунуться сюда, даже если ты будешь орать во всю глотку.

– За что? – шепчу я.

Пани Новак сверлит меня взглядом зеленых кошачьих глаз. Все ее украшения – цепочки, кулоны, нитки мелких бус – мельтешат у меня перед лицом, вызывая головную боль и тошноту.

– Именно, именно, Магда! За что? Почему кто‑то становится жертвой? И ради чего? И если у кого‑то и есть достойная цель, то… К примеру, ты. Ты решила убить невинного человека – и сделала это ради своих целей. И чем ты теперь лучше меня?

Пани Новак поднимается с моей постели, и лязг ее каблучков удаляется. Ничего не понимаю. Я выворачиваю голову, чтобы проследить за ее движениями.

Она подходит к перегородке и отдергивает белую занавесь. Я вижу лежащего на соседней койке доктора. Его кожа кажется серой, лоб блестит. Руки вдоль тела, как укладывала нас сестра Беата.

– Виктор… Он был одаренным, с самого детства, – сдавленным голосом произносит пани Новак. – Он учился у великих людей, получил блестящее образование, у него было будущее в науке… А я шла за ним по пятам. Читала те же книги, училась. Когда наши родители потеряли особняк, именно я придумала, как нам вернуться в него. Но теперь… Не все ли равно? Эксперимент разрушил мое будущее…

– Пани Новак… я не… понимаю… ваш брат? Вы не похожи.

– Будто внешнее сходство – это главное, – цедит пани Новак и с отчаянием задергивает занавеску. Теперь я могу видеть только остроносые туфли доктора. – Мы одной крови, мы выросли здесь, в этом доме. Виктор уехал в Варшаву, и я последовала за ним, ведь только так могла продолжить учебу. Ох, Вик! – Пани Новак вцепляется ногтями себе в щеки. – Он даже не подозревал! Что же теперь будет!

Она снова повернулась ко мне и пронзила взглядом, в котором не было ничего от прежней Душечки.

– Ты сама не понимаешь, что натворила, дрянь… Ты не просто убила невиновного, ты погубила Эксперимент! А ведь мой метод мог совершить переворот в лечении навязчивых состояний…

Теперь все складывается в единую картину: пристальное внимание наставницы, мои кошмары и приступы – все нити тянулись к ней, но я была слепа все это время! А она купила мое доверие лживыми словами и фальшивым сочувствием. К ней же чуть что бегала плакаться Кася. Разочарование обрушивается на меня могильной плитой.

– Вы меня гипнотизировали, – только это мне удается выдавить. Слез нет, все будто омертвело. – И девочек… И Касю…

Душечка только дергает подбородком:

– Я заменила ей мать, сделала ее счастливей. Но Кася была стихией, даже я не смогла усмирить то, что творилось в ее голове… Твое же состояние я держала под контролем. Стимул, реакция, поначалу фазы были стабильными, – пани Новак бормочет и будто бы разговаривает вовсе не со мной. – Но потом и они начали прогрессировать. Ритмичный стук вводит пациента в фазу, а вид вращающегося кольца возвращает в норму. Прекрасный ход, блестящий! Но нужно было больше данных… Если бы я только довела эксперимент до конца, если бы только смогла опубликовать результаты… Сколько жизней это бы спасло!

Стук… Кольцо… В моей памяти одно за другим вспыхивают воспоминания о случаях, когда пани Новак вынуждала меня смотреть на свой вертящийся перстень. Так она каждый раз то включала, то выключала мою болезнь. Она использовала меня, чтобы проворачивать свой бесчеловечный эксперимент.

– Вы сводили меня с ума… Вы погубили девочек…

– Они бы с легкостью погубили себя сами, – хмурится наставница. – Я только навела их на мысль. Тебе нужны были стимулы, частые, интенсивные, только так ты могла достичь нужной стадии. Жаль только, Юлия сорвалась раньше времени, это многое бы упростило.

– Я все расскажу, – вот и все, что мне удается прошептать растрескавшимися губами.

– Конечно, расскажешь, – внезапно соглашается пани Новак. – Думаю, даже не раз. И не два. Ты будешь рассказывать обо всем этом каждый день своей жизни, пока не сгниешь в одиночной палате для буйных. А мне… Мне придется начать все заново.

Невидимая рука снова хватает меня за горло, когда пани Новак склоняется надо мной и поправляет воротник школьной формы:

– Знаешь, кто является настоящим сумасшедшим? Точнее не сформулировать: это тот, кому никто не верит. – Ее губы совсем рядом с моим ухом. – И это ты, Магда.

Я слышу стук – и тону.


Дневник Сары Бергман

2 ноября 1925 г.

Никогда в жизни мне не было так страшно. Этот страх совсем не похож на тот, который я испытывала перед очередной взбучкой от девчонок. Я бы даже не поверила, что так бывает, если бы все это не приключилось со мной.

Небеса прокляли этот день: с самой ночи хлещет ледяной дождь, а ветер швыряет его в стекла. И от этого особняк пансиона уже не кажется неприступным. Он пустой и хрупкий, как яичная скорлупка. Я буду рада покинуть ее навсегда.

Из окна видно, что снова приехала машина пана следователя и следом еще одна, только большая, с тяжелым квадратным задом, такая коробка на колесах. Мы с другими девочками наблюдали из окна танцевального класса, откуда видно всю террасу и подъездную дорожку.

Сначала ничего не происходило, а потом на террасу вынесли носилки, накрытые бурой простыней. Я не сразу сообразила, что простыня когда‑то была белая, а потом пропиталась кровью. Как же много должно быть этой крови?

Следом еще одни носилки, тоже пятнистые, белые с бурым, а потом еще – чисто белые. Фигура на последних носилках была худая и длинная, а мужские ноги в строгих ботинках упирались в поясницу человека, который их нес. Дождь быстро промочил ткань, и она облепила фигуру, как свечной воск.

Я совершенно не понимала, что происходит. Или мне было слишком жутко, чтобы это понимать.

Пока на крыльце не показались двое мужчин, которые пытались удержать кого‑то свирепого, дикого. Будто это животное вроде тигра. И только когда они повели это существо вниз по блестящей от дождя лестнице, я поняла, что это человек.

Девушка. Магда.

Еще вчера, когда другая выпускница выловила меня возле столовой и попросила отнести Магдалене записку, я не могла и представить, что все может кончиться вот так.

Я отправилась в библиотеку, потому что знала – она наверняка там. Магда вообще много занималась, и ее ставили в пример всем девочкам пансиона.

Магда взяла записку, покивала, задала мне пару вопросов и даже дала новое поручение – она попросила отнести ее конспекты и учебник по истории в дортуар. Я была просто счастлива!

Я донесла бумаги до ее комнаты и даже зашла уже внутрь, как меня вдруг одолело любопытство: что может быть в конспектах выпускницы, особенно отличницы? Ну и на почерк хотелось посмотреть.

Тогда я заглянула в ее записи, а там… Даже не знаю, как это описать. Это как когда малыш лет трех изображает, будто пишет. На целых десяти листах плотной чистовой бумаги были не конспекты – там были детские каракули, совсем бессмысленные. Меня бросило в холод, и я зачем‑то побежала вниз. Мне в ту секунду казалось, что я должна догнать Магду и сказать, что с ее конспектами что‑то стряслось.

Я застала ее внизу, у полки с калошами. Она застегивала пальто и казалась совершенно нормальной. Но, когда я ее окликнула, она подняла на меня глаза, и я не смогла выдавить больше ни слова. Что за страшные глаза! Сплошь черные, будто зрачок выпил весь цвет, и матовые, неживые.

Я поняла – не стоит ни о чем спрашивать. Я убежала.

Старшеклассницы не вернулись к первому звонку, и все начали их искать. Потом кто‑то шепнул мне, что двух девочек нашли на улице. Мертвых, в крови.

Если бы я окликнула Магду… Если бы я хоть кого‑то предупредила, что ей нехорошо… Тогда выходит, что во всем виновата я?..

Не могу поверить, что все это натворила она. Магда – очень добрая. Если бы она мне не помогала, я и не знаю, что бы со мной стало. Весь этот ужас просто не умещается у меня в голове.

Пока ее вели к машине, Магда вырывалась и кричала, упиралась босыми ногами в каменные ступени и закатывала глаза. До меня доносились ужасные ругательства и проклятия, которыми она оглашала небо. Кажется, меня сильно трясло.

Но чьи‑то мягкие теплые руки легли мне на уши и приглушили эту адскую какофонию.

Я вздрогнула, обернулась и сразу почувствовала себя немного лучше. Пани Новак, которую все называют Душечкой, улыбалась мне грустно и нежно, почти как мама.

Она взяла меня за руку и отвела в столовую, где угостила какао. Выслушала все мои печали: от Магдиного безумия и до проблем с одноклассницами. Она задавала вопросы, будто ей не все равно, и на сердце стало легче.

Душечка сказала, что у меня все будет отлично, иначе даже быть не может. Призналась, что она из одного со мной города, и обещала помочь освоиться в новой школе рядом с домом. Возможно, она даже устроится туда учительницей. Ей ведь нужно где‑то работать?

Пани Новак была такой доброй и внимательной, что мне захотелось доверить ей всю душу без остатка.

Пусть так оно и будет.


Настой из памяти и веры

Ведьма

Лес обступает меня со всех сторон, смотрит сонно, равнодушно.

Руки почти ничего не чувствуют, когда из них выпадает шершавая веревка вязанки хвороста. Подношу их к лицу и часто дышу, пытаясь отогреть. Кончики пальцев торчат из обрезанных перчаток, как розовые ягоды, готовые лопнуть от сока. Несколько раз сжимаю и разжимаю кулаки, чтобы восстановить кровоток. Затылком и спиной чувствую оледеневший ствол березы, замершей до тепла. Прикрываю глаза, но не слышу ее шепота.

Спи, сестрица. Спи. По весне отомрем.

Когда к пальцам возвращается чувствительность, я наклоняюсь за хворостом. Пока стояла, снег успел присыпать мои волосы и веточки тонкой мучной дымкой. Пора возвращаться, иначе старуха опять будет браниться. Что-что, а это она любит.

Снег задорно кряхтит под сапогами. Обратную дорогу легко найти по моим старым меткам, что я оставила осенью, но они уже не нужны: мне знаком каждый сук, каждый корешок, каждый ломоть коры, стесанный рогами.

Обычно у незамерзшего ручейка видно следы оленьих копытец, а иногда я встречаю саму олениху. Мы переглядываемся, раскланиваемся, и она уходит, высоко поднимая тонкие ноги. Под сорочьим гнездом часто нахожу перья и свежий сор. По нему я читаю погоду и мелочи грядущего дня: если перьев нечетное количество, а сор разбросан широким веером, к вечеру похолодает и старуха станет ныть и изводить меня. Эта примета всегда верная. Спасибо тебе, сестрица-сорока, ты никогда не обманешь.

Вот и сегодня я замедляю шаг у сорочьего дома. Носком сапога ворошу мертвые листья и рыхлый снег, но не нахожу ничего нового. Задираю голову и кричу в белесую высь:

– Эй! Э-эй! Неужели никаких новостей?

Пару мгновений мне в ответ доносится только молчание. Я пожимаю плечами и уже готова уйти, как вдруг что‑то блестит на свету, падая к моим ногам, как звезда. Отшатываюсь, инстинктивно прикрыв лицо. Тонкокрылая тень скользит прочь, и я наклоняюсь к земле, чтобы разглядеть птичье послание.

Среди алмазной россыпи ледышек и бронзы листвы лежит маленький предмет. Когда‑то знакомый, повседневный, посреди гармонии природных форм он кажется уродливым. И все же я поднимаю шпильку и кладу ее в карман.

До старухиной избушки остается всего ничего, но я не хочу торопиться. Я впитываю рассеянный зимний свет, отраженный от мириадов снежинок, усиленный тысячекратно, направленный на мое существо. Весь этот мир кипенного кружева сейчас существует для одной меня, мне поверяет свои тайны, со мной говорит. Я полна, как никогда того не бывало. Даже с сестрами у костра, когда ночной ветер целовал меня выше коленей.

На страницу:
17 из 19