bannerbanner
Пирог с крапивой и золой. Настой из памяти и веры
Пирог с крапивой и золой. Настой из памяти и веры

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
18 из 19

Остается только спуститься с пригорка, и я увижу сгорбленную крышу жилища лесной ведьмы. Шагну во тьму и вонь ее берлоги, услышу скрип из старухиной глотки.

Что‑то заставляет меня остановиться. Неясное чувство, к которому я привыкла прислушиваться. Будто невидимая рука проворачивает под ребрами маленький острый крючок. Замираю, прикрыв рукой идущий изо рта пар.

Я не одна. Поблизости кто‑то есть. Неслышно приседаю, сливаясь с лесом, но сердце скачет, как подстреленный олень. Точно как тогда, в темноте, когда собаки шли по моему следу.

Осматриваюсь и замечаю темную фигуру. Он и не пробует спрятаться – один из тех, кто ходит к старухе. Смотрит прямо в мою сторону, даже не таясь. Внутри все сжимается от омерзения. Нет, пусть не думает, что я боюсь.

Как ни в чем не бывало поднимаюсь на ноги, отряхиваю полы пальто от снежной корки и иду к хижине. С каждым шагом в груди все тесней от липкой злости. Едва я приближаюсь настолько, чтобы разглядеть его лицо, он отворачивается и исчезает среди веток.

Я думала, что знаю о страхе все. О том, как переливаются на языке его горькие ноты, как обмякают руки и ноги, когда им не подвластно ничего сделать. Как немеет рот, не в силах сказать правильные слова, предупредить о неминуемом. Страх действует как яд, это я усвоила. Выучила, как самый важный урок. Я думала, что умею ему сопротивляться.

Я ошибалась.

Старуха, вопреки моим ожиданиям, не лежит под грудой одеял, наставив заостренные временем подбородок и нос на закопченный потолок. Вместо этого она бодро ковыляет между рабочим столом и печью. Мне она не говорит ни слова, впрочем, это не плохо. Молчаливой она бывает исключительно в хорошем расположении духа. Видимо, не помнит ни единого доброго слова.

Мимо меня прошмыгнула на улицу серая кошка – вышла поохотиться. У нее даже имени нет, только «курва» да «паскудина».

Я ставлю хворост у порога, чтобы пообсох, и принимаюсь разматывать колючий шерстяной платок. Отросшая челка, мокрая от пота, падает мне на глаза. Мышцы начинают ныть, и чешется, оттаивая, кожа.

На рабочем столе булькает медный цилиндр и шипит горелка. От поднимающегося к потолку едкого пара покачиваются связки трав и осыпаются неживой пыльцой.

К вони старухиного жилья невозможно привыкнуть. Все лесное разнотравье, замершее на удушающем пике своего цветения, срезанное серпом в отмеренное луной время, покачивается под потолочными балками. К нему приплетается запах старого тела, кошачий дух, горелая каша и спиртовой пар. А сильнее всего – настой на цветах сирени, который старуха втирает в черные выпирающие вены на высохших ногах.

Однажды этот кошмарный букет ароматов спас мне жизнь.

Я шла почти всю ночь и весь день, и ноги мои не были привычны к долгой ходьбе. Форменное пальто пансиона превращалось в лохмотья с каждым часом, ветки немилосердно хлестали меня по щекам, метя чужачку. Я намеренно пошла в противоположную от деревни с костелом сторону. Главное – не оглядываться.

Не знаю, сколько я прошла. Вполне возможно, что в своих блужданиях я сделала и крюк, и кольцо, или же леший вел меня по спирали. Осеннее солнце успело взойти, прокатиться по небу зеленоватым яблоком, то ныряя в пыльные облака, то выглядывая на небосклон. Но когда сгустилась стылая синь, я вдруг услышала перестук множества лап по земле.

Псы шли за мной по пятам. Псы чуяли мой запах.

Они бы вернули меня назад, они бы заставили снова быть там.

Если б я только могла удариться оземь и обернуться диким лесным котом, я бы взобралась на дерево и они не достали бы меня; если б умела обратиться мышью, то скользнула бы в глубокую нору и псы не добрались бы до меня. Но я могла только бежать, замечая, как светятся огни их глаз.

Со всех сторон доносилось мое имя, точно его выпевал ветер в каминной трубе:

«Ю-ли-я-а!.. Ю-у-у-ли-я-а…»

Духи водили меня своими тропами, хватая за рукава, за подол, за волосы; псы неслись по следу, и отовсюду летел голос колдуньи с зелеными глазами. Но я не оборачивалась.

Рассвет едва раскинул свою паутину, когда я вышла к хижине, которую сначала приняла за кучу хлама или могильный курган. Но вид почерневшей от сырости и времени двери, из-за которой лился живой свет, заставил меня ускорить шаг, хоть мои ноги едва не цеплялись одна за другую.

Из последних сил я привалилась к двери в хибару и замолотила по ней кулаком:

– Помогите! Впустите, ради бога! За мной гонятся!..

Я все била и билась о дверь, пока силы меня не покинули. Я сползла на землю и впервые за многие годы заплакала.

Только тогда я услышала за дверью шаркающие шаги. Лязгнул засов, и я ввалилась внутрь, к чьим‑то ногам, обмотанным тряпками. Я вцепилась в эти ноги, прижалась к ним лицом:

– Спасите! Они вот-вот найдут меня.

Так странно было бежать от одной злой воли и уже на следующий день довериться другой. Но выбор у меня был невелик. Старуха помогла мне подняться и поволокла в глубь темного логова, до одури пахнущего травами. В углу, у накрытого тюфяком сундука, она откинула плетеный половик, когда‑то пестрый, теперь больше похожий на истлевшее мочало. Под ним оказалась крышка погреба.

Добровольно спуститься туда? Ни за что!

Но тут я расслышала голоса. Это были они – мои преследователи. И, не ожидая больше ни секунды, я стала спускаться под землю. Крышка со стуком опустилась, и я оказалась в абсолютной темноте.

Я зажмурилась, и перед глазами тут же замелькали цветные кольца. Это испугало меня сильнее могильной черноты вокруг, так что я перестала сжимать веки. Кругом были шершавые стены, от них исходил холод и терпкий земляной запах. Одной рукой я нашарила ледяное стеклянное горлышко. А за ним еще одно и еще. На длинной полке было полно стеклянных бутылок всевозможных форм и размеров. Так я поняла, что попала в погреб к лесной ведьме, и он был полон зелий.

Вместо того чтобы тут же выскочить наружу, я вдохнула поглубже и зашептала охранное заклинание:

– Тихой водой, матерью-землей, густой муравой обними и укрой. Тихой водой, матерью-землей, густой муравой обними и укрой. Тихой водой, матерью-землей, густой муравой обними и укрой…

Как сквозь тяжелую перину, сверху донеслись приглушенные удары в дверь хижины. Я запнулась, но продолжила шептать. Старуха открыла на стук.

– …девица… шестнадцать-семнадцать на вид, высокая… русые волосы, коричневая школьная форма…

Старуха что‑то отвечала.

– Тихой водой, матерью-землей, густой муравой обними и укрой, – твердила я беззвучно.

По полу над головой застучали когти. Совсем близко.

– Тихой водой, матерью-землей, густой муравой обними и укрой.

Упершись ладонями в земляные своды погреба, я чувствовала, как сквозь меня течет сила. Через сонную по осени почву, через капли воды, застывшие в ней, сквозь пожухшую траву. Природа замерла, и я замерла вместе с ней, слившись в одно, превратившись в неподвижный и неприметный корень.

Собаки меня не учуяли.

Не знаю, сколько так просидела, но позже старуха рассказывала, что, когда она отперла крышку погреба, губы у меня были совсем синие. А тогда, увидав меня, она только прошипела:

– Ну и что ты натворила? Отвечай, поганка!

– Ничего, – ответила я ей. – Я просто… не хочу умирать.

Она выхаживала меня несколько дней, пока я то ныряла в звездный омут забытья, то распадалась на угли в объятиях горячки. Отпаивала своими зельями, растирала пьяной сиренью, как свои гниющие заживо ноги. И когда я наконец пришла в себя, ведьмины снадобья пропитали меня изнутри и снаружи – стали частью меня, а я стала частью ее логова.

Едва встав на ноги, я взялась за работу по дому. Кто не знает сказок, тому не выжить в этом мире – за все нужно платить равной ценой. За добро прежде всего.

Я мыла, мела, готовила. Вытряхивала тюфяки и одеяла. Выгребала золу из кривобокой мазаной печи. Отливала свечи из огарков и оттирала уксусом загаженные мухами окна. В пансионе нас научили всему, что нужно делать по дому, будь ты в нем хозяйка или прислуга. Старуха все порывалась прогнать меня, но каждый раз отчего‑то жалела.

Вскоре я сообразила, что за зелья она делала в своем уединенном жилище. Прежде всего по тем людям, что к ней приходили.

Мужчины из ближайшего поселения платили продуктами: мукой, птицей, молоком. Керосином и нитками. Иногда мылом, спичками или даже деньгами. Они заглядывали за спину старухе и спрашивали обо мне:

– Кто это у тебя?

– Внучка моя, – обрубала ведьма. – Бери и проваливай, черт лысый. Смотреть на тебя тошно!

– Ну-ну, не ругайся, бабушка. Ты смотри, у такой карги и такая красавица-кровинка!

Ведьма шумела и прогоняла визитеров, но они возвращались снова. За новой порцией зелья. Ведь никто не гнал самогон лучше полоумной лесной отшельницы.

Тем она и жила.

Мне они противны, эти любители зелья, – от них разит враньем. От всех пьяниц им пахнет.

Плохо то, что старуха и сама не пренебрегала собственными настойками, и часто я находила ее прямо у самогонного аппарата, пускающей слюну и сквернословящей во сне.

Половина моего сердца, где еще осталось сострадание, понимает, что так она унимает боль – телесную и не только. Что я могу знать о старухе? Только то, что она одинока, бедна и больна. Какие тропы привели ее сюда? Нет ответа.

Но вторая половина, ведьминская, обугленная, не хочет и не может прощать ложь.

Со мной так давно. Еще жива была Анеля.


Анеля всюду таскала меня с собой, как большую куклу. Думаю, ей было интересней играть в дочки-матери с живой младшей сестрой, а не с искусственными девочками с фарфоровыми лицами и чужими волосами, закрученными в мелкие букли.

Она водила меня по всей округе за руку, возвышаясь надо мной, как золотая великанша в своей соломенной шляпе с лентами. Она могла остановиться, указать на лес и начать рассказывать, как триста лет назад в том лесу подпасок зарубил огненным мечом троих великанов, а потом трижды проскакал по стеклянной горе и женился на местной княжне. Или шепнуть заговорщически, что это в нашем костеле солдат три ночи караулил упырицу, так что она стала обратно хорошенькой белокожей королевной. Сказки у нее были на каждом шагу, теснились по углам, шныряли в тенях. Я так сердилась на нее.

– Все ты врешь, Анелька! – капризничала я. – Так не бывает!

– Откуда тебе знать, что было века назад? – возражала Анеля. – Все было – и великаны, и княжны. И болотные лешие крали бедняцкий хлеб, и щепочка с каплей крови могла рассказать о душегубе. Что‑то люди да придумали, чтобы рассказывать было удобней. Но придумали они не всё. Эй! – Анеля приседала на корточки и тихонько тянула мои косички в разные стороны. – Разве я тебя когда‑нибудь обманывала?

Она и правда никогда мне не врала.

У соседей были сыновья моего возраста – лет семи-восьми. Они сколотили целую банду и бегали по округе, наводя на всех ужас своими проделками. Однажды они застали меня одну, без Анели. Я сидела у мелкого пруда и подкармливала утят хлебом. Мальчишки окружили меня и забросали комьями грязи мое новое голубое платье.

– Уродина! Страхолюдина! – кричали они.

Мне стыдно было возвращаться домой, и нашли меня, только когда начало темнеть. Я обливалась слезами, рассказывая все матушке.

– Глупые, жестокие мальчишки! Никого не слушай, ты у меня самая красивая, – причитала мама, целуя мое грязное зареванное лицо.

Но почему‑то мне вовсе не стало легче.

Когда все легли спать, Анеля шепотом позвала меня к себе под одеяло. Ей тогда было уже шестнадцать, и было видно, как она прекрасна.

– Расскажу тебе правду, как все было и будет, – завела рассказ Анеля. – Жили-были муж с женой, и всего у них было в достатке – светлый дом, хозяйство и работники, почет и уважение. И друг друга любили они крепко-крепко. Только не дал им бог детей. Как ни молились, как ни просили они – не рождались, и все.

Я даже дыхание задержала, боясь спугнуть сестрину сказку.

– Грустила как‑то жена в саду, и проходила мимо ограды старая ведьма – уродливая, кривая и согнутая, как рыболовный крючок. Она окликнула женщину и попросила у той яблочко из сада. Женщина была очень доброй, и она сорвала для ведьмы не одно, а два яблочка – одно красное, сладкое, а другое зеленое, кисловатое.

«Бери, бабушка», – сказала она.

А старая ведьма ей и ответила:

«Вижу, щедра ты не в меру и доверчива. Но я все же хочу тебя наградить, да не одним, а двумя подарками. Точь-в‑точь как твое угощение».

Вскоре та женщина забеременела. Родилась у нее дочка – румяная и славная, как наливное яблочко. Не могли на нее нарадоваться муж с женой. Да только чем старше она становилась, тем яснее было, что дочка их не от мира сего и глупа. Ей лишь бы козой по полям скакать и сказки разные слушать. Учиться она не хотела, по дому и двух чашек помыть не могла. Даром что красавица писаная, такую замуж отдать – стыда потом не оберешься.

Прошло восемь лет, и женщина забеременела снова, хоть вовсе этого не ждала.

Родилась у нее вторая дочка. Лицом смугла, телом худа, глазами смотрит – как сверлами сверлит. Росла вторая дочка не по дням, а по часам. Читать выучилась в три года, а считать и того раньше. И вскоре стало ясно, что ей весь ум достался, не то что старшей.

Вспомнила тогда женщина про ведьмины подарки и загрустила. Встала она между яблонек и сказала:

«Мне была нужна только одна дочка – умница и красавица! А не две, и каждой чего‑то да не хватает!» – сказала так и заплакала.

Грянул тогда гром, пригнулись деревья. Глядь – а у забора снова горбатая ведьма стоит!

«Что, недовольна моими дарами? Так я их заберу тогда! Одну съем, а вторую возьму в услужение».

Сказка была долгой, конца я так и не услышала – заснула. История, рассказанная Анелей, враз примирила меня с миром вокруг, с тревогой родителей, так поздно ими ставших; со смехом мальчишек над моим неказистым лицом и чересчур высоким ростом. Пусть никто не понимает, только мы с Анелей: она – красное сладкое яблочко, а я – кислое и зеленое. Такова была правда, и она лучше, чем любая ложь из жалости.

Дифтерит сожрал сестру за три дня, но все вокруг – родители, доктора, прислуга – твердили, что она поправится, хоть было очевидно, что это не так.

Меня и близко не подпускали к комнате Анели, а когда все было кончено, ее вещи сожгли, а комнату обработали хлором. Мне ничего не осталось, кроме историй, которые она мне рассказывала, пока была здорова.

В первый день в пансионе Блаженной Иоанны, когда нас развели по комнатам и представили соседкам, я впервые оказалась с Данкой лицом к лицу. У нее был упрямый подбородок, темные гладкие волосы и сердитый взгляд. Она по-хозяйски обошла меня кругом и дернула за косу. В точности как делала Анеля, только сильнее.

– Не нравишься ты мне, – заявила она напрямик, – дылда носатая.

– Зато я умная. – Я совсем не обиделась на ее прямоту. Даже наоборот. – Считаю и стихи запоминаю лучше всех.

– А драться умеешь?

– Если придется, – пообещала я своей новой названой сестре.

Так мы стали неразлучны. Пока она не начала мне врать.

Ведьма наконец обращает на меня внимание. Кивает на ведра у печи:

– Чего стоишь столбом? Натаскай снега.

Делать нечего. Проще согласиться, чем выслушивать отборную брань.

Полные ведра чистейшего лесного снега ставлю на печь и какое‑то время наблюдаю, как тот обращается в воду. Старуха тем временем отмеряет пшеницу и дрожжи. Перебирает травы, которыми она сдабривает свое пойло, чтобы перебить сивушный запах.

– Вот времена‑то настали, вот времена…

– Много работы? – спрашиваю из вежливости.

– Болтай поменьше да шевелись пошустрее, – цыкает на меня бабка и замахивается деревянной ложкой. – Послал Господь обузу на мою голову…

На нее нет смысла обижаться. По крайней мере, пока я живу под ее крышей.

Я молча принимаюсь толочь уголь, пока старуха колдует над своим аппаратом. Молча заливаю воду в бак, насыпаю зерно в кадку – разумеется, время от времени получая ложкой по пальцам, – таскаю пустые бутыли из погреба и обтираю их от пыли и паутины.

Между делом бабка все же сообщает мне, что приходил деревенский староста. Выходит, это его я видела, возвращаясь из леса. У сына старосты скоро свадьба, вот тот и суетится заранее. Когда зелье будет готово, заплатит мясом.

– Обещал двух поросят и четверть ягненка, – хмуро поясняет она.

При мысли о мясе на сердце становится веселей. Сколько вкусного можно будет приготовить! И супов, и жаркого, а из копытец заливного наварить! Одной утятиной и кашей можно прожить, но они успели мне осточертеть.

Старуха тяжело покачивается и стискивает пальцы на краю стола. Из ее глотки вырывается утробный вой. Подскакиваю к ней:

– Болит?

– Отстань! Уйди! О-о-о!.. Печет, печет, как дьявол!

Волоку старуху к сундуку, на котором у нее постель, хоть она шипит и отбивается, поливая меня грязью изо рта. Потом достаю бутыль с пьяной сиренью, разматываю тряпки и принимаюсь втирать темно-коричневый липкий настой в ее пергаментную кожу. Плоти под ней почти нет, только черные корни вен оплетают кости и каменные сухожилия. Все это время ведьма не перестает голосить, разевая пасть с редкими пеньками зубов.

Иногда мне бывает искренне ее жаль. Но сейчас я хочу, чтобы она просто заткнулась.

Я отвыкла следить за временем. Никогда не знаю, который час, только наблюдаю, как светлеет и темнеет за оледеневшими оконцами хижины. Вот и теперь я понятия не имею, сколько заняло усмирение старухиной боли, но окна уже черны, и мне отчаянно хочется спать.

Старуха же, напротив, становится бодра, подвязывает по новой платок и, не слушая уговоров, ковыляет к аппарату.

– И-и-и!! Испорчено! Все испорчено! Все заново! Все ты, гадина, виновата! Оторвать бы руки твои поганые! Ох, грехи, грехи мои тяжкие!.. Чтоб ты, курва, захлебнулась!

За дверью, услышав свое прозвище, подает голос нагулявшаяся и замерзшая кошка.

Поспать мне, видимо, сегодня не судьба.

* * *

Неделю мы работаем не разгибаясь. Аппарат у старухи с большим баком, но готовое зелье попадает в бутыли по капельке, просачиваясь через слой древесного угля. В землянке душно и пахнет брагой.

Старуха водит заскорузлым пальцем по страницам старой тетради – там у нее записаны все пропорции. Сначала она гонит мутную брагу, потом фильтрует и отстаивает ее, а потом еще сдабривает настоями. Вот и сейчас старая ведьма высчитывает, сколько полынной настойки нужно добавить к пойлу, чтобы все напились достаточно для веселой свадьбы и недостаточно для поножовщины.

Я устроилась промывать пшено прямо на полу, поставив корыто между коленей. Видела бы меня сейчас пани Ковальская! Или наша пани Мельцаж-Пассаж. Их обеих точно хватил бы удар. Волосы у меня стоят дыбом, лицо и шея в испарине, а юбка, чтобы не замочить, задрана до самых подвязок.

Вода на первую промывку совсем грязная, в ней то и дело всплывает разная шелуха, которую надо отлавливать, иначе она может испортить целую бутыль.

Да-да, именно таким и должны заниматься выпускницы пансиона Блаженной Иоанны – в глухом лесу гнать самогон для деревенской свадьбы. Вот только я не выпускница. Боюсь, в этом году выпуска там не будет вовсе.

Я запускаю пальцы в мокрое зерно, наслаждаясь его округлой вязкостью. Так впадают в дрему, перебирая четки.

В этот момент раздается стук, и почти одновременно открывается дверь. Меня хлещет холодом.

– Ну что, девоньки? Кипит работа?

Староста приходил уже дважды и все с одними и теми же словами. В точности как наша директриса повторяла одно и то же, потому что ей было все равно, что мы ответим.

– Закрой, закрой, чтоб тебя! – верещит бабка. – Кости мне застудишь!

– Не шуми, мать, – похохатывает староста.

Никакая она ему не мать, он просто говорит так для красного словца.

Наверное, я слишком пристально смотрю на его одутловатое и красное с мороза лицо, так что он замечает и поворачивается в мою сторону. И глядит. Дольше, чем мельком. Меня передергивает, как от холода. Отворачиваюсь и одергиваю юбку, чтобы прикрыть колени. Старуха встает между нами, уперев костлявые руки в бока.

– Нечего туда-сюда шастать! Будет готово – пришлешь телегу и оплату. Все как договаривались. Тоже мне, взял моду…

– Ну ты ж меня знаешь! Люблю, чтобы за всем присмотр был.

– За домом своим присматривай, – припечатывает его старуха.

Они обмениваются еще несколькими добрососедскими любезностями, и староста убирается восвояси. Старуха смотрит ему вслед через проталину в замерзшем окне.

– Чтоб ему пусто было, – бормочет она под нос и тут же напускается на меня: – А ты хороша! Сидит, ноги расставила! Передом думаешь?!

С этими словами она хлещет меня по голове и плечам ветхим полотенцем.

– Прекратите!

– Будешь знать, будешь знать!

– Хватит!

Серая вода с шелухой плещет через край корыта и заливает пол. Мы со старухой бросаемся ее вытирать. Когда все убрано, старая отшельница изможденно приваливается к боку печи.

– Не показывайся на глаза старосте. И от его дружков подальше держись.

* * *

Постепенно приготовление зелья переходит в фазу ожидания. Уже не нужно ничего мыть и крошить, только наблюдать. На старуху это действует дурно. Пока она крутилась, то легче переносила и приступы, и себя саму. Теперь же ей нечем заняться, так что она вернулась к своему самому любимому занятию – выпивке.

Оставаться с ней наедине становится еще тяжелей. Я почти скучаю по временам, когда нужно было следить за давлением в баке и отмерять на старых весах дрожжи.

Мы с кошкой сидим за печью, пока бабка выводит надтреснутым голосом народные песни. В ее исполнении все они кажутся заупокойными.

Кошка с тихим мявком спрыгивает с моих коленей и семенит к двери. Я послушно иду следом, чтобы выпустить ее. Но уже на пороге я вновь чувствую его – маленький крючок под ребрами. Он тянет меня наружу, велит идти в лес. Кошка глядит зелеными глазищами и вопросительно изгибает хвост.

Одеваюсь я быстро, не обращая внимания на старухины окрики. Минута – и я уже снаружи, укрыта тенью поленницы, что позади просевшего дома. Сердце у меня так колотится, что хочется сжать его рукой, чтобы утихомирилось. Вскоре до меня доносится скрип снега под тяжелыми сапогами.

Староста. Видел меня или нет?

Шаги замирают где‑то посреди ведьминого подворья, как если бы гость осматривался. Стою смирно и дышу через плотно сжатые зубы.

Снег скрипит снова, и сдавленно охает входная дверь.

Слышу голоса, но слов не разобрать. Пригнувшись, почти ползу к низкому оконцу. В пансионе меня не раз ловили за подслушиванием и наказывали бесконечными часами работы в библиотеке, где царила полная тишина. И табличку, конечно же, мне давали табличку! На ней было написано «Благоразумие». Но я не придумала еще ничего благоразумнее, чем узнавать самой всю правду до того, как мне сподобятся ее сообщить. Только ловить меня перестали – это стало гораздо сложнее сделать.

– Таскается и таскается, чтоб у тебя поотсохло все…

– А что, мать, внучка‑то твоя где?

– Я почто знаю? Носится целыми днями по лесу, никакой от нее помощи. Ох, грехи, грехи мои тяжкие…

– Хитришь ты, мать, по глазам вижу. Не родня она тебе.

– Да что ты видеть можешь? У тебя самого… зенки свиные…

– Ты бы полегче с выпивкой. Ведь не девочка уже.

– Не тебе меня учить!.. Твоя мать при мне… под стол пешком…

– Это дела‑то не меняет. Тебе к доктору надо.

– Какому такому доктору?

– К настоящему, ты ж не ходишь почти. Вот упорхнет твоя птичка, а ты ляжешь тут и помрешь.

В ответ старуха молчит. Я устраиваюсь поудобнее, но так, чтобы в любой момент можно было сорваться с места. Похоже, этот староста понимает, что ей нужна медицинская помощь. Долго ли старуха протянет тут на самодельных лекарствах?

Грохнула о стол оловянная кружка.

– Зачем ты пришел, Гайдук? Чего добиваешься? Я тебя и… ик!.. всю твою породу поганую наперечет знаю!

– В честь старой дружбы обижаться не стану. А ты, мать, вот что послушай…

Тут староста понижает голос до неразборчивого шепота. Я обращаюсь в слух, но даже моих способностей недостаточно, чтобы понять каждое слово.

– …молодой совсем… смеяться станут… От нее не убудет же… Ты ей… Наутро и не вспомнит ничего.

– Вот сам и потешь своего выблядка, если не убудет, – громко отвечает ему старуха и разражается каркающим хохотом.

Староста говорит что‑то еще, но из-за ведьминого смеха я не слышу ни полслова. Когда хлопает дверь, следом в нее врезается какой‑то предмет. Я снова скрываюсь за поленницей, и сейчас у меня на то гораздо больше оснований, чем несколько минут назад.

В дом я возвращаюсь, прилично выждав. И, пожалуй, даже дольше нужного – старуха крепко спит, скорчившись на сундуке. У порога валяется ее кружка с трещиной у самой ручки. Укрываю ведьму лоскутным одеялом, которое она, возможно, еще давным-давно шила себе в приданое.

На страницу:
18 из 19