bannerbanner
Близнецы. Том 1
Близнецы. Том 1

Полная версия

Близнецы. Том 1

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Серия «Хроники мрака. Цикл «Ветви»»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

– У меня завтра нет занятий, – говорит он уже во второй или третий раз, – можно расслабиться.

И заново рассказывает брошенную на середине историю. Фирюль принимается потихоньку натягивать одежду. Вороной там, наверное, уже заждался. Стоило обойтись без Рольны. Езжал бы сразу в Бронт напрямик, да пересилило клятое любопытство. Теган ставит на стол деревянный кубок, похожий на те, которые сжигают на памятных трапезах вместе с какой-нибудь вещью покойного, и замолкает, задумавшись.

– Кстати, хотел сказать, – обращается к нему Фирюль, пользуясь мгновением тишины. – Мне нравится баллада о Рубене и Ильзе.

И, в два глотка допив дорогущий сильванер, уходит, оставляя озадаченного мастера в одиночестве.

Фирюль снова вспоминает о Тегане Перебей Ребро только спустя полдня, на развилке большого тракта, когда подходит время приема порошка. Сунув руку за пазуху, он никак не может нащупать металлический кругляшок – переложил куда-нибудь, что ли? Обшарив карманы, а затем и вытряхнув содержимое котомки на землю в стороне от дороги, Фирюль четко осознает, что ничего не терял и не перекладывал. Даже пальцы помнят: он проверял, на месте ли порошок, перед тем как снять кафтан в той гребаной комнате.

Да только нет больше баночки. Вот и все.

Фирюль беззвучно усмехается. В горле клокочет кашель, смешивается с хохотом. Все человеческое, вымученное, искусственное вдруг ниспадает, как разорванная страстным любовником одежда.

– Да пошел ты, – говорит он Тегану, Любеку, Отто Тильбе, отцу и самому себе.

Он в произвольном порядке скидывает еду и вещи обратно в котомку, не заботясь о том, что может случайно что-нибудь раздавить. Вороной бьет копытом смешанный с грязью снег, и брызги прилетают Фирюлю в лицо. Он бросает наскоро слепленный комок в ответ, вызвав у коня поистине жеребячье недоумение, и утирает рукавом висок.

Этот жест напоминает о высокой волне, разрезанной пополам острым лезвием прибрежных скал. Множество крошечных капель воды смачивают обветренную кожу. Фирюль дышит соленым воздухом, а буйное море поет ему песни на чужом языке. Он старается запечатлеть в сердце эти ощущения, чтобы возвращаться к ним, когда придется снова променять гальку на болотную грязь.

И вот сейчас, отряхивая от этой грязи забитую под завязку котомку, Фирюль принимает решение повернуть на юг. Ему хочется еще раз увидеть море. И он его, чтоб им всем пусто было, увидит.

Крюк занимает даже больше времени, чем предполагалось – не меньше пары недель, – но Фирюль, унюхав во встречном ветерке морскую соль, пускает коня рысью и усмехается: по приятной щекотке в носу уже ясно, что оно того стоило. Правда, рыбацкая деревушка, отмеченная на картах этой местности, кажется, сильно изменилась за последние несколько лет – при ближайшем рассмотрении Нагоска оказывается зарождающимся портовым городом. Земля изрешечена заборами: здесь возводят доки, мастерские, склады, ни на миг не замолкает стук и свист. Выходит, покоя и уединения придется искать где-то в стороне. «А кто у меня может быть в Нагоске? – чешет затылок Фирюль. – Вроде бы никого».

Ему улыбается проходящая мимо девушка с длинной черной косой, но он ей не отвечает – на новые знакомства теперь нет ни сил, ни времени. Фирюль любуется блестящей рябью вдалеке и выбирает, в какую сторону отправиться: к западу или к востоку от поселения. «Бронт западнее, – думает он, – вот и поеду-ка по пути». Вороной одобряет выбор хозяина бодрым ворчанием и без понукания берет галоп. Они неплохо сработались за эти несколько недель. Немного жаль будет однажды насовсем расстаться.

Исполосованный песком и снегом берег Бездонного моря производит неоднозначное впечатление. Природа будто до сих пор не определилась, какими красками расписать это место, и мажет кисточкой как попало. Фирюлю больше нравилось море летнее, бурное, беспокойное – и еще другое, осеннее, полусонное, которое хаггедцы называют Добрым. Сейчас тоже неплохо. Он ведь никогда не бывал еще на родном берстонском побережье. Но даже теперь Фирюль все равно вспоминает первую встречу с великой стихией. Такое не забывается никогда. И, вот незадача, никому не расскажешь. Те, кто видел, – мертвы, а кто не видел – ни за что не поверят.

Тем летом, когда море впервые показывается ему, идет шторм. Небо давит на голову, как железная крышка, и Фирюлю кричат, чтобы отошел от берега подальше. Волна его не достанет, он знает точно. И никуда не уходит. Для Фирюля такое чувство в новинку – он, кажется, готов выпить всю эту воду залпом. Над волнами, как дым от пожара, клубятся тяжелые низкие тучи. По лицу хлещут брызги и жестокие порывы ветра. Впереди почти ничего не видно, и Фирюль прежде ощущает, чем понимает, что там, на море, кто-то есть.

К реву ветра и волн примешивается звук совсем иной природы – звук, какой может издавать раненый зверь, хватая последние судорожные вздохи. Фирюля дергают за рукав, но он остается на месте: разве не слышат они этот ужасный хрип, разве могут бежать, не заглянув в глаза неведомому существу? Мгла приходит в движение и рассеивается, прорезаемая устремленными вверх острыми гребнями. Из мутной воды, разрывая толстым брюхом песок, выползает на берег многорукое чудовище с огромной пастью, в которой торчат изогнутые клыки. Кожа его из дерева, белые кости местами лезут наружу, а спинные наросты покрыты спутанной мокрой шерстью. Такими, верно, были гиганты, первые дети Матушки Земли. Может быть, это вышел на поверхность один из них, разбуженный визгливыми человечьими голосами.

Чудовище складывает по бокам длинные тощие лапы, как рыба прижимает к себе плавники, и отчего-то медлит, не схлопывает вокруг Фирюля зубастую пасть. Человек, который дергал его за рукав, вдруг падает навзничь, пронзенный прилетевшим с моря острым шипом. Солнце, огненный Первенец земли, на мгновение показывается из-за туч, подмигивает Матушке и одному из братьев – или, может, сестер. Фирюль встает перед чудовищем на колени, и оно решает его пощадить. Когда звериная пасть изрыгает на берег высоких смуглокожих людей, он уже не может ничему удивляться.

Его страх, вцепившийся пиявкой в сердце после потери треклятой баночки, насовсем уходит вместе с воспоминанием о подлинном страхе. Фирюль сидит на краю холодного камня, грызет сухари и глядит на воду. Грустное, уже не зимнее, но еще не весеннее небо совсем не красит морской пейзаж. Вороной тоже всем своим видом дает понять, что бесконечной соленой лужей не впечатлен. И все же Фирюль рад, что сюда приехал. Ему нравится верить, что вода во всех морях из одного источника, и сейчас, на этом берегу, он может снова частично пережить испытанное на том.

Но вороной прав: здесь не настолько красиво, а они и так уже задержались. У Фирюля, который перестал есть порошок, на теле с каждым днем все больше маленьких красных пятен, похожих на обычные синяки. Когда они вздуются, будет поздно, поэтому нужно поскорее домой.

– Только я еще рыбы купить хочу, – говорит он коню. – Ты как на это смотришь?

Вороной без особого воодушевления смотрит на это большим карим глазом из-под мохнатых ресниц. «Если бы лошади жрали мясо, – отчего-то думается Фирюлю, – до чего же жуткие были бы звери». Мысль о хищных конях всю дорогу не дает ему покоя. Он то сам над собой смеется, то засыпает под теплым боком вороного с опаской, поплотнее натягивая на уши капюшон.

Запад Берстони – красивый, лесистый край со славными речушками и неглубокими озерцами. По большей части. Речушки порой норовят вымахать будь здоров, а в некоторых озерцах утонуть – раз плюнуть. Фирюль перебывал, наверное, на всех здешних берегах, но чаще всего, конечно, сидел у ручья, бегущего с юга чуть в стороне от Бронта. Тем любопытнее оказывается увидеть, что «чуть в стороне» превратилось теперь в «у самой стены», ручей разлился в неширокую реку, а сама стена окаменела и ощетинилась зубцами. Возвышенность на горизонте, которая раньше вообще не принадлежала Бронту, тоже оказывается взята в его кольцо, и там происходит какая-то строительная возня. Жизнь бурлит, кипит, переливается через край.

– Ну, здравствуй, – улыбается Фирюль новой столице. – Давно мы с тобой не виделись.

Он испытывает нечто вроде трепета, когда подросшие за время разлуки ворота раскрывают объятия. Бронт – город шлюх, школяров и шулеров. Его самый любимый город. Умей человек выбирать, где ему родиться, Фирюль выбрал бы верхние комнаты «Полутора кобыл».

Теперь во дворе гостеприимной корчмы стоят две таинственные белые палатки, на входе – мордоворот с дубиной. В палатках грязные люди превращаются в чистых, чтобы лучше соответствовать новому образу города. Идею создания общественных бань приписывают лучезарной Лукии Корсах, которая оплачивает их содержание из своего кармана – и, не сомневается Фирюль, докладывает владыке обо всем, что слышат от распаренных горожан прекрасные банщицы.

Дома покрашены, улицы подметены, а характерная канавная вонь, прежде чем ворваться прохожему в ноздри, стучится и спрашивает разрешения. Ничего не скажешь, похорошел Бронт при владыке Тильбе.

Даже люди как будто бы изменились. Вот и у коновязи на стопке сена сидит не чумазый попрошайка, как раньше, а вполне себе сытый подросток-служка. Парень глядит снизу вверх на вороного и всадника с восхищением, подпитанным не подобострастием, а формирующимся профессиональным интересом.

Фирюль когда-то смотрел такими же глазами на Отто Тильбе. Он как сейчас помнит их первую встречу.

Это, кажется, самая середина весны. Погода приятная, да и нужное поместье недалеко, но Фирюль так устал мозолить задницу хреновым седлом, что решил отдохнуть немного у границы леса, прежде чем ступить на последнюю часть пути. Он сидит на мшистой коряге и жует солонину. Ему семнадцать. Окружающие привыкли ждать от него подвоха, и обычно Фирюль оправдывает ожидания. Он уже несколько раз становился почти что богат и все равно удивительным образом оказывался без гроша. Чутье не подводит Фирюля только в двух случаях: когда надо спасти собственную шкуру и отличить переодетого господина от батрака.

Когда из лесу вдруг показывается ватага усталых охотников, он сразу угадывает в одном из них, статном молодом человеке, владельца этих земель. Породистый жеребец под его седлом возбужденно фырчит, приблизившись к мирно пощипывающей зелень Фирюлевой лошаденке.

– Кто ты? – спрашивает всадник, отгоняя мошку от усыпанного прыщами лица. – Я тебя здесь раньше не видел.

– Меня зовут Фирюль, господин. Я приехал к своей сестре Стельге, – объясняет он.

Юноша только приподнимает брови. Фирюль на всякий случай уточняет:

– Невысокая, светлые волосы, около пятнадцати лет.

– Да, я знаком с женой моего управляющего, – кивает Отто Тильбе.

Фирюль молчит, потому что при слове «жена» в мыслях одно за другим всплывают грязные ругательства, и тот продолжает:

– Странно. Стельга не говорила, что у нее есть брат. Как ты ее нашел? Она уже давно не покидала поместье.

Фирюль не может сдержать мрачной ухмылки.

– Я умею искать, господин.

– Пожалуй, что так, – улыбается в ответ Отто. – Ну, идем. Расскажешь мне, чего еще интересного я не знаю.

Господин Тильбе делает хозяйский пригласительный жест и достаточно жестко понукает коня пятками. «Не колдун, – думает Фирюль. – Или хорошо прикидывается».

Отто не прикидывался. Как оказалось, у него много других веских причин для притворства.

Зато теперь с непритворным благоговением глазеет служка, вошедший в работный возраст уже при правлении владыки Тильбе, на вороного боевого коня.

– Нравится? – спешившись, спрашивает Фирюль и, когда парнишка скромно кивает, вручает ему поводья. – Забирай себе.

Прежде чем служка очухивается, Фирюль растворяется в людском потоке, который направляется к площади перед бывшей академией искусств. Из гула десятков голосов он вычленяет главное: здесь будет вершиться правосудие над разбойниками, в алчности своей едва не подтолкнувшими страну к новой войне. В голосах этих трудно уловить и малую долю сомнения. И уж совсем не слышно ничего похожего на «Фретка» или «Сааргет».

Внушительную часть площади занимает высокий деревянный помост с поперечной балкой, лежащей на двух столбах. Толпа переходит на робкий полушепот и недоумевает – почему под тремя переброшенными через балку петлями до сих пор нет бочек или скамеек? Вон, осужденных ведь уже привели. Фирюль ловит взглядом сидящего под крышей дома пятнистого голубя и пропускает большую часть толпы вперед себя: ему и так будет неплохо видно, как вершится берстонское правосудие.

У правосудия владыки Отто есть лицо и древнее родовое имя. Гинек Дубский, коренастый мужчина лет сорока, носит звание главного палача и боевую отметину на подбородке. Уж он-то может многое рассказать о том, что такое война. Светло-серые, как мутное стекло, глаза палача словно высматривают очередного преступника в толпе, спокойно и плавно переходя от одного лица к другому. Он опирается, как на клюку, на длинный рычаг в полу. Он ждет, пока на помост выведут осужденных и зачитают приговор.

Рыжий, как лис, тощий молодой щеголь – ни дать ни взять талантливый подмастерье стряпчего – через две ступеньки взбирается по лестнице и, приосанившись, разворачивает лист бумаги. Юнец, конечно, оказывается горластым и без единого недостатка в речи. Каждый должен услышать и верно понять слова, которые он произносит от имени владыки. Пока рыжий читает с листа то, о чем Фирюлю и так известно, он оглядывается назад, на замыкающее площадь каменное здание с большими окнами и ярко-красной кровлей.

В одном из этих окон Фирюль видит очертания трех человек: двух женщин и одного мужчины. Женщины – блондинки схожего телосложения и роста, обе признанные красавицы, но та, что слева от мужчины, – берстонка, лучезарная госпожа Лукия, а справа – хаггедская посланница Ясинта. Одна в зеленом, другая в голубом, они – словно ожившие полотна парадных портретов кисти знаменитого Драгаша из Гроцки.

Владыка Отто выше их обеих. Темный наряд смотрится хорошо, но немного печально, как привет из прошлого от его старухи-матери, которая не выносила яркие цвета. Фирюль присматривается – это что, борода? Долго, слишком долго он скитался по чужим краям. Настало время спасать отечество.

Но сначала посмотреть на казнь.

Тощий щеголь как раз дочитывает свою бумагу и под одобрительный гул толпы сходит с помоста. Гинек Дубский разминает пальцы в кожаных перчатках, как будто собирается из всех тринадцати человек выбивать дух кулаками, а не выдавливать пеньковой веревкой.

Первые трое, спотыкаясь, идут вверх по лестнице в последний раз, на помосте выстраиваются рядком. Фирюль глядит на приговоренных и думает: «Интересно, у них вырезаны языки? Я бы вырезал на всякий случай». Палач неторопливо обходит каждого и надевает поочередно мешок и петлю, мешок и петлю, мешок и петлю. Крайнего справа заметно трясет, плотная ткань у рта и носа надувается, как стиранная простыня на ветру. Батрачка в первых рядах зрителей прикрывает глаза сидящему у нее на руках ребенку. «Так и на кой же ляд ты его принесла? – злится Фирюль. – Пусть лучше сам все увидит, чем воображает невесть что под эти звуки».

Гинек Дубский встает у рычага и резко тянет его на себя. Доски помоста расходятся в стороны под ногами у осужденных, и все трое одновременно мешками падают вниз. Толпа ахает и замирает в ожидании: задергается ли кто-нибудь из повешенных, будут ли сегодня колоть беднягам пятки? Однако хитрая виселица и умелый палач отлично справляются со своей задачей: из петель вынимают три бездыханных тела. Здорово живется при владыке Тильбе. Если и повесят незнамо за что, то, по крайней мере, с выдумкой.

Приводят на помост еще трех человек. Палач дергает за рычаг снова, снова и снова. И еще раз – специально для тринадцатого, последнего, назначенного главарем. С ним-то и выходит досадная накладка – представление, до которого в каждой толпе обязательно найдется охотник. Бычья шея преступника не ломается при падении. Он трепыхается, пока палач не спускается с помоста и, ухватившись за край раздвижного люка, не встает всем внушительным, надо полагать, весом на связанные руки казнимому. Может, он и в самом деле был у этих людей главарем. Может, он боролся за жизнь, надеясь еще сказать кому-нибудь: «Я, знаете ли, всякого натворил и ребят своих подбивал на всякое, но мне и в голову не пришло бы развязывать гребаную войну».

Гинек Дубский поднимается по лестнице, возвращает рычаг в начальное положение, стаскивает с мясистых пальцев перчатки и заправляет их за пояс: дело сделано. Фирюль не без удовольствия спешит его разочаровать. Набрав в грудь воздуха, он выкрикивает:

– Погоди, палач! Есть еще для тебя работа!

Старик, зажатый в толпе прямо перед Фирюлем, пугается едва ли не до икоты.

– Тьфу ты! – восклицает он. – В землю прежде срока уложишь!

«Это я могу», – улыбаясь, отвечает про себя Фирюль. Люди вокруг начинают волноваться, будто в самом деле услышали отголоски этих слов. Дубский находит его взглядом и сдвигает брови в напряженной думе. «Ладно, так уж и быть, – вздыхает Фирюль, – помогу тебе поскорее принять решение». Он достает из рукава стилет.

– У него оружие! – любезно комментирует старик, в ужасе отшатнувшись назад.

К ним обращаются десятки удивленных лиц. Фирюль поднимает стилет над головой, чтобы им всем стало получше видно. В мгновение ока толпа расступается, баба с ребенком визжит, некоторые молча убегают в ближайший переулок. Палач делает знак своим людям, и ряды батраков шевелятся, пропуская нескольких переодетых стражников в центр площади. Фирюль, глядя в стеклянные глаза Гинека Дубского, поднимает вторую руку, говорит громко:

– Я убил госпожу Нишку Тильбе.

И бросает стилет на землю.

Его немедленно скручивают и уводят куда-то в сторону и от площади, и от каменного здания с красной крышей. Фирюль пытается поднять голову, чтобы снова глянуть в окно, но в затылок прилетает неприятный тумак.

А голубя хватает за гузку кошка.

Фирюль оказывается в темнице где-то в основании растревоженного строительством холма и предполагает, что здесь собираются возвести крепость. До его допроса снисходит сам Гинек Дубский. Главный палач почесывает порезанный подбородок и звенит инструментами, но при этом он так дорого одет, что Фирюль почти наяву слышит голос Отто, отдающий приказ не применять пытки. Дубский нагнетает:

– Мне велено выяснить, откуда ты выполз, и я, так тебя растак, выясню.

Фирюль повторяет слово в слово ту же историю, которую рассказывал бедному Дореку. Добавляет, что по возвращении в Берстонь немного пожил у родственницы в Жильме. Отто знает, что у него действительно есть там родственница, а еще это страсть как далеко отсюда, так что вряд ли кто-то захочет проверять.

Дубский даже не успевает ему особенно надоесть – уходит, вполне удовлетворенный услышанным, а колодки не успевают ничего натереть. Фирюль выпивает всего пару кружек воды из предоставленной тюремщиком бадьи, прежде чем массивная дверь снова отворяется, рисуя две фигуры, освещенные тусклыми лампами. Фигуры переступают порог, и одна обращается к другой.

– Подожди снаружи, – произносит негромкий, но твердый голос. Вторая фигура нерешительно трясет лампу. – Все будет в порядке, я и шагу дальше не ступлю. Иди.

Когда дверь закрывается, а лампа повисает на крюке, свет наконец падает так, что становится возможным как следует разглядеть лицо господина Тильбе. Подумать только, они не виделись целых шесть лет. Фирюль чешет лопатку о стену и говорит:

– Ну, здравствуй, дорогой Отто. Кажется, ты немного раздался вширь.

Владыка складывает руки на груди и пожимает плечами.

– Редко езжу на охоту. В стране все время случается что-нибудь. Или кто-нибудь.

«То ли еще будет», – думает Фирюль.

– А как там наша прекрасная самозванка? – интересуется он. – От кого она родила тебе сыновей?

– Вряд ли ты способен навредить еще сильнее, но на всякий случай я промолчу.

Фирюль невесело улыбается. Отто всегда самую малость его недооценивал.

– Кстати, она знает о том, что «ее» отец опять взялся крушить черепа?

– Это просто слухи. Он давно уже мертв.

– Выходит, кто-то решил это исправить.

Теперь он видит, что на лбу Отто между мелких рытвин пролегла глубокая морщина. Владыка говорит тише:

– Ты там был?

– Был, – кивает Фирюль. – Как и у Старой Ольхи. Об этом ты и раньше догадывался, конечно. Я знал, что ублюдок тебе предложит, и знал, что ты откажешься. Вы бы все равно сцепились, а старуха, червей ей в курган, как раз подъехала поближе, чтобы я хоть душу смог отвести.

Вообще-то арбалетный болт в живот – это еще цветочки по сравнению с тем, чем он мог бы отплатить гадюке, которая приказала его сперва выпороть, а потом и казнить. Но Отто, похоже, так не считает. Он тихо и тяжело вздыхает, тянется за лампой, разворачивается к двери. Произносит вполголоса:

– Ты совсем не изменился.

Фирюль снова улыбается и замечает про себя: «Это хорошо, что тебе так кажется. Значит, я за это время успел пройти полный круг».

– Сделай одолжение по старой памяти, – просит он напоследок. – Пусть мне отрубят голову. Не хочу болтаться там, как вяленый хек.

Отто как будто передумывает уходить, оглядывается на Фирюля, стоя вполоборота. Ржавый свет лампы хорошо освещает его лицо, но оно ничего не выражает.

Владыка говорит:

– Ты не стоишь лишней капли пота на лбу моего палача.

Фирюль заходится хохотом.

– А тебе не идет борода! – кричит он уже в закрытую дверь, и слова его съедает визг поворачивающегося замка.

Фирюля приводят на площадь на рассвете. Все подходы к ней перекрыты телегами и охраняются теми же молодчиками, которые накануне наверняка хвастались друг перед другом участием в поимке опасного преступника. Скорее всего, кто-то из них забрал себе стилет. Ну и хрен с ним. Фирюль попросил только передать остаток денег и котомку с вещами Стельге. Отто не сможет не выполнить эту просьбу.

Как не сможет и бросить старого друга в такой момент одного. Что бы он там ни говорил.

Проклятая лестница решает, что пришло время ей чуть-чуть поскрипеть, когда Фирюль наконец по ней поднимается. Он разворачивается лицом к площади и ждет, пока сонный Гинек Дубский натянет перчатки. В окне здания напротив показывается статная фигура. Вряд ли Отто сомкнул глаз этой ночью. На его опущенные плечи вдруг осторожно ложатся чьи-то ладони. Из тени за спиной владыки выходит красивая женщина с темно-рыжими волосами, заплетенными в две толстые косы, – его самозванная и тем не менее законная жена. Она обнимает Отто. Она здесь ради него. Фирюль знает, что эта женщина не станет глядеть на казнь, потому что вообще ничего не видит.

Это обстоятельство, вкупе с некоторыми другими, когда-то расстраивало ее до такой степени, что она собиралась покончить с собой. Даже примеряла петлю, скрутив ее из собственных длинных волос, когда думала, что на нее никто не смотрит. Только Фирюль смотрел. И дал ей тогда совет: чтобы представить, каково будет вешаться, надо не просто сдавливать жгутом горло, а тянуть еще вверх и чуть-чуть назад.

Что ж, теперь он сможет, обратившись ветром, нашептать ей кое-что об этом на ухо, все зная наверняка.

Фирюль громко и сочно посылает Гинека Дубского подальше, когда тот берет в руки полотняный мешок. Палач отвечает ему тяжелым армейским ругательством, но своеобразно высказанную просьбу выполняет – и надевает петлю без мешка. Аккуратно затягивает. Проверяет.

«Прости меня, Стельга», – думает Фирюль.

Гинек Дубский делает пару шагов в сторону и хватается за рычаг. Очертания двух фигур в окне размываются и сливаются воедино. Фирюль сжимает кулаки и борется с инстинктивным желанием задержать дыхание.

– Нут вургман, – шепотом произносит он.

И опора уходит у него из-под ног.

Они не проклинали

– Едут! – с воодушевлением крикнул стражник, дежурящий на галерее высокой крепостной стены.

От его крика проснулся караульный в башне, проснулись собаки на псарне, проснулось все широкое пространство внутреннего двора.

А Стельга и не дремала – она давно привыкла вставать до рассвета. В предутренней тишине порой казалось, что она совсем одна в огромном древнем замке и камни в его основании, стонущие под весом новых, положенных совсем недавно и укрепивших оборону Кирты, друг о друга скрежещут и жалуются ей на свою долю.

От того, сколько смертей видели эти стены, иногда становилось не по себе.

С последней смертью Кирта «овдовела» – так порой говорят, когда умирает управляющий господского поместья. Вместе с Киртой овдовела и Стельга. Ни холодный камень, ни живое сердце не обливались от этого горькими слезами. Даже младшая дочь Стельги, не вышедшая еще из возраста, когда малыши по любому поводу ударяются в плач, над курганом отца стояла молча, неподвижно – и только крепко сжимала мамину руку.

Мастер Матей из Тарды, главный лекарь владыки, говорил, что ее случай – большая редкость: три беременности и трое здоровых детей. Но в последние несколько лет берстонским женщинам везло и того больше – очень многие рожали близнецов. Старики причитали, что это не к добру, к новой страшной войне или даже чуме, да никто их особенно не слушал. Счастливые матери прижимали к груди младенцев, лилось повсюду вино и сладкое молоко.

На страницу:
5 из 8