Полная версия
Близнецы. Том 1
Далеко на востоке об этом плакала над рекой колдовская ива, чей Корень с незапамятных времен хранила на груди царица хаггедская. В день битвы при Сосновом Утесе Танаис видела, как реками крови становятся ее слезы.
Гибель Наасы стала поводом к началу давно назревшей войны, а ее амулет исчез бесследно. Друзья и соратники убитой воительницы объединились под именем Сосновых Иголок в попытках отыскать его и с каждым годом становились все более озлобленными, проклиная за неудачи берстонцев, сезонные хвори, непогоду и даже царицу. Когда война закончилась, а Корень так и не нашли, Иголки стали совсем неразборчивы в целях и средствах.
Шакти не торопилась объявлять их мятежниками, надеясь примириться и с внутренними врагами, и с внешними. Одной рукой она гладила Иголок по шерсти, другой протягивала договор об унии предыдущему берстонскому владыке, который так и не смог провести его через сейм, а Танаис в это время убивала кого-нибудь вместе с Бруно из Сааргета. В конце концов он своеобразно сдержал данное царице слово: они нашли амулет, и его судьбу – достаться Корню новому владыке в качестве знака дружбы или вернуться в Хаггеду, если в возможности этой дружбы возникнут сомнения, – решала Танаис. Так уж вышло, что решать пришлось посреди поля битвы, в которой Бруно схлестнулся с Отто Тильбе – и Иткой, его колдуньей-женой. Танаис сделала, как посчитала нужным.
Шакти разжала ладонь и, еле слышно выдохнув, убрала руки за спину. Два резных амулета из корней ивы и сосны глухо стукнулись друг об друга. Взгляд царицы сосредоточился на западной части карты, там, где раскинулось пепелище и курганы Старой Ольхи.
Танаис, не смея больше прерывать одной ей покоряющегося потока мыслей, поклонилась и ушла.
Двери тускло освещенного длинного дома сампатских старейшин отворились перед ней в волчий час – самое темное, самое тихое время в ночи. Звук ее шагов разбегался волнами по трещинам в деревянном полу, шуршало в спертом воздухе дыхание. Навстречу Танаис с другого конца зала выбежала дерганая угловатая тень. Когда свет факела ее развеял, в чаду возникло некрасивое мальчишеское лицо.
Танаис никогда не видела его прежде, но сразу догадалась, что это Фаррас – очень уж он походил на своего деда. Маленькие болотного цвета глаза бегали туда-сюда, останавливаясь лишь на мгновение, чтобы сморгнуть лихорадочный блеск, а крючковатый нос и вздернутый подбородок словно совещались друг с другом, как заговорщики. Что нашло на Нерис? Как она с ним легла? Наверное, на том празднике сампаты тоже берегли огонь.
– Мне нужна ваша помощь, – заговорил он, и пахнуло вяленой рыбой. – Я не хочу в лес. Дед не слушает, никто не слушает. Я знаю, вы своей волей вернули имя маззанскому изгою. Вас точно послушают. Прошу, скажите им, чтобы выбрали кого-то другого.
Танаис мягко оттолкнула его в сторону и сказала:
– Проверь завязки на своих штанах и собирайся в дорогу.
Когда она вернулась домой, вокруг ее кровати сидели, стояли и ходили вперед-назад родные – вся семья, включая царицу. На подушках у изголовья, скрестив ноги и замешивая пальцами одеяло, как густое тесто, кивала в ответ на поздравления Нерис. Она замерла, увидев Танаис в дверях. Растерянный взгляд вдруг затвердел и сомкнул на ее шее кованый обруч.
Царица что-то сказала вполголоса. Все стали выходить по одному, и Танаис видела их лица, только что сиявшие счастливыми улыбками. Салиш сдвинула брови. Геста прикрыла слезящийся глаз. Шиира поджала губы, Расма сморщила нос, Зерида почесала щеку. Лишь раскрасневшаяся Хесида все еще улыбалась и почти что пела: «Наша красавица Нерис скоро родит!» Мальчики-царевичи, переглядываясь между собой, молча ушли вслед за ней.
Нерис не отводила глаз. Танаис прислушивалась к шуму пробуждающейся за окном природы.
– Я вернусь в полдень, – сказала царица и оставила их наедине.
Танаис закрыла дверь и присела на кровать, ощутив неожиданный прилив жара и слабость в ногах. До двенадцати лет ей постоянно давали травяные настойки, чтобы наложница ни в коем случае не понесла от старика. Она пила их каждый полдень, а по ночам мысленно считала падающие звезды.
Грудной голос племянницы вернул ее в настоящее.
– Что это был за отвар?
– Пустырник, боярышник, ромашка. Чтобы прогнать тревоги и заснуть.
– Ясно. – Будущая царица кивнула. – Спасибо. Больше никогда со мной не говори.
Танаис вышла на крыльцо, вдохнула полной грудью пряный весенний воздух. У подножия холма, напоминающего по форме курган великана, раскинулась небольшая деревня. Царский терем стоял на вершине, а за ним росла живая стена-дубрава. Между стволов и ветвей, у корней и в глубине крон шептались тысячи голосов, не ведающих языка человеческого. Танаис знала, о чем они говорят – не понимая, но чувствуя, как будто разум уступал место инстинкту, которого не мог постичь. Колдуны не бывают одиноки. Те, кто питает плотью и кровью эту землю, всегда отвечают на их зов.
Танаис встала на колени, коснулась пальцами теплой почвы, зарылась глубже, взяла сырой ком в ладонь.
– Сестра сестер, – шепнула она и поднесла руку ко лбу, чувствуя, как лицо обдает волной тепла, – Мать матерей, – коснулась Танаис сердца, – береги ее за меня.
Она опустила ладонь к бесплодному чреву и разжала пальцы. Земля осыпалась, оставив на коже маленькие песчинки.
Позади, в глубине дубовой чащи, жалобно вскрикнул сломавший ногу олень.
– Как же это так получилось? – спросил Циллар поздним вечером. – Я про нашу Нерис.
Танаис поцеловала его, чтобы не влепить пощечину.
Угасало, растворялось в туманной дымке жаркое лето. Спустя пару месяцев после одного неожиданного известия Хесида вихрем ворвалась в теткину спальню и прокричала о другом:
– Ты уже слышала? Мама едет домой!
– Это хорошие новости, – ответила Танаис, складывая пополам карту. – Как дела у Нерис?
Царевна махнула рукой.
– Скачет козочкой, все в порядке. Расскажи мне, что между вами произошло? Я ее спрашивала, но она отмалчивается, как обычно.
«Может быть, она научилась этому у меня», – подумала Танаис.
Ясинта прибыла нескоро, холодной зимней ночью, как раз накануне родов – дела задержали ее в Берстони. Ее ждали с таким нетерпением и так радовались, когда дождались, что едва не пропустили момент, когда все началось. Посланница с удовольствием взяла на себя роль повитухи и, разогнав всех, кроме царицы и Салиш, закрылась с роженицей в самой теплой комнате.
Время перешло на их сторону – как будто торопилось, бежало быстрее обычного, чтобы поскорее отворить эту дверь. Бывало, женщины томились здесь по целому дню, но теперь все закончилось прежде, чем солнце пересекло западную границу. Когда скрипнула петля, Хесида, ахнув, вскочила со скамьи, и Зерида дернула ее вниз за шаровары, но по глазам видно было, что она сама едва от этого удержалась – наверное, даже сильнее, чем две царевны переживали за сестру, они соскучились по родной матери.
– Надо же, – утирая лоб рукавом, вздохнула Ясинта, – не близнецы!
– Сегодня родилась Басти, – объявила царица, – моя старшая правнучка. Когда придет весна, перед лицом народа я назову Нерис своей преемницей.
Танаис улыбнулась. Басти, «котенок». Нерис в детстве обожала котят. Салиш, осунувшаяся, будто это она только что разрешилась от бремени, сказала почти шепотом:
– Заходи.
В прошлый раз запах сухого тимьяна, которым окуривают комнаты рожениц, Танаис чувствовала у постели покойной сестры. Она прикрыла за собой дверь и аккуратно, как по полю завершившегося сражения, прошла к кровати, перешагивая через кучи тряпок, наполненные ведра и тазы.
Нерис уже переодели, постелили чистую постель, но ее мокрые от пота волосы успели подсохнуть только на висках. По правую руку от нее спала в колыбели новорожденная девочка. Танаис присела на край кровати с другой стороны. Луч неласкового зимнего солнца, пересекая живот Нерис посередине, высвечивал летающие в воздухе пылинки.
Царевна полусидела на подушках и глядела в пол. Танаис положила ладонь на ее бедро. Нерис резко вдохнула, как от внезапной боли, но не шевельнулась. Солнце скрылось за облаком. В тишине вновь замерзал на ставнях подтаявший снег. Младенец закряхтел в колыбели, Нерис сразу потянулась и взяла дочь на руки. Плотно завернутая в льняные пеленки Басти и не думала просыпаться.
– Спокойная, – улыбнулась ей Танаис. – Может быть, тоже вырастешь молчуньей.
Нерис только крепче сжала пальцы. На светлой ткани пролегли тенями заломы. Танаис убрала руку с ее бедра, постаралась запомнить, как сладко пах в этой комнате сушеный тимьян, встала и ушла.
Через неделю посланница Ясинта, горячо попрощавшись с родными, снова уехала от них в морозное утро.
Танаис удивилась, услышав вечером ее голос, доносящийся из малого зала царского терема. Она вошла туда, столкнувшись у порога с нервно кусающей корицу Гестой, и вопрос застрял у нее в горле.
Ясинта была в ярости. И в грязи.
Танаис сделала глубокий вдох и отсчитала одну за другой десять упавших звезд.
Что восточнее Хаггеды? Земли, что покорятся ей с новым рассветом.
Что западнее Хаггеды?..
– Клятая Берстонь!
– Что случилось? – спросила за всех появившаяся из ниоткуда Салиш. – Почему ты еще здесь?
– О, дорогие сестры… – В светлых глазах красавицы Ясинты блеснул недобрый огонек. – Сейчас я расскажу вам историю.
Они не вызывали бедствий
Лесная прогалина упирается в бледную даль горизонта. Путник шагает широко, неспешно, тревожит дикий, спящий поздний снег. «Хорош я, наверное», – думается в такую погоду, когда представляешь, как выглядишь со стороны. Меховой капюшон натянут до самых бровей. В горбатой котомке за спиной раздражающе позвякивают дорожные принадлежности. На усах под самым носом висят две ледяных блямбы, которые путник успел надышать за пеший переход.
«Ну, почти пришел», – утешается он. И немного скучает по своей лошади. Впрочем, лучше остаться без лошади, чем без кадыка – или что там еще, согласно местным поверьям, может вырвать грозный хранитель леса, если при встрече его чем-нибудь не задобрить. Путник даже не разглядел хозяина дремучего бора как следует – ему лишь дали понять зычным рыком из тени, что он выйдет отсюда пешком или не выйдет вовсе. Совершенно неясно только, на кой хранителю леса лошадь. «А не грабанули ли меня часом?» – порой задумывается путник, но решительно гонит эту мысль прочь. Гораздо приятней считать, что просто услужил местному господину. Может, в конце концов, он эту несчастную кобылу съест.
Здесь владения хранителя заканчиваются. Лес обрывается впереди ровной линией, как будто кто-то сбрил его острым лезвием. Там – уже не Хаггеда, но еще не Берстонь, ничейная полоса. Параллельно прогалине, по которой шагает путник, ползет торговый тракт. Его пока не видать за хвойным частоколом, но скоро две дорожки пересекутся и могут случиться попутчики. Час еще ранний, едва светает, ближайший удобный ночлег далеко, но кто же знает этих торгашей.
Хорошо бы тракт оказался пустым, чтобы никто не испортил последних мгновений одиночества. Сейчас путник желает этого больше всего на свете.
Он стягивает плотную рукавицу и юрко сует ладонь за пазуху. На воздухе маленькая круглая баночка начнет жечь кожу металлическим холодом, если чуть-чуть промедлить. Путник поддевает крышку, облизывает палец и берет немного плотно сбитого порошка, чтобы втереть эту гадость в десну и потом еще полдня ощущать горечь на языке. Влажный палец неприятно морозит, но надо потерпеть – и спрятать баночку, пока впереди не показалась застава.
Тракт впивается сбоку в тропинку, пожирает ее без жалости и тихонечко переваривает: не жужжат полозья, не слышно конского храпа и людских разговоров. Путник вздыхает с облегчением. Застава сонно приподнимает веко, посматривая на него одноглазой деревянной башенкой.
– Стой! – грозно выкрикивает внезапно оттаявший дозорный. – Кто идет?
– Усталый путник возвращается домой, – откликается он, снимая капюшон. – С гостинцами для Дорека Гроцки.
Дозорный сперва теряется, услышав имя товарища от подозрительного незнакомца, но сообщает об этом вниз, и вскоре его сомнения развеиваются оказанным путнику теплым приемом.
Из бревенчатого флигеля, сиротливо примостившегося к башне, выбегает без шапки невысокий светловолосый мужчина. Дорек почти не похож на себя прежнего – отважное и решительное избавление от пагубных привычек, которые свели в могилу больше его родичей, чем война или старость, пошло наружности на пользу. Можно лишь гадать, поскучнел ли он при этом внутри – по крайней мере, объятия все такие же крепкие, хоть теперь и гораздо менее пахучие.
– Фирюль! Как ты узнал, что я здесь служу?
– Сердцем почуял, – улыбается путник.
Дорек прячет глаза – смущен. Это хорошо. Фирюлю хотелось бы здесь побыстрее закончить и отправиться дальше. Хватит с него уже Хаггеды, томно дышащей в затылок восточным ветром.
Еще один служивый, вышедший из небольшой хозяйственной постройки, удивленно таращит на гостя глаза. Словно радушный хозяин, Дорек широким жестом приглашает пройти внутрь флигеля. Наконец-то. В такой мороз недолго и околеть.
Старая угловатая мебель неприветливо щиплет неровностями изможденное тело. Котомка, расползшаяся на полу у скамьи, как толстый батрак, призывно демонстрирует часть съестного содержимого. Дорек предлагает гостю браги, Фирюль вежливо отказывается и отмечает, как у трезвенника вздрагивают уголки губ.
Перекусив, мужчины сидят друг напротив друга, потягивают вместо выпивки медовую воду и разговаривают, иногда отвлекаясь на чей-нибудь окрик или просто шум за стеной. Дорек вертит в руках шмат пряного кабаньего сала, обещанный гостинец, и кивает, пока Фирюль не краснея врет о местах и целях своих путешествий: когда друзья не видятся по несколько лет, любой при встрече станет ожидать целой вереницы разнообразных баек. Рассказ так хорош, что просится обрасти красочными подробностями прямо на ходу, но гораздо безопаснее придерживаться уже изведанной тропы.
Послушав о том, как Фирюль однажды нанялся в помощники к скорняку, который в действительности оказался звездочетом – хоть в той истории на самом деле не обошлось без одной содранной шкуры, – Дорек Гроцка улыбается и спрашивает:
– А что твой господин? Ну, тот, которому ты служил, когда мы виделись в прошлый раз.
«У него все прекрасно, – думает Фирюль. – На монетах, которыми тебе платят жалование, отчеканен его гордый профиль».
Вместо ответа он мотает головой и пожимает плечами, мол, был господин да сплыл. Дорек, кажется, удовлетворен – весь из себя учтивый, но в общем-то нелюбопытный малый, имеющий обыкновение задавать вопросы ради вопросов, просто чтобы поддержать разговор. Где он ночует? В этом же флигеле, на верхнем этаже? Вот бы там оказалось теплее, чем тут. В конце концов Фирюль решает, что пора перехватывать инициативу.
– У тебя-то какие новости?
– Да никаких, все заботы. Госпожа Ясинта должна скоро тут проехать – ну, посол из Хаггеды. Я ее краем глаза видел, когда она ехала к себе на родину. До ужаса красивая женщина.
Фирюль коротко усмехается.
– Не люблю блондинок.
И по легкому изумлению в голубых глазах Дорека понимает, что ляпнул лишнего.
Он не успевает принять решение. Дверь распахивается, впуская в комнату холод, дым и запыхавшегося дозорного.
– Горим! Атака!
Дорек вскакивает с места.
– Где?
– Везде!
Решение принимает себя само. Ремни котомки больно врезаются в плечи. Фирюль выглядывает наружу, когда Дорек с товарищем скрываются в серой мгле, и выхватывает припрятанный в рукаве стилет. Крепкая брань и отрывистые приказы носятся повсюду зыбкими волнами. Топот, стук и надсадный скрип свежего снега лезут в уши, как мех капюшона. Все кругом в дыму и противной взвеси, ни зги не видать. Фирюль, сдерживая приступ кашля, идет наугад.
Он делает несколько осторожных шагов вперед, потом ступает смелее, задевает носком ботинка оброненное кем-то огниво. Только теперь ощущается жар от объятой пламенем башни. Недовольная бедственным положением, она трещит и ухает, плюясь раскаленными углями вниз, прямо на головы своих защитников. Загорается крыша злополучного флигеля, а в стену его впиваются сразу две подожженных стрелы. Из тумана доносится истошный вопль. Фирюля однажды пороли, и он так же орал. Этот вопль не повторяется – крикуну досталось не плетью, а палицей.
Или, может быть, острием копья.
Оно смотрит прямо Фирюлю в грудь, иглой прокалывая белесую завесу насквозь. Он все еще различает мужские голоса позади себя и по сторонам, но отрезает их, как зачерствелую корку хлеба, и выбрасывает из головы. Ему нужны другие – те, что звучат под ребрами, а не в ушах. Нужен один – тот самый, который теперь молчит, а обладатель его мчится навстречу, грубо понукаемый пятками в бока.
Фирюль вскидывает руку, словно надеясь остановить ею удар копья. На деле он тянется, чтобы схватить поводья, как только всадник выпадет из седла.
Одновременно две пары легких, больших и маленьких, вдыхают морозный воздух, и Фирюль чувствует – перед ним сильный зверь, с таким будет весьма сподручно в пути. Конь резко замедляет бег и с громким ржанием встает на дыбы, взбивая клубы дыма передними копытами. Нога всадника застревает в стремени, а рука, первой коснувшаяся земли, изгибается под мерзким углом.
– Сука! – на чистом берстонском восклицает копейщик.
– Бахшед, – по-хаггедски ругается Фирюль.
Конь пятится и недовольно храпит, вторя обоим хозяевам. Старый, постанывая от боли, дергает коленом в попытке освободить ногу. Новый вынужден ему в этом помочь, перерезав стременной ремень.
Сверху, из седла, скрюченный копейщик кажется совсем мальчишкой. Отлично экипированным, сытым, здоровым берстонским мальчишкой. По какой-то причине размалеванным, только теперь замечает Фирюль, под боевого хаггедского колдуна.
Жеребец, породистый вороной с тяжелой, но уверенной поступью, беспокойно раздувает ноздри – ему это все тоже не нравится. Фирюль дает коню волю скакать на запад и на ходу обдумывает пару мыслишек, пока копейщик молча провожает его, хлопая жирно подведенными охрой глазами.
Мысль первая: такую раскраску носят только сампаты, а сампаты живут далековато отсюда и не очень дружат с огнем. Вторая: колдун, тем более хаггедец, тем более из сампатов, которые без ума от своих знаменитых боевых колесниц, никогда не позволил бы Фирюлю подчинить верного коня без борьбы.
Отсюда просятся какие-то выводы, но их приходится отложить на потом. Справа, совсем рядом, гул ревущего пламени разрывает протяжный свист, потом короткий вскрик, едва ли не визг, и топот копыт – это за Фирюлем. «Ах так!» – почти всерьез обижается он, сплевывает вязкую слюну и отвечает точно таким же свистом.
Мгновение замешательства преследователей и резкий порыв ветра, ненадолго приоткрывший дымовую завесу, позволяют разглядеть на кровавом снегу бездыханное тело Дорека Гроцки. «Что ж, – проносится в мыслях, – ладно». Фирюль на него не особенно и рассчитывал – просто оказалось удобно заглянуть по дороге. Вот сала жаль. Очень вкусное и не из дешевых. Такое делают только в Хаггеде, а в Хаггеду он уже не вернется.
Над мертвым Дореком стоит раненный в ногу человек, в руках у него – окровавленный кавалерийский палаш, лицо словно измазано ржавчиной. Его конь поблизости, они с вороным – старые друзья. «Ну, пора прощаться», – думает Фирюль и поправляет лямку на плече. Человек, словно не обращая на него никакого внимания, отворачивается и машет рукой кому-то, скрытому в сизой дымке.
Снова свист – лихой, разбойницкий. И снова – это пролетает рядом, едва не задев меховую оборку, стрела. «Заметил-таки», – хмурится Фирюль и натягивает капюшон. Гудит падающая башня. Вороной берет стремительный галоп. Там, внизу, под слоем белого снега – наконец-то родная земля. Сладость долгожданной встречи слегка отравляет противный привкус порошка. И погоня.
Ветер меняет направление, дым рассеивается, дает насладиться прекрасным видом зимнего ничего. В этой пустоте, местами пузырящейся холмами, сугробами и, может быть, курганами, резко выделяется ближайшая возвышенность. Там угадываются очертания всадника. Фирюль прищуривается. Белый конь нетерпеливо топчется на снегу, блестит металл закрытого шлема, латного доспеха и круглой шипастой булавы.
Фирюль присвистывает от удивления. Война с Хаггедой давно закончилась и похоронила своих героев, но вот же он, Марко Ройда, могучий Крушитель Черепов.
Многие берстонские дети слышали о нем истории: мальчишек они учили отваге, девчонок тоже, наверное, чему-то учили – на самом деле Фирюль никогда не понимал, зачем это все девчонкам. После армейских баек, рассказанных каким-нибудь увечным батраком, ему каждый раз приходилось утирать сопли перепуганной младшей сестре.
Белый всадник направляется к Фирюлю – на выручку? Конский топот за спиной как будто редеет. Вороной под седлом, наоборот, ускоряется, страх вязнет на языке. Ураганом проносится рядом латник с поднятой – не против него – булавой, взметается стриженная серебристая грива его жеребца. Фирюль пригибается и оборачивается ему вслед, но коварный дым уже скрадывает источник поднимающегося крика.
Погони нет. Впереди – длинная прямая дорога, и уже видно первый путевой столб. Был ли всадник? Поверили бы мальчишки, с которыми Фирюль когда-то играл в войну, что его вроде как спас сегодня Крушитель Черепов?
Он усмехается в усы и решает подумать об этом позже. Например, когда наконец отогреется в душном уюте городских стен. Фирюль оставляет вороного в покое и погружается в полусон. В ближайшие несколько дней, знает он, на этой дороге с ним ничего особенного не произойдет.
Вокруг Столицы, которая с недавних пор больше не столица, теперь почти ничего особенного не происходит.
Вообще-то этот город зовется Гарнаталзбетой, как и нависающая над ним гора, но, кроме заучек из академий, никто никогда его так не зовет. Наверное, такой же заучка давным-давно придумал дать длиннющее сказочное имя колючей вершине и поселению, что съежилось в ее тени. Изнутри старая столица кажется бесконечным лабиринтом улиц и переулков, и только отъехав подальше от белых зубастых стен понимаешь, насколько мелочна людская возня в сравнении с грозной мощью горы. Фирюля, впрочем, всегда интересовали разные мелочи.
У городских ворот грустный караульный требует представиться и объяснить, что у приезжего тут за дело, но, кажется, не слушает заготовленный ответ. Хочется предложить парню выпить, настолько несчастный у бедолаги вид. Даже вороной согласен, что нельзя заставлять человека дежурить, когда тот в такой хандре – жеребец бодает караульного в плечо и ворчит, как будто выражая сочувствие.
– Добрый конь, – улыбается парень, а у самого в глазах блестят слезы.
Фирюля прямо-таки снедает любопытство.
– Что стряслось у тебя, служивый?
Лицо караульного перекашивает.
– Хаггедцы, – плюется он словом, словно проклятием. – Друга моего зарезали на заставе.
«О как, – удивляется Фирюль. – Быстро разлетелось». Он сообщает караульному, что пробудет в городе недолго, и вслух соболезнует его утрате. Парень кивает и делает жест, мол, поезжай – если Фирюль задержится у ворот еще на мгновение, тот бросится ему на шею и разрыдается.
Топтать подковами мостовые строжайше запрещено – будь добр, дорогой гость, сдать лошадь в конюшню, а потом гуляй где только захочешь. Фирюль следует указателю, прибитому к арке, в незапамятные времена обозначавшей въезд в Столицу, и оставляет вороного на попечение скучающего распорядителя.
Город просыпается с неохотой, словно накануне тут проходил праздник, но праздников – настоящих, с ярмаркой, скоморохами и серебром рекой – местные не видали уже давно. Торчком стоят в отдалении башни оставленного владыкой замка. Обескровленные улицы зевают окнами пустых домов. Фирюль идет напрямик через рыночную площадь к двухэтажному зданию с балконом и вяло болтающейся выцветшей вывеской, на которой угадываются очертания непристойного рисунка.
За гостем увязывается одноухий кот непонятного окраса, только что угостившийся обрезками у мясницкой лавки. Фирюль открывает дверь и пропускает нового знакомца вперед себя. В нос ударяет запах паленой травы. Коту это не по нраву, и Фирюлю тоже, но так уж принято в дорогих борделях – делать вид, будто жженый сухостой перебивает месиво других ароматов.
Внутри заведения удивительно людно, под потолком звенит хохот и батрацкая брань. Кто-то разместил тут своих людей? Об этом Фирюля не предупреждали. Хотя, судя по бегающим взглядам, любопытным и жадным, ватага здесь недавно и еще не успела насытиться всеми предлагаемыми удовольствиями. Кот, лавируя между ногами в грязных тяжелых ботинках, убегает по кошачьим делам. Фирюль с порога чувствует, что день обещает быть прекрасным. Его встречает собственной персоной легендарная шлюха по прозвищу Бойница.