Полная версия
Игра в пинг – понг. Исповедь не – Героини
Последние остатки привезенного – швейцарские часы, золотые цепочки, брелоки, бабушкин золотой браслет – добрал торгсин во время голода на Украине в тридцать третьем году: тогда несли всё за муку, сало, крупы. В войну дед работал на заводе, который делал запчасти для катюш. А после войны – на мебельной фабрике.
– Вернулись они из эвакуации, а дом пустой: ни мебели, ни книг… Так и не смогли ничего восстановить – сил уже не было у них…
Вечером дедушка возвращается домой и возится с нами: сажает на плечи, приносит с фабрики и высыпает на пол кучу разноцветных деревянных обрезков, из которых мы строим дворцы.
Самый большой сюрприз, когда дедушка находит в саду уже созревший круглый, блестящий, темно-зеленый арбуз и сияя зовет нас:
– Смотрите, дети, какой арбуз вырос! Давайте-ка его попробуем!
Он аккуратно острым ножом срезает сверху круг с хвостиком, а потом режет арбуз на сочные темно-розовые дольки с черными маленькими семечками и раздает.
От дедушки исходит ощущение доброты. Он никогда ничего не разрешает и не запрещает, но мы всегда подчиняемся беспрекословно порядку, который царит в доме, и никогда при нем не капризничаем.
Дедушка следил за садом, резал раз в год кабана, принимал роды у коровы. Однажды меня позвали посмотреть на только что родившегося теленка. Его принесли в дом и положили на веранде.
Я вхожу и вижу: стоит новое существо, пришедшее в мир, покачивается на тонких слабых ногах и с удивлением смотрит на тех, с кем ему предстоит познакомиться. Теленок выше меня. Я протягиваю руку, чтобы погладить его, и с любопытством заглядываю снизу вверх в глаза: они темные, глубокие и ужасно добрые. Я осторожно дотрагиваюсь до шелковистой коричневой шерстки, и теленок тоже с любопытством тянется ко мне мордой.
За лето я, во-первых, подрастала. В Москве сразу же бежала к зарубке на двери и взрослые меня придирчиво измеряли. Во-вторых, все тело становилась похожим на шоколадку – покрывалось ровным темным загаром, мама так и говорила: «Моя шоколадная!» В-третьих, играя с соседскими детьми, я нахватывалась украинских слов и выражений. Я подсознательно чувствовала, что не могу говорить с ними по-другому, не их языком – это сразу поставило бы преграду между нами, поэтому старалась изо всех сил подражать их суржику.
Обычно мы выходим в наш тихий переулок; присев на корточки и образовав тесный кружок, что-нибудь строим, копаясь в земле, и болтаем.
– Расскажи про Москву! – просят девочки.
– Кажуть, у вас метро э? Шо це таке?
И я, с трудом справляясь с новым словарем, начинаю рассказывать и про метро, и про свой двор, и про ребят, и про Кремль, про трллейбусы-автобусы-трамваи, а они, продолжая заниматься устройством кукольного дома, внимательно слушают.
– А в якому будынку ты живеш? – спрашивает между делом красавица-Аллочка. Красавицей-Аллочкой называют ее все взрослые, видимо, за необыкновенно рыжий цвет курчавых волос и фарфорово-белоснежный цвет лица, к тому же она занимается танцами и часто любит изобразить перед нами какое-нибудь умопомрачительное плавное движение всем телом и сделать несколько танцевальных «па», чтобы мы лопнули от зависти. И в конце обязательно прибавит гордо: «Ось як!» К тому же она самая старшая из нас, что тоже придает ей вес в наших глазах.
– В большом, пятиэтажном, – отвечаю я, выкапывая ямку для кукольного колодца.
– У великому, – тут же переводит Аллочка на местный и, взметнув рукой вверх рыжую гриву, понятливо кивает головой: в большом городе – большие дома.
– А шо у вас у хати э? – пристает ее младшая сестра Светка, переходя к более бытовым вопросам.
Я начинаю перечислять свои игрушки, книжки, велосипед, пианино.
– У нас немаэ такого… – тихонько вздохнет кто-нибудь после моих рассказов.
– Я може тоже поиду в Москву учица, – мечтательно произнесет вдруг Аллочка. – Як прыдеться.
Если я произношу что-то неправильно, меня тут же терпеливо поправляют:
– На украинськой мови трэба казаты не «швидко», а «швыдко»… не «зупинка», а «зупынка».
Я даже стала смягчать «г», что приводило маму в ужас.
В Москве я продолжала сыпать этими словами уже пополам с русскими. Получалась неимоверная смесь, и родители боялись, что с такими богатыми лингвистическими познаниями я выйду на улицу. Поэтому мне строго-настрого запрещали нести тарабарщину и держали несколько дней дома. А когда, наконец, разрешали бежать во двор к другим детям, вдогонку все-таки летело:
– Следи за своим лексиконом!
И совершенно напрасно. Как только я оказывалась в московском дворе, я тут же понимала, что нужно переходить на другой язык общения, и мгновенно изгоняла из организма «лексикон». Ни разу в Москве из меня не вылетело ни одного непонятного для других детей слова. Зато через много-много лет эти смутные уже к тому времени знания помогли мне быстро выучить польский язык – украинские слова тут же приходили на память; бывая на Украине, я чувствовала себя не чужой, быстро перенимала интонацию и вставляла в свою речь для большей «понятности» некоторые выражения. Чешский и словацкий языки тоже казались мне более понятыми: я моментально находила в них параллели давно забытых, казалось бы, слов. А некоторые украинские слова существовали в моем сознании всегда параллельно русским, и я виртуозно пользовалась этим.
В конце пятьдесят первого мы переехали – мой отец получил двухкомнатную квартиру в только что построенном заводском доме.
Она казалась нам необыкновенно красивой и большой: высокие потолки с бордюром, паркет, балкон со стеклянной дверью, огромная кухня-столовая и коридор. Я могу кататься на своем трехколесном велосипеде по всей квартире! В спальне у меня сидят теперь на столике все мои куклы, и я могу пускать по кругу своего заводного наездника, который ловко управляет лошадкой. В коридоре я прыгаю через веревочку.
– Детям лучше, наверное, все-таки во дворе играть, – дипломатично замечает маме соседка снизу.
– Не топай так сильно, соседям слышно, – предупреждают меня дома.
Но как же не топать?! Мои ноги сами собой – я ничего не могу поделать с ними – галопом несутся из одной комнаты в другую, мячик отлетает от стены, я перепрыгиваю через него и со всей силы бью им об пол.
Ставить из мебели нам было абсолютно нечего. Родители приехали из эвакуации в Москву с двумя корзинами.
– У папы штанины были сшиты по горизонтали из разных кусков ткани, – рассказывает мама. – Еле ходил – сил не было.
За шесть лет они ничего не успели приобрести, поэтому только в спальне было подобие какой-то мебели: стоял платяной шкаф и две кровати с никелированными спинками – моя и родителей. В гостиной лежит на полу суконный старенький коврик с набивным рисунком – еще военный, любит повторять мама, из солдатского сукна, – а в углу стоит елка с шишками – канун Нового года. Родители счастливы. Отец сидит на стуле в пустой гостиной и сияющими глазами рассматривает стены.
В новом доме потекла новая жизнь. Квартиры давали только инженерам. Рабочие семьи получали комнаты. Но и это было счастье – люди жили в бараках и подвалах.
Дом был кирпичный, обложенный серой плиткой, пятиэтажный, с огромным цементным подвалом-бомбоубежищем на случай войны.
Слово «война», мне кажется, сопровождало меня от самого рождения – все о ней только и говорили, и я чувствовала, что она где-то вот-вот, за спиной. Каких-то особых рассказов о ней не было, а была жизнь, которая называлась «во время войны» и которая потом перетекла в ту, которой жили сейчас.
– Во время войны мы жили в Челябинске, на Урале, – говорит мама.
– Во время войны, – говорит папа, – нас, инженеров, кормили в заводской столовой овсянкой с конопляным маслом, а рабочие от истощения падали у станка.
– Во время войны, – говорит московская бабушка, – немцы гнали на работу в Германию всех, кто был трудоспособным. И главное было – как найти способ уклониться от этого. Чего только не придумывали!
Сумская бабушка не раз упоминает какого-то Бандеру, который «был зверь».
– Что они творили во время войны! – взмахивает руками бабушка. – Не дай Бог, как издевались над людьми! – Бабушка качает головой и идет молиться к иконе.
– Да, бандеровцы, говорят, были пострашнее немцев, – поддакивает мама и тяжело вздыхает.
Ложась вечером спать, я думаю: «А если ночью начнется война, что тогда?..» Эта мысль преследует меня каждый вечер. Я смотрю на темное окно в спальне: «Если начнется война, все сразу заполыхает красным от бомб и наш дом загорится? И сразу бежать вниз в подвал? А если не успею?..»
Но однажды я услышала выражение «холодная война», а потом увидела ее в газете, которую читал отец: уныло нахохлившуюся от холода бабу в сосульках с повисшим вниз носом.
– Это что? – я ткнула пальцем в карикатуру.
– «Холодная война», – ответил отец, не прояснив ни на йоту значения, чем озадачил меня еще больше, но картинка запечатлелась в памяти на всю жизнь.
Так как никакая война не начиналась, а жить было негде – послевоенные бараки потихоньку сносили, а новые дома строить не успевали, – то и подвал в конце концов заселили семьями.
Люди, получив жилье, радовались и старались его обустроить. Весной все жильцы вышли во двор. Привезли землю, саженцы. Мы принимаем самое активное участие: помогаем взрослым расставлять скамейки, сажать деревья, даем советы, куда какие семена посеять. В центре двора сделали большую, пирамидкой, клумбу и засадили рассадой из всевозможных цветов, которые потом превратили ее в огромный букет. Без этой клумбы мы не представляем себе наш двор, и мячик, который летает целый день, редко попадает туда. А уж если такое случается и нужно его вытащить, делают это осторожно, оглядываясь, не видит ли кто-нибудь, на цыпочках пробираются среди георгин, астр, гладиолусов, настурции, маков, львиного зева и моментально убегают. Клумба – это предмет гордости каждого двора!
Сколько игр у нас с мячиком! Из-за спины левой рукой в стену, правой через голову, из-под расставленных ног, поворот – из-под ног назад, крутой поворот – и в руки поймать, из-под одной ноги, из-под другой… Все быстро, ловко! Целый день носимся по двору. Считалки: «Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана. Буду резать, буду бить, все равно тебе водить!» или: «Ехали: царь, царевич, король, королевич…» Королей не забываем – волшебные потому что они всегда. Девочки делают «секреты»: ямка в земле, в нее уложены красиво-прекрасиво цветные стеклышки, фарфоровые черепки, пуговицы, а сверху – прозрачное стекло. Глядим в него, как в калейдоскоп: у кого получилось лучше?
Вечером, когда взрослые приходят с работы и отужинают, все собираются внизу. Родители сидят на скамейках, а мы играем в лапту под визг проносящихся на нашими головами ласточек, под кронами постепенно разрастающихся американских кленов. Мама с балкона смотрит вниз, как я бегаю, и я знаю, что она любуется мной, и хочу быть еще более ловкой. Главное – вовремя увернуться от мячика. Да и как он может достать меня – ведь на меня смотрит мама!
В нашем доме много детей из рабочих семей. Но у мамы свое отношение к ним – она старается, чтобы я держалась от них подальше. Она рассказывает, что в детстве дружила только с девочками нэпманов. Я не знаю, что такое нэп. Мама говорит, что при нэпе было все, и все было дешево, и люди жили хорошо, а бабушка и папа кивают и поддакивают. Я представляю, что мамины подруги – дети этих необыкновенных нэпманов, при которых так замечательно жили, – были воспитанные, красивые, хорошо одевались, играли на пианино, учились говорить по-немецки, читали Тургенева, Чехова, Толстого и ели вкусные вещи.
У мамы ничего такого дома не было, но она прекрасно пела, а девочки могли ей аккомпанировать, поэтому она быстро влилась в их среду.
Мама знает огромное количество романсов и арий. У нее высокий красивый голос и глаза начинают блестеть, когда она поет. Мама не может не петь. Она поет, когда готовит, когда шьет, когда убирает.
– Послушай романс Глинки – я тебе сейчас спою! – И начинает петь «Попутную песню».
У нас дома много нот. Я люблю их разглядывать, но не могу понять, как мама поет по каким-то крючочкам. Она ходит заниматься к педагогу – разучивать арии, чтобы выступать в заводском клубе. На сахарном заводе, где работает папа, многие занимаются в клубе, и папа тоже ходит в драмкружок, которым руководит театральный режиссер из ТЮЗа. Декорации самые настоящие – деревенский дом, рядом – забор, за забором – деревья, перед домом – скамейка, на которой сидят колхозницы в цветастых платьях и белых косынках. Появляется мой папа. По пьесе, он – директор завода. А вот еще один персонаж, не важно какой, но его все называют «Малина». Он маленький, темненький, щупленький и говорит немного смешно, не так, как все. Мне он очень нравится, почти совсем так же, как когда-то молочник Григорий. Только я не понимаю, почему он – «малина».
– Молина, – поправляет меня папа. – Это его фамилия, он испанец.
– Как это? Он ведь говорит по-русски!
– Их привезли к нам из Испании, еще детьми.
– Почему?
– Там была война… их спасали.
– И теперь они уже как русские?
– Теперь – да.
– А где его семья, папа, мама, сестры и братья?
– У него есть, кажется, родственники в Испании.
– А почему он не может поехать туда?
– Режим такой…
– Режим – это что?
– Это такое правительство, опасно туда ехать…
На все мои «почему» ответов не напасешься. Но даже потом, когда режим рухнул, испанцам, чтобы повидать своих, нужно было проходить много разных инстанций, где их проверяли на «прочность», и выезжать на «историческую родину» им разрешалось без русской жены, в лучшем случае – с детьми.
Но это было потом. А тогда я сидела и с восхищением глядела на Молину.
А вот я на концерте. На сцене поет моя мама. Кто-то рядом со мной говорит, что у нее в глазах бусинки. На маме черный костюм, отделанный блестящим атласом, черные косы уложены высоко, как корона, и она мне кажется самой красивой, и я ею горжусь.
Мне дружить с девочками из рабочих семей не разрешается. Мама говорит:
– Она из рабочей семьи!
И это означает, что я могу с ней играть во дворе, но не приглашать к себе в гости. Когда я пошла в школу и оказалась в одном классе с соседкой Раей Лылиной, «из рабочей семьи», мне часто приходилось прибегать к ее помощи в арифметике. Несмотря на свой «минус», она соображает гораздо быстрее, чем я. Учительница в конце дня дает задачку по арифметике и говорит:
– Кто первый решит, пойдет домой!
А я решить никак не могу – именно поэтому. Если бы она так не говорила, я бы уже давно решила. А тут я сижу и потею, руки дрожат, язык присох; я бессмысленно смотрю на цифры и ничего не могу написать. А Рая все давно решила и уже собирает портфель. От этой своей беспомощности мне делается еще страшнее.
– Рай, подскажи! – шепчу я.
Она шепотом говорит мне решение задачки, я быстро пишу и тоже сдаю тетрадку, не глядя на учительницу, – мне стыдно, что я обманываю…
А уж спускаться в подвал запрещалось строго-настрого.
– Там очень неприятно, не ходи туда! – говорили мне дома.
Я попала в подвал всего один раз – заболел мой сосед по парте и мне нужно было отнести ему домашнее задание. С опаской спустившись по ступеням вниз, я открыла дверь и шагнула внутрь. Длинная кишка коридора терялась далеко впереди. Я постучалась в первую попавшуюся дверь, и мне открыли. Кроме стоящих впритык друг к другу кроватей, я ничего не увидела. Его мама вышла навстречу, явно смутилась, взяла протянутый листочек и проводила меня наверх.
Детей рабочих в доме было больше, чем нас. Они дружили между собой, потому что жили вместе в коммунальных квартирах и хорошо друг друга знали. Одного мальчика, светловолосого, кудрявого, очень похожего на маленького Ленина в моей книжке, выносят на улицу мать и сестра – он почему-то не может ходить. Мы стоим вокруг и смотрим, как его пытаются поставить на ноги, но они его не держат, и тело обвисает на руках у взрослых. Поэтому его сажают в кресло, и он наблюдает, как мы бегаем и прыгаем. С ним никто не разговаривает – он не такой, как все. И я тоже никогда не обращаюсь к нему, хотя мне его ужасно жалко. Он одиноко сидит в стороне и иногда чему-то улыбается. Через некоторое время за ним приходят. Мы опять стоим вокруг и наблюдаем, как его пытаются поднять, а его ноги беспомощно подгибаются; наконец руки его кладут себе на плечи взрослые, повторяя «Держись! Держись крепче!», и медленно-медленно движутся к подъезду.
Вечером, засыпая, я слышу, как этажом ниже, но в соседнем подъезде, в семье нашей уборщицы, которая моет лестницу, детей наказывают. Я знаю, что это в «воспитательных целях» – так наказывали когда-то Левку. Звук какими-то причудливыми путями двигается по стенам и проникает к нам в спальню. Дети ужасно кричат.
– Отец вечно пьяный приходит, – вздыхая, говорили между собой взрослые. – А мать вечно без денег – у всех занимает. Как она рано состарилась – лицо уже все в морщинах. Она ведь еще молодая!
Уборщицу жалели, к празднику собирали на подарок и отдавали старую одежду. Мне страшно от криков детей, и я инстинктивно сторонюсь их.
Зимой одна обеспеченная семья устраивает новогодний праздник для детей из нашего дома. Приглашаются практически все.
Сначала бывает концерт, в котором мы участвуем, а потом нас сажают за стол с едой. На каждой тарелке лежит пирожок, а в пирожке мы находим «денежку» – десять копеек, завернутые в пергаментную бумажку. Все стараются побыстрее съесть пирожок и объявить: «А у меня денежка!». Я ковыряю, а не ем, никак не могу ничего найти и наконец кладу пирожок незаметно куда-нибудь, чтобы маме потом не сказали: «Она так ничего и не ела».
В конце праздника нам раздают подарки – кулечек с конфетами и печеньем и обязательно ёлочной игрушкой. Их делает в этой семье бабушка-художница. Почти всегда это грибок: боровик с темно-коричневой аппетитного вида шляпкой, толстой ножкой и маленькими ручками или подосиновик с ярко-оранжевой шляпкой. Я собираю их и храню на этажерке. Деньги на подарки давали, конечно, родители, но мы не знали об этом.
Когда я подросла, я стала сама устраивать новогодний праздник для своих подруг и одноклассников, тоже с маленьким концертом, подарками и «волшебной» ёлкой, на которой лампочки то включались, то выключались по моему желанию. Я командовала:
– Ёлка, зажгись! – и лампочки вспыхивали.
Я говорила:
– Ёлка, потухни! – и лампочки гасли.
Дети бывали в восторге и никак не могли разгадать секрет. А все было просто: в соседней комнате, куда незаметно был протянут провод, сидел кто-нибудь из взрослых и делала ёлку «волшебной».
А еще зимой в воскресенье днем мы ходим в детскую библиотеку. Она находится в старом деревянном доме, с печкой, деревенскими дощатыми полами, с запахом деревенского уюта. Может быть, еще и поэтому мы так любим библиотеку. Там можно читать книжки, устроившись за столом в читальном зале, а можно взять их домой. А когда возвращаешь книжку, библиотекарь обязательно спросит, о чем ты прочитала, что тебе запомнилось, что понравилось. И предложит тебе новую книжку, которой нет ни в книжном шкафу у родителей, ни в книжном магазине купить нельзя и от которой ну просто невозможно оторваться – такая интересная! Иногда приезжают писатели. Рассказы Георгия Скребицкого есть в нашем учебнике «Родная речь», мы их читали на уроках, а вот он сам – сидит и рассказывает нам о природе и птицах в лесу, ведь мы, дети, рожденные Urban’ом и принадлежащие Urban’у, ничего об этом не знаем. Не важно, увлекает ли нас сам рассказ, важно то, что перед нами – настоящий, «живой», писатель. Часто в двенадцать дня затемняют шторами окна, вешают экран и бесплатно показывают фильмы: «Золушку», «Снежную королеву». И тогда посмотреть кино набивается полный зал, и детей и взрослых, – телевизоры есть далеко не у всех.
Моя мать не работала пять лет, пока я была маленькая. Я крепким здоровьем не отличалась, ходить стала поздно, часто болела – на нашем поколении сказалось, видимо, постоянное недоедание, которое перенесли взрослые в годы войны. Мои родители потеряли первую дочь, которая умерла от дифтерита, как только они попали в эвакуацию, поэтому мать тряслась надо мной и предпочитала сидеть на мизерную отцовскую зарплату, во всем себе отказывая, чем отдать меня в детский сад, где витали инфекции. Меня так оградили от них, что я не переболела ни одной из тех болезней, которыми болеют обычно дети: ветрянкой, свинкой, коклюшем.
Но вот прошло пять лет, и матери нужно было опять начать работать, чтобы сохранить квалификацию. Конечно, сидя дома, она подрабатывала иногда – брала дешевые заказы в какой-то артели и шила ситцевые платьица для кукол; этим занимались тогда многие домохозяйки: вышивали подушки, обрабатывали края носовых платков, делали летние шляпки из пике. Но настоящая ее профессия была инженер-химик. Между родителями и московской бабушкой Ниной долго идут переговоры, и наконец бабушка все же переезжает от тети к нам, и мы начинаем жить вчетвером.
Мать пошла работать. С деньгами стало полегче. Мы купили кое-что из мебели: круглый обеденный стол, книжный шкаф, диван, письменный стол. А бабушке купили простой платяной шкаф с одной дверцей. Она поставила туда свою корзину, с которой приехала, повесила выходное платье и два пальто: зимнее и демисезонное.
Я теперь полностью на бабушке, и она стала учить меня читать и считать – готовить к школе. Бабушка Нина стирала, гладила, убирала, ходила в магазин, готовила, гуляла со мной. А в свободное время очень много читала – Толстого, Достоевского, Куприна, Чехова. На столе всегда лежала какая-нибудь книга с заложенными на нужной странице бабушкиными очками в золотой оправе. Но вот что любопытно было: бабушка любила Жюля Верна. Она зачитывалась его романами и даже пыталась читать их мне вслух или с увлечением пересказывала содержание «Двадцати тысяч лье под водой» и «С Земли на Луну», но так и не привила вкус к этому писателю – мне больше нравились романы про любовь.
– Напрасно, напрасно! – говорит отец. – Благодаря Жюлю Верну я выучил географию.
Но я упорно не разделяю их точку зрения, а географии мне хватает школьной.
Бабушка Нина как-то умудрялась на все находить время и даже рисовать меня учила. У нас в гостиной висели ее натюрморты, написанные маслом и скопированные с открыток. Это были цветы: ирисы в корзине, букет анютиных глазок, розы. Выполнены они были достаточно технично и на меня производили впечатление; я даже хвастаюсь тем, что бабушка моя художница – ведь ни у одной из моих подруг бабушки маслом картины не пишут.
Бабушка следила за мной, заботилась обо мне и постепенно стала самым большим авторитетом, отодвинув родителей на второй план. Особенно я отошла от матери – бабушка меня ревновала и бессознательно делала все возможное, чтобы прочно занять ее место.
Умер Сталин.
Мы с бабушкой собирались утром в магазин, когда по радио передали это известие. Бабушка заплакала, а мне, шестилетней девочке, стало страшно. Когда вечером пришел с работы отец, я спросила его:
– Что же с нами теперь будет? Все пойдут на нас войной?
– Почему это войной? – удивился отец.
– Сталин нас защищал от всех. А кто же теперь будет защищать?
– Не бойся, доченька, – отец погладил меня по голове, – будет кто-нибудь другой, и никто войной на нас идти не собирается.
Осенью, когда я пошла в школу, в букваре еще был портрет Сталина. А потом имя Сталина как-то незаметно стало уходить из нашей жизни, и однажды, когда мы были уже постарше, моя школьная подружка сказала мне по секрету на ухо, что Сталин посадил в тюрьмы и уничтожил многих людей, что теперь все стало известно и что нашли письмо Ленина, в котором Ленин предупреждал об этом.
Я пришла домой и пересказала это родителям. Они переглянулись, что показалось мне подозрительным, и сказали, что ничего не знают, чтобы я ни с кем на такие темы не разговаривала. Меня это не удовлетворило, и я стала интересоваться, слушала разговоры и узнавала все больше и больше. В семье, при мне во всяком случае, никогда о политике не говорилось. Но так как я стала постоянно выспрашивать и время стало, видимо, меняться, родители тоже иногда нет-нет да и высказывались. То мать время от времени вспоминала, что в тридцать седьмом году кого-то из знакомых «взяли» и тот исчез навсегда; то рассказывала, как дедушку вызывали в «органы» и, положив перед ним на стол пистолет, требовали, чтобы он «подписал бумагу» на кого-то из сослуживцев.
– А он – что? – тут же прошу уточнить я.
– А он отказался, сказал, что не может ничего подобного подписать на своего товарища, которого давно знает как хорошего работника и порядочного человека.
– А – они?
– Они убрали пистолет и сказали, что просто проверяли его.
– А – он?
– Дедушка вернулся домой с трясущимися губами. Если бы его забрали – что бы мы без него делали?..