Полная версия
Игра в пинг – понг. Исповедь не – Героини
– А если не ляжет?
– Тогда дети не получаются!
– А ты откуда знаешь?
– Знаю!
– А у моего брата, я сама видела, тоже что-то течет…
– А – что?
– Не знаю, он сказал, что так должно быть!
– Когда дети рождаются, живот совсем и не разрезают!
– Откуда же они выходят?
– Из женщины – там дырка такая специальная есть, откуда дети выходят!
– А где эта дырка?
– Не знаю…
Последнее меня беспокоит больше всего, потому что никакой «специальной» дырки в своем теле я обнаружить не могу. «Наверное, она должна появиться к тому времени, когда я вырасту, – размышляю я. – Но все-таки – где же именно?»
Разговор между тем продолжается.
– А я в книжном шкафу у родителей книжку нашла, – рассказывает девочка, которая всегда знает больше всех, – и там есть рассказ, как одна девушка влюбилась в писателя – он был ее соседом – и потом родила от него ребенка. И все-все подробно описывается, как она рожала.
– И он не был ее мужем?
– Нет. Он даже не знал об этом!
– А как же он не знал? – недоумеваем мы.
– Оказывается, мужчина может не знать! – авторитетно заявляет девочка.
– А что было потом?
– Ребенок потом умер, и она написала ему письмо, что это был его ребенок.
– Как жалко!
– Дашь почитать?..
– Для того чтобы родить, должна кровь идти каждый месяц! – выкладывает свои знания еще кто-то.
– А у тебя уже идет кровь?..
Я жадно ловлю каждое слово и мотаю на ус, чтобы при случае выспросить все подробно у мамы.
Во дворе только одна девочка не участвовала в наших разговорах. Ее звали Лара. Она не приближалась к нам, а всегда стояла в стороне и ждала, когда выйдут из подъезда ее родители, и они вместе куда-то отправлялись. У отца Лары было неприятное жесткое выражение лица. Он ходил в одной и той же черной шляпе с широкими полями, из-под которых торчали жесткие рыжеватые волосы, а мать была маленькая, невзрачно-серенькая, всегда, даже летом, повязана платком и шла, опустив низко голову. Они никогда ни с кем не здоровались и никто ничего о них не знал, даже фамилии. Однажды родители Лары долго не выходили. Лара стояла и безучастно смотрела на нас, а мы бегали рядом и позвали ее играть.
– Мне не разрешают, – сказала она.
– Почему?
– У меня папа строгий, рассердится, если увидит, что я с вами разговариваю!
– А почему? – спросила я. – Тебе ведь скучно одной?
– Скучно, – ответила Лара. – Но папа не велит, чтобы я к вам подходила. Он мне ничего не разрешает…
– Ты живешь на третьем этаже, да?
– Да.
– А сколько у вас комнат?
– Две.
– А ты спишь в одной комнате с родителями? – вдруг спросил кто-то, вспомнив, очевидно, что мы прервали обсуждение животрепещущих вопросов.
– В одной, – ответила Лара. И вдруг неожиданно добавила: – Папа каждую ночь подходит к моей кровати, сбрасывает одеяло и смотрит.
– Каждую ночь? – удивилась я.
– Да.
– Зачем? Он что-нибудь говорит?
– Нет, ничего не говорит. Только долго смотрит. Он мне не разрешает спать в трусах. Проверяет.
В эту минуту вышли наконец Ларины родители, и отец очень громко и резко позвал ее. Я думала, что после этого Лара начнет постепенно играть во дворе вместе со всеми нами. Но больше она никогда не бывала одна и выходила из дома только с родителями. Отец всегда шел посередине и крепко держал Лару и ее мать под руки. Скоро они переехали, и я больше ее не видела.
Иногда девчонки, наигравшись в мячик, устраивали отдых и, подпирая стену дома дразнили меня. Обычно начинала моя ближайшая подруга:
– Надь, признайся – ты ведь еврейка!
– Я?! – У меня сразу начинает стучать сердце и покрываются потом руки.
– Да, конечно, – иезуитски спокойно продолжает она. – У твоей мамы фамилия оканчивается на «-ин», а так оканчиваются только еврейские фамилии.
Господи! Спасибо ей! Благодаря именно ей я и узнала такое «правило».
– Даже если бы моя мама и была еврейка, моя фамилия Лаптева – значит, я русская!
– Ну и что! По матери ты все равно еврейка! И потом ты черная и у тебя еврейский нос!
Я приходила домой, плакала и просила бабушку пойти в школу и сказать учительнице, чтобы она запретила детям дразнить меня. Я действительно была очень смуглая и нос у меня был длинный, это правда. Но все это происходило от какой-то прабабушки-турчанки, которую привезли, по рассказам мамы, после Крымской войны в Курскую губернию и от которой потом все в роду моего дедушки стали очень темными с иссиня-черными волосами, восточными глазами и длинными, с горбинкой, носами. Мне хотелось доказать детям, что я совсем не еврейка, а доказать, настаивая, невозможно. Не помогали ни Карл Маркс, ни другие авторитеты. Со временем, уже взрослой, не раз сталкиваясь с подобной проблемой – когда на тебя смотрели с затаенной неприязнью, словно ты обманщица и что-то такое скрываешь от всех, – я спокойно относилась к подобным вещам и говорила:
– Нет, я не еврейка. Но думайте, как вам больше нравится.
Это действительно была проблема. Существовал государственный антисемитизм со сколько-то-процентной нормой для евреев при поступлении в основные вузы. Но кроме этого антисемитизм в той или иной степени живет почти в каждом, хотя порой он спрятан очень-очень глубоко. Не раз я слышала от своей матери о тех, кто жил под нами: «Не ходи к ним – у них грязно!» И я стала ассоциировать это понятие с национальной принадлежностью. Обе девочки, Бэла и Фира, были замечательные, добрые и смешливые; мы часто играли вместе, но только во дворе. Когда же приходила другая соседка, Рахиль Ананьевна, «прекрасная женщина», то после ее ухода значительно говорилось: «Какие у Рахиль Ананьевны хорошие мальчики Марик и Шурик! Только у евреев бывают такие дети». В доме жил еще один мой приятель Шурик Хусид. Родители не раз подчеркивали: «Вот видишь, что значит еврейский ребенок – он всегда хочет быть первым! А ты ворон считаешь!» Много позже я стала делить людей не по национальному признаку, а по наличию интеллекта, воспитанности, образованности и поняла, что национальный признак навешивается именно в случае их отсутствия. И вообще весь мир потом разделился для меня надвое: на мир интеллигентных людей – и всех остальных.
Школа, в которой я училась, была самая обыкновенная. Мы жили в то время на окраине Москвы, у Окружной железной дороги. Москва тогда почти вся умещалась в этих границах, и Кунцево, Черемушки, куда вскоре начали переселять людей, очищая бараки, казались необыкновенной далью, Подмосковьем. Почти рядом с нашими домами был колхоз «Смычка», отгороженный от улицы сплошным выкрашенным в зеленый цвет забором, до верха которого было не допрыгнуть, а рядом – деревня, с огородами, своими собственными деревянными заборами, домами и колодцами. Это был другой мир, о котором мы ничего не знали и куда не ходили – просто он существовал параллельно, и было даже неинтересно, какая жизнь идет там, это была другая жизнь. Но постепенно этот мир стал вливаться в нашу жизнь, «смыкаться». Послевоенная Москва, в которой в моем детстве было еще много частных фотомастерских и пошивочных ателье, выкрашенных в синий цвет дешевых лавочек, чистильщиков обуви – курдов, у которых за копейки можно было начистить до блеска даже очень старую обувь, расстраивалась и вбирала в себя всё новые и новые деревни. В нашем классе учились дети из них. Их называли «трудными». Обычно они были не очень опрятными, от них пахло луком, несвежей одеждой и каким-то особым деревенским запахом коровьего молока и навоза. Учились они плохо и часто занимались тем, что «доводили» учительницу. Один раз за какой-то выговор мальчик назвал ее «сука». Мы замерли, а она побледнела и вышла из класса. В конце концов наша учительница не выдержала и стегнула кого-то из них его же собственным ремнем. К счастью, ей ничего не было за рукоприкладство.
Я попала в эту школу со второго класса, когда слили школы девочек и мальчиков. В первом классе я училась в «девчачьей» школе. Переходить в «мальчишечью» было страшновато, но пришлось – она была ближе к дому и я могла ходить в нее сама.
В первый же день начались «проблемы»: меня дернули за косички и, когда я обернулась, мальчишка с наглой физиономией, шморгнув носом, в котором застряло изрядное количество соплей, заявил:
– Девчонка, я буду тебя за косички дергать!
– Ну и дергай! – ответила я, храбро тряхнув этими самыми косичками, что, видимо, его охладило. А может быть, его пыл поутих оттого, что у меня появился защитник. На первой же переменке нас построили в пары. Ко мне подошел мальчик, взял меня за руку и сказал:
– Я буду с тобой дружить и охранять тебя.
Я ничего не имела против, я даже гордилась тем, что выбрали именно меня и только меня, – ни у одной из девочек такого добровольного телохранителя не оказалось. Мой «поклонник» провожал меня домой издали, боясь приближаться, так как очень скоро нас начали дразнить «жених и невеста»; после уроков звонил мне каждый день из телефона-автомата и напрашивался в гости. Мы сидели вдвоем в комнате, стесняясь друг друга, и изредка перебрасывались скупыми фразами. В воскресенье мои родители приглашали его погулять с нами и водили нас в планетарий, или в Третьяковскую галерею, или в Малый зал Консерватории, или просто в парк. Обычно, чтобы никто из одноклассников не подглядел, он ждал нас на остановке или прятался за углом дома и шел слегка позади, пока мы не садились в автобус – соблюдал «конспирацию». Родители посмеивались про себя, но относились с пониманием. Продолжалось это года три. Он пугал меня тем, что его отца переводят из Москвы и они скоро уедут жить на Дальний Восток, а я страдала и по вечерам потихоньку плакала в подушку и покрепче прижимала к себе свою любимую куклу.
Школа была четырехэтажная, в старом кирпичной здании, и хранила старые традиции. Нянечки, хотя и ругались и кричали на нас, регулярно натирали паркетные полы в коридорах. Коридоры были светлые и большие. На первом этаже находился директорский кабинет с черным кожаным диваном и огромным письменным столом, с окнами, выходившими в школьный сад. Директора все панически боялись, хотя он был необыкновенно добрый и посматривал на нас с высоты своего огромного роста с едва заменой хитринкой. К нему в кабинет вызывались только в экстраординарных случаях, и это ЧП потом долго обсуждалось. Иногда директор приходил на урок математики, садился за заднюю парту. Мы дрожали, когда отвечали. Учительница тоже волновалась. А директор, улыбаясь, всегда задавал один и тот же вопрос:
– Что нужно сделать, чтобы взять пять процентов от такого-то числа? – и строго смотрел на нас.
Учителя собирались в учительской этажом выше. Входить туда запрещалось. Нас разбирало любопытство, что там происходит. Это был особый мир, «высший». Я думаю, что учителя в нашей школе были такие, которым могла бы позавидовать сейчас любая московская спецшкола. Мы получили знания, которые я сохранила на всю жизнь. И если до сих пор помню законы Ньютона или химические реакции, если могу нарисовать инфузорию туфельку, прочитать наизусть «Чуден Днепр…», этим я обязана школе, так как родителям некогда было заниматься со мной – они работали с восьми утра до шести вечера с одним выходным в неделю.
В школе была прекрасная библиотека, которой мы все пользовались; великолепно оборудованный кабинет биологии, весь заросший диковинными растениями, с аквариумом, террариумом, гербариями, человеческим скелетом, таблицами и рисунками. А чего только не было в кабинете химии! На физике мы с интересом разглядывали экспонаты в огромных стенных шкафах. Таинственные шкафы открывались лишь во время лабораторок, и тогда мы могли творить волшебство! Рисование преподавал учитель, которого мы прозвали «Бобик с бантиком» за то, что он всегда носил галстук-бабочку. Но несмотря на такое обидное прозвище, мы его ужасно любили. Звали его Дмитрий Дмитриевич. Это был высокий стройный старик с породистым лицом, и когда он ходил по коридору, то было видно только его – он возвышался над всеми и словно плыл среди голов. Обычно в начале урока «Бобик» давал тему, объяснял, что нужно делать, а потом начинал рассказывать. Мы только и ждали этого момента. Он рассказывал о картинах, о художниках необыкновенно артистично. Сцену убийства Иваном Грозным своего сына он изображал в лицах и так умел передать чувства, что мы забывали работать карандашом.
– Царь изо всех сил зажимает рану, – Дмитрий Дмитриевич прижимает руку к виску, в глазах его мы читаем ужас, – хочет остановить кровь, – он подается всем корпусом вперед, словно делает огромное усилие, – но поздно… Он вдруг осознает то, что он убил наследника престола: а кто же будет править страной после него?! – Учитель отступает назад, на лице его написана безнадежность. – Ведь наследника больше нет! Никого не оставит царь после себя!
Мы сидим затаив дыхание и глядим на него во все глаза.
– Белов, ты почему не рисуешь? – Он возвращает нас к нашим альбомам. – Я не буду рассказывать!
Мы опять старательно скрипим карандашами, затушевывая тень на вазе, только бы Дмитрий Дмитриевич рассказывал! И хулиган Белов сидит притихший и сосредоточенно измеряет карандашом пропорции предмета, чтобы все соблюсти в точности!
И вот однажды мой отец принес новую книгу.
– Посмотри, что я купил сегодня!
Я читаю: Д.Д. Зверев. «Беседы об искусстве на уроках рисования».
– Так это же наш Дмитрий Дмитриевич! Я покажу всем!
И вот, когда в следующий раз Дмитрий Дмитриевич входит в класс, я, держа в руках его же книгу, встаю и от всего класса поздравляю его, и мы все дружно хлопаем учителю.
Но самой замечательной учительницей была без сомнения Елена Юрьевна Пушкина. Она преподавала литературу. Этот урок, по-моему, любили даже двоечники и, удивительно, учили стихи наизусть! А лучшие ученицы старались изо всех сил и украшали тетрадки рисунками – собственными иллюстрациями к произведениям. Самые интересные сочинения и рассказы помещали в школьный литературный альбом. Нам всем ужасно хотелось верить, что Елена Юрьевна далекая родственница поэта.
Несколько раз нас собирали на смотры школьных пионерских хоров. Они проводились в Московской консерватории. Как мы пели, что мы пели – это было не важно! Пионерское что-то, конечно! Но это было грандиозно! Огромная сцена, заполненная детьми в пионерских формах, – это была мощь! Это пело будущее страны Советов!
Школа была авторитетом. Сказать родителям: «Вас вызывают в школу» – было чем-то, что наводило ужас даже, я думаю, в неблагополучных семьях.
Я была примерной ученицей. На Новый год в каждом классе выбирали лучшую ученицу – мальчишки в счет не шли, они учились, как правило, плохо – и премировали билетом на новогоднюю елку в Георгиевском зале Кремля. Думаю, другие дети даже предположить не могли, что в классе есть счастливчики, которые побывали в Кремле, потому что дома мне сказали: «Учительница просила, чтобы ты никому не рассказывала – в этом году только ты получила пригласительный билет в Кремль».
Георгиевский зал подавил меня своей парадностью, громадными размерами, светом, который лился отовсюду, и огромным количеством детей, в формах, в белых передниках, с бантами, нарядных и не знавших, куда двигаться и на что смотреть. Я, совершенно потерявшись среди этой толпы, куда-то шла, поднималась по лестнице, входила в двери, но все было как во сне – я чувствовала себя неуютно и одиноко, даже когда началось представление и под елкой что-то веселое и смешное говорили Снегурочка, дед Мороз и зверушки. Ёлка была под самый потолок, густая, темно-зеленая, увенчанная ярко горевшей красной звездой. Но для меня в ней словно бы чего-то не хватало, волшебства в ней не ощущалось: просто висели красивые шары и гирлянды. Детей поставили кругом, чтобы каждому было видно, и мы должны были тоже участвовать в представлении: громко отвечать хором, когда задают вопросы, – так нам сказали распорядители. Я вся съежилась и что-то бормотала себе под нос. А потом нам раздали подарки: баульчик из жести с видом Кремля, в котором лежала горстка шоколадных конфет и мандарин. И я, счастливая, что наконец закончился этот праздник, побежала вниз одеваться.
Девочки-отличницы из «благополучных семей» были украшением школы, хотя основная масса детей их никогда не любила, а одну, Любу, у которой вдоль всей спины пролегла ровная коса и сама спина словно бы говорила, что девочка «правильная», прозвали Цыпа – она ходила, никого не замечая, держа маму за руку и мелко семеня ногами. Но мы были опорой учителей: наши фотографии висели на «Доске почета» и мы выступали на всех школьных вечерах.
Бабушка придирчиво осматривает меня и поправляет белый передник с кружевными оборками.
– Сиди аккуратно, руки на коленях не держи – все изомнешь! Галстук нехорошо завязала – узел некрасивый. Дай перевяжу! Концы галстука не жуй. На зал не смотри, чтобы не отвлекаться. Помни, что говорила Ирина Аркадьевна: собьешься в пассаже, не останавливайся, играй дальше!
Ирина Аркадьевна – моя учительница музыки. Она долго готовит меня к выступлению – у нас целая программа, что я буду играть. Обязательно полифонию, а потом какую-нибудь быструю пьесу. Ирина Аркадьевна недовольна моим пятым пальцем, который я упорно «заваливаю». Но мне так гораздо удобнее играть. Кроме того, я сразу останавливаюсь, когда делаю ошибку.
– Надя, только не ойкай! – наставляет меня учительница. – Ошибаются даже великие пианисты. Ошиблась – иди дальше! Никто ничего не заметит.
В школе любили активных, и я старалась: выпускала стенгазету с боевым названием «Вперед», была председателем пионеротряда, каждый день вела дневник, куда записывала основные события своей пионерской жизни.
«…На первом уроке, как только учительница вошла в класс, она сказала: «Зубков! К директору!» – и вышла вместе с Зубковым. Оказывается, Зубков дрался вчера с Князевым и избил его так, что у Князева опухли глаза. Уроков у нас почти не было, все время Зубкова и Князева вызывали то к вожатой, то к директору, то к завучу. Два дня прошли хорошо: разбирали вопрос о драке. В 6 часов вечера было родительское собрание, мы тоже пришли, но нас не пустили на него, и мы пошли на школьный двор. Мальчишки предложили играть в снежки, мы не согласились, тогда они устроили перестрелку. Мы побежали в школу, а в школе нянечка прогнала нас. И мы придумали бросать в нянечку снежками. Мальчишки прошли через черный вход и бросили несколько снежков в вестибюль. Но нянечка не обратила внимания и продолжала спокойно вязать носок. В конце концов нам надоела эта затея, мы решили идти домой. Я обернулась к мальчишкам, чтобы их поддразнить, но в этот момент над моей головой пронеслись два снежка и в ту же минуту раздался звон оконного стекла. Мы все побежали…
На следующий день первый урок была арифметика. Учительница дала очень трудную задачку. Я перепутала последний вопрос, не поставила в первом вопросе нуля и получила «тройку». Домой я пришла в плохом настроении. Сейчас же вынула тетрадь и порвала ее. Уроки я начала делать на новой…
…В воскресенье мы с мамой и папой поехали на Всесоюзную промышленную выставку. На выставке мы слушали сначала митинг. Мама хотела поднять меня вверх, чтобы я увидела правительство, но я отказалась: во-первых, маме было бы тяжело; во-вторых, я уже не маленькая. Но тут какой-то дядя (в два раза больше меня) предложил поднять меня. Я долго отказывалась. Хоть он и молодой, но поднять девочку, которая весит 45 килограммов, может не каждый. Но он все-таки посадил меня на плечо, и я увидела Хрущева, и Фурцеву, и Микояна. Всех увидела!..
…К нам в четвертый класс пришел новый мальчик по фамилии Орлов. Ему уже одиннадцать лет, потому что один раз он был второгодником. Мне передали, что я ему нравлюсь, и он всем об этом рассказывает. Но я его терпеть не могу. Вчера я написала ему записку: «Васька! Мне все про тебя рассказали. Ты за это еще получишь! Я с тобой и разговаривать не буду!» Придя в школу, я приготовилась к уроку, вынула из дневника записку и попросила Таню: «Отдай, пожалуйста, Ваське!» Получив письмо, Орлов довольно заулыбался. «Подожди, только прочитай!», – подумала я. На переменке он как-то странно смотрел на меня. Никто бы не понял этого взгляда, но я отлично поняла…
…Сегодня Таня пришла в новых туфлях, всем показывала и хвасталась. А на уроке специально выставила ногу в проход, чтобы все видели, какие у нее красивые туфли. А Сашка Карякин, хулиган, который сидит впереди, опустил руку вниз и чернилами незаметно нарисовал на них крестики-нолики. Танька на переменке ревела, учительница велела Карякину стереть все. Он слюнявил носовой платок, тер, но так и не стер до конца. Танька повторяла, что дома ее убьют. Теперь Карякина будут прорабатывать и вызовут его отца, потому что бороться с ним может только отец – так говорит учительница. А Сашка сказал: «Ну и пусть, это чтобы она не хвасталась своими белыми туфлями»…
…Придя домой из школы, я вынула из кармана пучок тонкой резины и сказала: «Ой, там ее на улице жгут, так много, что хоть тысячу таких на рогатки возьми, никто слова не скажет. Там тетка такая добрая, всем разрешает, а мальчишкам и подходить близко нельзя, говорит: «Сейчас как ахну по башке, так будешь знать!»…
…В субботу я надела свое новое зимнее пальто, и мы с мамой пошли гулять. Мы гуляли два часа, и у меня совсем закоченели ноги. Мы вернулись домой, и я села играть на пианино. Я играла с час и спросила у мамы: «Мама, мясо готово?» – «Готово», – ответила она. «Тогда я пойду ужинать», – сказала я, поднимаясь со стула. Потом я выпила чашку ужасно горячего чая и легла в постель. «Мам, принеси мне книгу», – попросила я. Мама принесла мне книгу, и я начала читать. Книга была очень интересная. Я читала ее долго. Потом очнулась, выключила свет и заснула как убитая…
…Сегодня был необычный день, потому что в середине недели был выходной. Я вывела в своей тетрадке: Пятое декабря, среда. Сделав уроки, я села за газету. Моя газета называется «Московский листок» и состоит лишь из одного листа ватмана. Здесь я печатаю результаты Олимпийских игр, стихи и рассказы. Кончив делать газету, я стала писать письмо папе, в санаторий, где он отдыхает. «Вот, каждый выходной пишет!» – сказала мама. «Я сейчас!» – пропищала я. Я писала письмо 15 минут. Докончив письмо, я заклеила конверт и написала адрес: г. Сочи. Санаторий «Новые Сочи», корп. «Б», ком. 360. Потом я пошла на почту, чтобы опустить письмо. На дворе было темно, тихо, морозно. «Как хорошо!» – подумала я».
Я была непоколебимо уверена в том, что летосчисление нужно начинать с года Великой Октябрьской социалистической революции. Все свои философские мысли я высказываю отцу по вечерам во время наших прогулок. Я очень люблю гулять с ним – он всегда внимательно слушает, что я говорю, и никогда не перебивает.
– Октябрьская революция – это же самое великое событие в мире, правда, пап? – начинаю я.
– Да, да, безусловно! – поддакивает отец.
– Нужно было начать новое летосчисление!
– Если ты внимательно посмотришь отрывной календарик над моим письменным столом, ты увидишь, что там всегда написано: такой-то год Великой Октябрьской социалистической революции.
– А почему совсем не перешли на новое летосчисление?
– Неудобно было бы: во всех странах другой календарь.
– Так и им надо было перейти на наш календарь!
– Но революция-то была только у нас!
– Но это – самое великое в мире событие!
– Видишь ли, – мягко говорит папа, не поддерживая моей идеи, – пройдет какое-то время и еще может произойти какое-нибудь великое событие, поэтому лучше придерживаться старого календаря.
Он как-то очень умело наводит на мысль, что не все так думают, как я. Это где-то откладывается в подсознании и в конце концов заставляет задумываться. Когда впоследствии мама ужасалась моим «антисоветским» словам и говорила: «Мы тебя этому не учили!» – я думаю, она была не права. Именно они научили меня – давали в детстве полную независимость и свободу, не навязывая ничьих мнений, думать, сравнивать и действовать самостоятельно и не подчиняться формуле: «Быть как все». Я слышала дома, как слова «советская интеллигенция», «выдвиженцы», «стахановцы» произносились с легким оттенком иронии.
Я болею – у меня ангина. Врачи советуют удалить гланды, но мама почему-то не хочет, говоря, что человеку нужны все органы. Поэтому я часто болею. Это приятно: не надо ходить в школу, хотя я ее очень люблю. Пока. Но все-таки иногда хочется забыть о ней и валять дурака. Описывая детство, ни один писатель, мне кажется, не обошел вниманием это приятное ощущение ребенка.
Я лежу и смотрю на солнце в окне. На улице настоящая зима с поскрипывающим снегом, санками, коньками, с разрисованными морозом окнами. Когда смотришь на этот удивительный узор, представляешь дремучий заснеженный лес, в который Иван Сусанин завел врагов. Февральское солнце, которое уже «повернуло на весну» – так написано в учебнике по географии, – днем растапливает узор, ярко бьет мне прямо в глаза, лежит квадратом на паркете, заливает теплом постель, отчего становится жарко. Я сбрасываю одеяло.