bannerbanner
Генезис платоновской философии. Второй том, Первая часть
Генезис платоновской философии. Второй том, Первая часть

Полная версия

Генезис платоновской философии. Второй том, Первая часть

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

Если, как мы увидим, эта точка зрения, согласно которой индивид, по крайней мере, не просто средство, а государство – самоцель, как у Гегеля, но в некоторых отношениях имеет место и обратное соотношение, на самом деле является более правильной, то она также, кажется, обеспечивает основную идею, которая последовательна сама по себе и в равной степени охватывает все части произведения. Однако, с другой стороны, тот факт, что Герман86 фактически хочет применить эту основную идею только ко второй-четвертой и восьмой-девятой книгам, которые он объявляет фактическим ядром произведения, должен вызывать беспокойство. Пятая-седьмая, а также десятая книги рассматриваются как более поздние, оправдывающие или развивающие дополнения, связывающие настоящее произведение с более ранними и более поздними с более высокой точки зрения. Недостаточно ответить87, что подобные предположения всегда остаются чем-то очень субъективным; скорее, они являются совершенно неотъемлемым следствием излагаемого взгляда, который Германн признал со свойственной ему проницательностью и который, напротив, должен требовать еще более тщательного изучения на предмет того, не является ли сам этот взгляд уже исчерпывающе правильным..

В самом деле, в развитых до сих пор взглядах уже достаточно элементов, указывающих помимо них на еще более глубокую версию основной идеи. Моргенштерн 88уже находит многие другие вопросы, помимо политики, обсуждаемые в диалоге вторично, и среди них само учение об идеях. Шлейермахер89 замечает, что понятие добродетели неотделимо от идеи блага как такового, но что последняя – в ее более полном значении – может быть поднята только в связи с общим государственным интересом в правильном устройстве жизни, и что поэтому в этой работе не только вся предыдущая этическая, но и диалектическая предварительная работа должна быть снова взята, связана друг с другом и доведена до конца, и что все диалектическое должно быть вплетено в изложение политического воспитания. Мунк 90даже объявляет часть, посвященную природе и воспитанию истинного философа, то есть пятую-седьмую книги, действительным ядром всего произведения, поскольку этика и политика основаны на проникновении в идею блага, и поэтому считает, что он распознал действительную цель философии в ее представлении философии как науки о жизни. Но чем правильнее все это, тем больше приходится действительно возвращаться еще дальше от идеи права к самой идее блага как ее глубинному корню; работа могла бы быть чисто этической, если бы только поверить поспешному утверждению Оргеса91, что идея государства – одно и то же с идеей блага. Гернгард92 хочет, наконец, отличить мудрость (φρονησις), которая покоится исключительно на самой себе и состоит в осуществлении самой идеи блага, от простого опыта государственного устройства и государственного управления, σοφια, (IV. p. 428. B. D. E.), который скорее сам зависит прежде всего от справедливости (p. 433. B.), и по этой самой причине в дополнение к справедливости, т. е. Поэтому, помимо справедливости, т. е. олицетворения всего практического, он включает в формулировку фундаментальной идеи также мудрость, т. е. интеллектуальное совершенство, но, как отмечалось выше, оставаясь при этом с чисто этико-политическим взглядом, он, по сути, расторг единство того же самого и тем самым, сам того не зная и не намереваясь, показал неадекватность такого взгляда.

Сомневаться, действительно ли Аст, повторяющий утверждение Шлейермахера, что в государстве даже самые ранние умозрительные исследования приходят к завершению,93 в отличие от последнего, стал рассматривать его скорее как диалектико-этическое произведение, можно скорее после его туманного и слишком малосодержательного определения тенденции того же самого охватить всю человеческую жизнь, от первого воспитания и образования до высшей эффективности в государстве.

И вот Штейнгарту 94принадлежит великая заслуга в том, что он нашел высшую точку единства в идее добра как принципа нравственного мироустройства и содержания диалога во всей совокупности его различных проявлений в этой сфере и самым проникновенным образом показал, как все различные компоненты диалога с самого начала рассчитаны на эту конечную цель, как все различные нити диалога сходятся в нем таким образом, что каждая из них оказывается незаменимой и между ними происходит самая разносторонняя и полная связь. Это тем более должно смущать, что сам Штейнгарт95 считает, что Платон был занят этим произведением с самых ранних времен своей литературной деятельности и во все периоды ее так, что в разное время, с разных точек зрения, он мог извлечь из него максимум пользы, В разное время, с разных точек зрения, которых становилось все больше и больше, он сделал ряд черновиков и планов изложения своей теории государства, которые он уже набросал в уме на ранней стадии, и не опубликовал их, но после написания «Филебов» реализовал их в соответствии с более полной точкой зрения, переработал их, объединил и таким образом слил в единое целое. На самом деле, после всех прочих объяснений Штейнхарта, нет ни малейшей причины, по которой Платон должен был работать над одним только этим произведением иначе, чем над всеми остальными, поскольку он сам достаточно хорошо объясняет разницу между частями в тоне и манере изложения, на которую ссылается только Штейнхарт, по внутренним причинам (см. ниже). Таким образом, все это предположение является чисто субъективным, не обусловленным никакой фактической необходимостью, и в действительности оно восходит даже к Германну, который, за исключением первой книги, допускает, что весь корпус произведения возникает только после «Филебов»; более того, хотя оно и кажется соответствующим генетическому способу платоновского создания, утверждаемому Германном, на самом деле оно снова ставит его под сомнение. Ибо как бы мы ни подчеркивали (Thl. I. p. 5.), что зародыш его учения об идеях был отчасти уже врожденным в Платоне, отчасти уже стал жизнеспособным в самые ранние моменты его формирования, и что это должно быть распространено и на его политические взгляды, все же настоящее формирование последних, достойное этого названия, зависит от учения об идеях и от других влияний, впервые оказанных на него во время его путешествий, так что о нем нельзя говорить раньше. Действительно, Штейнгарт противоречит сам себе, когда все же находит, что в государственном деятеле общность жен и имущества опекунов, которая является одним из наиболее универсальных аспектов платоновской доктрины государства, еще не присутствует96. Настоящий гений Платона заключается именно в том, что Платон полностью и безраздельно посвящает свое внимание вопросам, которые необходимо решить в первую очередь, а не другим вопросам, которые становятся важными лишь впоследствии.

II. Продолжение. Обстановка и способ изложения с особым учетом первой книги

Здесь мы впервые сталкиваемся с самой ранней формой пересказа диалога, встречающейся только в «Лисиде» и «Хармиде», а именно с пересказом не только самого Сократа, но и неназванных и молчаливых лиц, который опять-таки имеет с Протагором то общее, что происходит, если не сразу после него, то, по крайней мере, лишь на один день позже самого диалога. В «Тимее», конечно, в качестве слушателей представлены Тимей, Критий, Гермократ и четвертое неназванное лицо (см. ниже); но поскольку в самом государстве нет ни малейшего намека на это, нам придется согласиться с мнением тех97, кто видит в этом нововведение, сделанное только при написании «Тимея». Ведь даже если Платон, когда он писал «Государство», конечно, уже должен был намереваться рассмотреть тему «Тимея» и, возможно, даже «Крития» в своих собственных произведениях, он не должен был в то время набросать план для них во всех их отдельных чертах. Введение элеатского незнакомца в софиста и государственного деятеля, которое, очевидно, еще не предполагалось в «Теэтете», предлагает аналогию (см. Thl. I. p. 287). Именно это обстоятельство прежде всего дало основание Герману98 предположить, что вся первая книга была написана в тот же период, что и «Лисий» и «Хармид», поскольку последующие, даже если они были добавлены позже, должны, понятно, следовать однажды заданной форме.1 Конечно, это замечание, как и все другие наблюдения, на которых основана эта гипотеза, вытекает из тончайшего знания платоновской манеры и искусства, и все они, даже если их объясняют по-разному, остаются сами по себе чрезвычайно важными. В данном случае, однако, можно было бы возразить, что диалог, формально обрамляющий и прерывающий сам рассказ, показался бы слишком незначительным ввиду большого объема последнего. 99Однако это возражение не выдерживает критики, так как Платон с таким же успехом мог бы вообще опустить пересказ, который здесь, на манер тех древнейших бесед, служит скорее для подражания живости, чем для идеализации содержания, и поэтому именно это обстоятельство может стать новым оправданием этого предположения. Поэтому остается только пойти по общему пути и рассмотреть не только сходства с этими беседами, но и существенные отличия от них, которые Герман полностью игнорирует, а затем исследовать, не являются ли первые скорее результатом намерения Платона, как уже указывалось,100 так что первая книга должна иметь те же характеристики, что и подготовительные произведения, а последующие части – те же, что и диалектические, и подытожить в Республике всю его литературную деятельность с самого ее начала. Рекапитуляции такого рода, пусть и в значительной степени другими средствами, уже в изобилии встречались в предшествующих работах.

С точки зрения места, времени года, времени суток и общей обстановки диалог имеет свои уникальные особенности. Не гимнасий и не паластра, как в «Лисисе», «Шармиде» и «Дамах», а более тихая обстановка частного дома, и даже не городской дом, принадлежащий влиятельному и богатому гражданину, как в «Меноне», и даже не дом, обставленный для приема софистов с многочисленными учениками, как в «Протагоре» и «Горгии», а скорее дом приезжего чужеземца – место беседы. Все это, в конце концов, отчасти рассчитано на достижение более спокойной меры, более строгого баланса между формой и содержанием, отчасти на то, чтобы позволить Сократу выйти из круга его специфического афинства, его жизни, строго связанной с городом, и это должно скорее напоминать нам о «Федре», тем более что здесь, как и там, подчеркивается его привычка редко покидать его (p. 328. C f.),101 тогда как, напротив, если бы этот вход был первоначально рассчитан только на первую книгу, были бы все основания, как и в «Хармиде» (p. 153 A.), позволить ему появиться тем более посреди его обычного движения. В самом деле, вряд ли мы зайдем слишком далеко, предположив, что Платон, рассказывая о дружбе Сократа с сиракузянином Кефалом (с. 328 D.f)102, намеревается изобразить, так сказать, свой собственный субитало-сиракузский опыт и его влияние на формирование идей этого произведения. И если по этой самой причине Сократ вступает в соседство с Лисием, Хармидом и Лахесом без особого повода или, по крайней мере, через тот, который более или менее непосредственно следует за последующей беседой, то приведенное здесь первое празднование Бендиса, напротив, стоит вне всякой связи с содержанием первой книги, тогда как включение служения этой чужеземной, фракийской богини в афинском государстве прекрасно вписывается в фон целого, в котором Сократ тоже иногда позволяет своему взгляду блуждать за пределами греческого мира и не полностью игнорирует особенности и институты чужих народов в своих размышлениях об образовании государств. Правда, и в «Лисиде» в действие вмешивается праздник, но куда более заурядный и куда менее эффектный, и этот праздник Гермеса на самом деле является праздником гимнастики, которая служила благороднейшим стимулом для установления дружеских и любовных отношений между лицами мужского пола, поскольку именно они являются там объектом развлечения. Там (p. 207. D.) молодой Менексенос, как и здесь старый Цефал (p. 331. D.), отвлекается от беседы, чтобы совершить акт жертвоприношения, но последний, в отличие от первого, отходит, чтобы не возвращаться к ней. Таким образом, оба они принимают активное участие в самой церемонии, но Менексенос – в официальной, тогда как Кефал – патриархальный первосвященник своей семьи. Там празднование и беседа происходят только в разных частях одной комнаты; здесь же настоящее публичное торжество происходит на улице и лишь однажды, в слабом обходе, вторгается в этот более тихий круг друзей и семьи.

Таким образом, живописная обстановка здесь, с одной стороны, гораздо богаче и великолепнее, чем в тех ранних беседах, поскольку она заполняет весь портовый город, но, с другой стороны, и гораздо размереннее, поскольку от этого широкого внешнего пространства внутрь отделяется небольшой, более узкий, более серьезный круг отклоняющихся, замкнутых особенностей, и это служит господствующему в нем созерцанию, что оно собирается в перерыве шумного пира и, как кажется, и, как кажется, в прохладные часы позднего вечера и, как следует заключить из их продолжительности, продолжает свои созерцания допоздна в торжественной тишине ночи, так что вечернее факельное шествие на конях и последующее ночное празднество, пронизывающее эту тишину, совершенно удаляются из сознания участников этой беседы, и в ней остается только идеальный лейтмотив всего праздника, преображенный в торжественную серьезность. В «Лисиде» пир в целом, как кажется, уже закончился, когда началась беседа; здесь же она продолжается снаружи в течение всего времени, и связь между насыщенной событиями жизнью в широком мире и созерцательным покоем в непосредственной близости полностью соответствует тому положению, которое Платон отводит философам в своем идеальном государстве, даже если количество времени, отведенное всей этой ситуации, само по себе, кажется, больше соответствует объему первой книги, чем объему всего произведения103. А теперь та одновременная факельная эстафета, в которой Платон, согласно его собственному объяснению в «Законах "104 (VI. p. 776. B.), которое особенно подходит к форме ее проведения здесь, где каждый стремился передать свой факел, еще горящий, тому, кто стоял за ним1, и последующему ночному празднику, не указывают ли они, в свою очередь, уже «на таинственные, ночные области жизни после смерти», следовательно, уже на десятую книгу!.105 Наконец, что касается времени года, то оно, поздняя весна (май), предписано праздником 106и не имеет более тесной связи с содержанием, но и оно используется для драматического оживления сцены, когда «жаркий день выжимает еще больше капель пота из Фрасимаха, загнанного Сократом в угол»107, p. 350. D.

Но даже при ограничении круга немых слушателей беседы небольшим числом известных в широких кругах лиц, которые, несмотря на свою роль статистов, находятся в точном отношении к содержанию беседы, более мудрая мера и более продуманная структура искусства, примененные здесь, не могут быть неправильно оценены по сравнению с теми ранними диалогами, в которых эта обстановка распространяется на широкий фон совершенно неопределенного характера и масштаба. В крайнем случае, нечто подобное можно увидеть в «Протагоре», но и там фон более обширен, а ряд присутствующих остается без имени, и, судя по всему, их больше, чем тех, кто его получает, и поэтому выбранное здесь расположение, за исключением отклонений, которых требует тема, более соответствует таковому в «Федоне». Конечно, два главных собеседника в первой книге, Полемарх и Фрасимах, имеют несомненное сходство с собеседниками в «Лисиде», «Хармиде» и «Лахете»108, и порядок их участия в обсуждении также совершенно тот же, поскольку сначала выступает практик, а затем теоретик.

Но при ближайшем рассмотрении становится очевидным существенное различие: там первый представлен как еще совершенно не тронутый софистическим образованием времени, а второй – как лишь практик, затронутый им, тогда как здесь Полемарх скорее (p. 331. E.) делает своим поручителем Симонида, которого Платон в «Протагоре», на диалог которого, следовательно, скорее можно увидеть ссылку в этом самом отрывке109,.по крайней мере, выставляет как ближайшего предшественника софистов110, а самого Фрасимаха – как наиболее ярко выраженного софиста. Таким образом, первая из этих ролей достается здесь скорее Цефалу, а вторая – Полемарху, а Фрасимах играет роль, очень похожую на роль Калликла в «Горгии», так что таким образом рассматривается уже последний диалог,111 и это сходство тем более велико, поскольку здесь, в отличие от этих ранних диалогов, софистически образованный собеседник не работает ближе всех к истинной концепции вопроса в положительном смысле, но, скорее, подобно Калликлу, ставит себя в самую резкую принципиальную оппозицию Сократу, и поскольку эта оппозиция в обоих случаях вращается вокруг вопроса о справедливости. Но Калликл, с другой стороны, опять-таки практик по сравнению с Горгием и Полосом; там это софистически образованный практический государственный деятель, здесь же, напротив, сам софист, который выводит окончательные последствия ложной жизненной мудрости. Поэтому рассуждения первой книги о справедливости ни в коем случае нельзя назвать побочным материалом к рассуждениям Хармида и Лахета о благоразумии и доблести,112 ибо даже если положительные моменты искомого понятия здесь, как и там, косвенно уже включены в отрицания (см. ниже), то все равно необходимо, – даже если бы это было так в первой книге, что положительные моменты искомого понятия уже включены в отрицания (см. ниже).), тем не менее – даже не считая того, что, как будет показано ниже, это происходит совершенно по-разному, – для достижения полного сходства метода оно должно было бы быть представлено там, как и здесь, через отрицание своей противоположности, Не следует также отрицать, что и здесь отрицательный вывод первой книги соответствует выводу этих диалогов, и что и здесь за великолепной декорацией открытия, как и там, следует драматически оживленное, но в высшей степени трезвое обсуждение понятий113. Поскольку Платон не хотел конкретно определять благоразумие в «„Хармиде“» или храбрость в «Лахете», а интересовался лишь некоторыми проблемами, касающимися добродетели в целом, чего же еще он должен был хотеть от этой трактовки справедливости в то время, после того как все, что можно было рассмотреть в этом отношении в то время, чтобы служить введением к Протагору, Менону и Горгиасу, было полностью исчерпано? Кроме того, как Симонид упоминается здесь и в Протагоре, так и Исмений упоминается здесь p. 336. A. совершенно так же, как и в Меноне (см. Thl. I. p. 76. f.), и заключение первой книги более всего напоминает заключение этого последнего диалога, так что нет недостатка и в упоминании о нем.114

Пердикка снова играет ту же роль, что и у Горгия (p. 470. D. ff.), его сын Архелай, а Периандр (p. 336. A.), который сгруппирован вместе с ним и Исменией, без сомнения, по той же причине, которая определяет эту группировку, уже у Протагора (p. 343. A.) должен был поменять свое обычное место среди семи мудрецов на место Майсона.) ему пришлось променять свое обычное место среди семи мудрецов на место Майсона, а с другой стороны, в отличие от сгруппированных таким образом людей, Симонид также снова вступает в ряд с Биасом и Питтакосом (p. 335. E.), с которыми он оказался настолько же связан, насколько отличался от софистов в пятом разделе «Протагора».115 В этих обстоятельствах, однако, едва ли можно сомневаться, что выбор Полемарха, который здесь только улавливается в своей привязанности к унаследованной поэтической морали и неясности концепции,116 связан также с его упоминанием в Фадросе (p. 257. B.) как искреннего друга философских начинаний, и что даже появление Лисия как немого в кругу его прекрасной семьи, которая была близкой подругой Сократа, кажется, имеет целью ограничить неблагоприятное суждение, вынесенное о нем в Фадросе, его риторическим направлением и, с другой стороны, представить его как достойного сына своего дома по его моральному облику.117 Но Фрасимах также принадлежит к числу риторов, анализируемых в «Федре» (см. там же. с. 261. С. 266. С. 267. С. 271. A.).), и как обычная риторика, по Платону, относится к софистике или ложной диалектике, как практическая сторона к теоретической, и поэтому всегда предстает как ложная этика и политика или, по крайней мере, как их главная часть, так и в Лисии и Фрасимаклие более благородное и полностью предосудительное, ослабленное и вытекающее из тенденции последнего находятся в самой тесной связи с содержанием не только первой книги, но и всего произведения. Оба они, таким образом, представляют здесь, vdederum summarized, тот длинный ряд софистических риторов в «Федре». Тот факт, что Лисий, тем не менее, играет лишь молчаливую роль, может быть отчасти связан с тем, что из двух предпосылок его направления – приверженность лучшим старым афинским традициям и непоследовательная полумера, в которую софистика и софистическая риторика всегда впадают, потому что чем строже выполняется неправильное, тем увереннее оно разрушает себя, – каждая уже более эффективно представлена в другом месте, первый – в своем брате Полемархе, второй – в ученике самого последовательного из всех софистов, самого Фрасимаха, а именно (Джем юный Клитофон, который в своей неуклюжей попытке прийти на помощь своему учителю, скорее, сразу же обрывает кончик абсолютных парадоксальных утверждений того же самого ограничительной оговоркой, но тем самым только еще яснее высвечивает их извращенность 118(с. 340. A. B).

Короткая перепалка, возникающая по этому поводу между последним и Полемархом, живо напоминает перепалку между Полосом и Харефоном в начале «Горгия» (см. Thl. L p. 101). Кроме Клитофона, Хармантид также кажется учеником Фрасимаха119, и это опять-таки соответствует господствующему здесь закону большей художественной меры, что таким образом длинный хвост последователей, который в ранних диалогах обычно прилагается к мастерам софистики, ограничивается двумя и, как бы, только намеком на них. Но если этот Шармантид – тот самый человек, который впоследствии принадлежал к ученикам Исократа,120 то его появление, хотя и молчаливое, в этой менее почетной компании, по-видимому, свидетельствует о том, что Платон уже не очень дорожил своим предпочтением Исократу, выраженным в «Федре», и не видел, чтобы оправдались надежды, которые он там о нем высказывал и которые он таким образом обозначил бы самым мягким образом для этого человека, который, возможно, все еще был его личным другом. Никератос, сын Никиаса, очень точно указывает на Лахета, где он предстает как ученик демона, которого Сократ приставил к нему после того, как сам отказался от предложения стать его учителем (см. с. 180. C. D. 200. C. D.). Однако именно по этой причине его появление здесь в качестве слушателя беседы уже за пределами первой книги указывает на более позднее почетное обращение к этико-музыкальному учению Демона (III. p. 400. B. IV. p. 424. C.), и в связи с этим следует вспомнить о привычке Сократа, более подробно развитой в «Теэтете» (p. 151. B.), что Сократ имел обыкновение поручать другим учителям и даже тем из софистов, которые были ближе к нему духовно, например Продику, который был также другом Демона (Lach. p. 197. D.), тех из молодых людей, которых ему предлагали для более близкого общения с ними, в которых он не обнаруживал никаких философских наклонностей, но открывал зародыши прочных способностей низшей степени. Таким образом, у Никератоса положительные моменты софистики, предваряющие сократизм, получают и практическое подтверждение в своих плодах, jsa он еще более конкретно представляет эффективность аналогичного музыкального образования, как оно определено для второго состояния платоновского государства, в том смысле, что оно совпадает в данном случае с этими моментами. И это происходит опять-таки с тем же избеганием чего-либо перегруженного, без более точного изображения его самого, в том смысле, что только друзья, с которыми мы видим его связанным, позволяют нам угадать его собственный характер. Этой небольшой ссылки достаточно и здесь, отчасти потому, что более точное рассмотрение демона в дальнейшем говорит само за себя, отчасти потому, что то, что содержит другая сторона софистики, а именно риторика, которая является положительной, уже представлено в Глауконе (VIII. p. 548. E.)121. Даже среди самих великих софистов ранних диалогов, по крайней мере, Протагор и Продик (X. p. 600. C.) прямо упоминаются с точки зрения их педагогической эффективности как учителей домашнего и государственного управления.

Но даже тот факт, что главные герои первой книги впоследствии полностью отступают на второй план, не доказывает, что она изначально была его самостоятельным произведением, ибо это отступление, очевидно, рассчитано с самого начала введением Глаукона и Адейманта. Если действительно маленькие Гиппий, Лисий, Хармид и Лах также являются лицами, которые появляются на первый план только в начале, как, например, Глаукон и Адеймант, мы уже видели в Пармениде (Thl. I. p. 337. cf. 355.), что там, где Платон вплетает членов своей семьи в качестве активных участников своих диалогов, это всегда означает слияние его собственного ума с сократовским, дальнейшее развитие последнего в первом, чего Глаукон и Адеймант достигают не только по отношению к первой книге, но и в превосходной степени по отношению ко всей книге (см. ниже). И вот в их введении мы найдем ретроспективный взгляд на Парменида и, если вспомним, что сам Платон не гнушается использовать простое сходство имен как символ родственных внутренних отношений (см. Thl. I. p. 314.), мы также узнаем в сиракузском Цефале здесь реминисценцию тамошнего Клакомена и, таким образом, обнаружим, что этот диалог сам Платон обозначил как первый, а Государство – как второй высший пункт развития его мысли.

На страницу:
5 из 8