Полная версия
Силуэты минувшего
В манежной езде самым большим для меня мученьем были барьеры. На прыжке через барьер строго запрещалось хвататься рукой за луку седла. Это движение делалось совсем непроизвольно, но неизменно вызывало щелканье бича, а также неодобрительное замечание начальства, высказанные довольно брутально. Правовед Кутейников служил вольноопределяющемся в Лейб-гвардии Казачьем полку и рассказывал, что у них в учебной команде за сбитый барьер офицеры штрафуют донцов по 50 копеек. «Ну, мне-то наплевать на штраф. Я ведь богатый», – хихикал Кутейников.
Мой конь Донец брал хорошо барьеры, если я ему не мешал. Но я нервничал, и это передавалось ему. Я не мог попасть в ритм движения лошади и вылетал ей на шею. Лучше всего у меня получалось, когда я вовсе не думал о барьере и о том, чтобы удержаться в седле. Первые прыгуны у нас были Мезенцев Александр и Штукенберг. Надо иметь в виду, что новичками военной службы в учебной команде были только мы, вольноопределяющиеся. Наши товарищи, солдаты, уже служили до команды год в батареях, где и обучались всему тому, что потом проходилось в учебной команде более глубоко и педантично. Поэтому и барьеры для них были знакомы.
Кроме того, не следует забывать, что в учебную команду отбирались из молодых солдат наиболее развитые и ловкие, способные стать позднее младшими командирами. Так что у них было заметное преимущество в службе перед нами. Они уже имели годовой опыт, а мы только начинали осваивать азы кавалерийского и пешего строя.
Пеший строй не представлял бы для нас никакой сложности, если бы не холод и сквозняки. Особого внимания на выправку солдата и хождение в строю у нас не обращалось. Отданию чести и фронту тоже не очень-то много посвящали времени, чем, конечно, мы резко отличались от пехоты.
Как я ни был подготовлен разговорами в Правоведении к своеобразию военной службы, ее обычаям, строгости, все же контраст между штатской идеологией и военной, к тому же гвардейской, был слишком резкий, и моя психика перестраивалась очень медленно. Только надев военный мундир, я понял, что, в сущности, мы в Правоведении абсолютно не знали, что такое военная служба. Наши мальчишеские разговоры касались только внешней стороны этой службы. Мы не представляли себе, что на военной службе ежеминутно могут возникнуть задачи, которые надо тут же самому решать. Понимать и учиться решать эти задачи надо было на ходу. Никаких учителей – как говорить, как ходить, что делать и как делать – у меня не было. Да и обращаться за советом к учителю не было времени. Нужна была сильно развитая интуиция, смекалка, для быстрого решения бесконечно разнообразных вопросов, встающих в ходе общения с солдатами и офицерами и, как правило, являющихся результатом крайне неопределенного нашего служебного положения. К тому же моя природная «людобоязнь», застенчивость и робость очень вредили мне. Я смущался, от смущения терялся и делал ошибки, которые заставляли еще больше смущаться. Таким образом, приходилось учиться на собственных ошибках. Никаких учебников тоже не было. Устав внутренней службы давал ответы только формальные, не вдаваясь в объяснение моментов психологических, социальных и светских.
Запомнился первый мой неудачный дебют, когда я явился впервые на занятия пешего строя. Степан Петрович приветствовал меня ободряюще и предложил встать в строй на левом фланге шеренги солдат. Я встал не вплотную к локтю левофлангового, а на некотором расстоянии. Зайченко подвинул меня, но я опять отодвинулся. Я стоял так, как стояли в строю правоведы. Вошел в манеж поручик Перфильев и поздоровался с командой. Вахмистр доложил ему о появлении в команде вольноопределяющегося. Перфильев спросил меня, как моя фамилия и я, отдав ему честь, назвал себя, он спросил, не брат ли я гродненского гусара? Я отвечал утвердительно, держа руку у козырька, не подозревая, что это противоречит уставу (в строю честь не отдаётся). Между тем, в Правоведении мы отдавали честь, находясь в строю, но я не знал, что там мы были на положении офицеров, а солдатам в строю честь отдавать не следовало. Перфильев отошел от меня, не сделав мне замечания, но только приказал вахмистру заняться со мной. Тут я постиг и эту премудрость, и тогда меня поставили в строй «по ранжиру». Я оказался шестым от левого фланга. Рост мой был 2 аршина 6 вершков. Ниже меня стоял потом Мезенцев Михаил, а немного выше Штукенберг. На правом фланге встал Мезенцев Александр.
Мой рост считался нормой гвардейского солдата. Ниже 2 аршинов и 6 вершков в гвардию попадало очень мало солдат. В лагерях, после учебной команды, в строю 1 батареи, где я служил, я стоял вторым на правом фланге, но по росту должен был бы быть первым. Правофланговый должен хорошо знать все команды и вести за собой всех, стоящих в строю, а на меня начальство, не без основания, не очень надеялось, боясь, что я что-нибудь напутаю.
Зато мне была оказана высокая честь находиться на правом фланге батареи при прохождении ее на «высочайшем» смотру в Царском селе мимо августейшего шефа – Николая II, в мае 1913 года.
Запомнилась любопытная деталь. Сначала было получено распоряжение, что царь будет смотреть батарею в пешем строю. Так как пешим строем у нас никогда особенно не занимались, то начальство страшно перепугалось. До смотра оставалось три дня. Начались усиленные репетиции парада, с прохождением церемониальным маршем мимо командира бригады, генерала Орановского, который злился, кричал и бесновался, видя исключительно расхлябанный, корявый, сумбурный марш наших солдат, совсем не имеющих вида не только гвардии, но даже захудалой армии. Офицеры тоже лезли вон из кожи, чтобы придать нашему строю мало-мальски приличный вид. Наконец, кто-то догадался вызвать трубачей, дело пошло тогда лучше. Все как-то подтянулись. Но все же вид наш был неудовлетворительный. Нам прежде всего не хватало бравой солдатской подтянутости, того безукоризненного изящества движений, которым умеют блеснуть хорошо обученные воинские части. Движение наше в строю не составляло единого гармонического целого, в котором неразличимы отдельные человеческие индивидуальности, а мы были лишь подученные шагать в ногу разные Савченко, Зайченко, Григоренко, Новиковы, Семеновы, Тимофеевы.
Надо заметить, что перед смотром суетилось и волновалось одно только начальство. Солдаты оставались совершенно спокойными. От старшего поколения гвардейских солдат они знали, что бояться царя нечего. «Все равно, как мы ни пройдем перед ним, он скажет нам «спасибо». И стараться не надо и пужаться тоже без надобности». Действительно, не было случая, чтобы Николай выразил на смотре когда-нибудь свое неудовольствие, хотя он, как прирожденный военный, хорошо знал разницу между отличным строем и плохим.
На репетиции парада царя изображал берейтор на рыжей лошади, перед которым мы и проходили, пожирая его, как полагалось, глазами.
Волнения начальства оказались напрасными. Царь смотрел нас в конном строю, без пушек. Вся церемония носила очень будничный вид. Присутствовали лишь все гвардейские начальники, среди которых выделялся толстый генерал с рыжеватой бородкой, в какой-то фантастической форме. На кивере у него был целый букет перьев разной величины, как у принца Мюрата, зятя Наполеона. Генерал очень любовался собой. Это был Сухомлинов, военный министр.
Солдаты оказались правы. Мы получили царское «спасибо», а по окончании парада царь поздравил командира Конной артиллерии с зачислением в царскую свиту, что давало ему придворное звание и право именоваться «свиты генерал-майор Орановский». Это почетное звание распространялось только на первый генеральский чин – «генерал-майора». При производстве в генерал-лейтенанты свитские вензеля с погон и аксельбанты снимались. Генерал-лейтенанты получали другое, высшее придворное звание: генерал-адъютанта.
В последние годы перед Революцией царь очень легко жаловал командиров гвардейских полков и их адъютантов в свою свиту. Вошло почти в закон, что посещая какой-нибудь полк, царь непременно давал свитские аксельбанты командиру и адъютанту. Если этого не случалось, то общественное мнение терялось в догадках и объяснениях, – чем было вызвано поведение царя в данном случае? Поэтому, при выборе себе адъютанта, командиры всегда имели в виду возможность его назначения в свиту. Выбирались всегда офицеры более родовитые, более светские. Назначение в свиту командира и адъютанта рассматривалось обычно не как личная их награда, а как честь, оказываемая царем всему полку. Вот почему никто не сомневался, что после награждения Орановского (общее мнение: совершенно незаслуженного), царь, посетив Конную артиллерию, даст свои вензеля и адъютанту, А.П. Саблину. Этого не случилось.
Никто не мог понять причину такой несправедливости. Конечно, в жизни конной артиллерии было много такого, за что ее нельзя было гладить по головке, – я надеюсь об этом написать дальше. Но раз уж Орановский – этот тупой, недалекий командир и фатальный неудачник был награжден, то, казалось, не было основания для того, чтобы обижать Саблина. Надо думать, что здесь действовали какие-то скрытые и влиятельные силы. Награждая Орановского, Николай проявил свою волю самодержца. Этот акт мог очень не понравиться великим князьям Николаю Николаевичу (начальнику гвардии), Сергею Михайловичу (генерал-инспектору артиллерии, конно-артиллеристу) и Андрею Владимировичу, ожидавшему назначения командиром Конной артиллерии. Они могли протестовать против награждения Конной артиллерии почетными отличиями. Но получилось так, что за грехи Орановского был наказан Саблин.
Интересно отметить, что Александр III давал придворные звания чрезвычайно скупо. За пятнадцать лет своего царствования он сделал только трех камергеров (в том числе Акимова).
При взгляде на большинство солдат гвардейских полков – каких-нибудь Семеновцев, Преображенцев или Кавалергардов – трудно было бы не отметить их необычайной картинности, щеголеватой подтянутости и внешней привлекательности, – хоть с каждого пиши портрет.
Между тем наши конно-артиллеристы не могли похвастаться ни доблестным солдатским видом, ни красотою. Они были, за редким исключением, достаточно мешковаты и корявы. (О том, как пополнялись наши батареи солдатами, см. дальше).
…Несколько труднее давалось нам гимнастика на снарядах. Вольные движения с палками проходили легко. А вот злосчастная «кобыла» и прыжки с шестом нас донимали крепко. «Кобылу» мужественно перепрыгивал Штукенберг. Мезенцев и я мучились на ней. Но самыми тяжелыми были турник и кольца. Больше двух раз я притянуться на кольцах не мог. Но вот однажды, когда начальник команды Линевич вдруг вызвал на занятия пешего строя трубачей, произошло чудо. Под четкий ритм вальса все делалось несравнимо легче, и на кольцах я совсем свободно подтянулся четыре раза! Тут-то я впервые постиг громадное значение музыки. Другой раз я это испытал при переходе из Павловска в Царское село (три версты), когда мы шли на «высочайший смотр». Этот марш, благодаря трубачам, мы сделали шутя, совсем незаметно. В конных занятиях очень большое значение имело, на какой лошади приходилось ездить. Меня выручали необыкновенный ум моего коня Донца и его знание строевой службы. Мне не надо было им управлять, он сам, по своей инициативе, выполнял все команды. Мои товарищи смеялись надо мной и спрашивали, что я буду делать, если Донец захромает или его отдадут кому-нибудь другому. Смеялись и над тем, что я не знал Донца «в лицо».
Действительно, если около Донца не было моего рехмета Соловьева, то я никогда не мог его найти в общей массе лошадей. То, что мне бывало от этого очень стыдно, ничего не меняло. У меня ужасная память на лица, как людей, так и животных. Я бывал поражен, когда Александр Мезенцев мог назвать по именам и показать всех лошадей нашей команды.
Позднее я узнал, что офицер первой батареи Латур де Бернгард страдал тем же неудобным для кавалериста недостатком. Когда над ним посмеивались товарищи, он говорил, что ему совсем нет необходимости искать и запоминать приметы своей строевой лошади, на что ушло бы очень много времени, поскольку есть Шкуренко, его вестовой, которого он сразу узнает, а не узнает, так тот ему крикнет: «Здесь, Ваше благородие».
Солдат, которому доставалась плохая лошадь, бывало, очень страдал от ее тупости, упрямства, злобы и всяких лошадиных пороков, так называемого «норова», да и от тряски. Конечно, все недостатки коня вымещались на спине всадника. Хотя и предполагалось, что в учебной команде должны быть лучшие лошади, однако, попадались такие, от которых хотел избавиться тот или иной строевой начальник, прежде всего – господа вахмистры, которые при слабом командире батареи пользовались всей полнотой земной власти (например, в 4-й батарее у гр. Кутайсова).
Все начальники в конной артиллерии здоровались с солдатами так: «Здравствуйте, братцы». Один Линевич постоянно варьировал свое приветствие, не придерживаясь штампа: «Здорово, орлы!», «Здравствуйте, герои!», «Здравствуйте, молодцы!» Солдатам это нравилось.
Конечно, уже никто из офицеров не приветствовал солдат: «Здорово, ребята!». Это считалось очень дурным армейским тоном. Увы, мне пришлось еще услышать такое обращение к солдатам в 6-м запасном кавалерийском полку. Так здоровались старые ротмистры из армейских бурбонов или неудачников. После того как царь на параде поздоровался с нами: «Здравствуйте, конно-артиллеристы!», – командир нашей бригады, Орановский, тоже стал так здороваться.
Солдаты Донской батареи составляли в учебной команде отдельный взвод. Все строевые занятия, кроме конных, мы проводили вместе с ними. Манежную езду донцы проходили в отдельной смене. Линевич здоровался с ними так: «Здорово, станичники!».
Донцы очень резко отличались от остальной массы солдат учебной команды, среди которых большинство было украинцев или жителей южных русских губерний: Курской, Воронежской, Саратовской. Держались донцы всегда особняком, довольно презрительно относясь к хохлам и москалям. Все они очень гордились тем, что служат на своем коне и в своей «исправной одёже». Материальное благополучие выпирало из всех их пор.
Освещалась казарма керосиновыми лампами. Однажды в отделении донцов лопнуло стекло у «молнии». Взводный, тупой и недалекий москаль, принес новое стекло и стал показывать дневальному донцу, как надо его вставлять в лампу и следить, чтобы лампа не коптела. Надо было видеть, с каким презрением смотрел дневальный и его товарищи-донцы на взводного, и наконец один из них прервал его объяснения, сказав: «Ты не тужься объяснять. Небось, дома лучиной управлялся, а у меня дед еще с Турецкого похода лампу привез». Взводный поспешил уйти, что-то сконфуженно пробормотав, а станичники еще долго галдели и громыхали по поводу невежества москалей.
Вид у станичников был свирепый. Бородатые, косматые, чубатые, они могли при встрече напугать не только ребенка. Между прочим, они очень неохотно носили бороды. Но это была традиция батареи. Борода их совсем не украшала и очень старила. Ввели ее в обиход вернее всего из тактических соображений – для устрашения врагов.
Действительно, когда один из самых страшных донцов, отслужив свой срок, собрался ехать домой, то первое, что он сделал – это сбрил бороду, и превратился в очень благообразного мужичка, из тех, что «по старой вере».
В этом же взводе донцов служил и Кухтин, «герой» гражданской войны на Дону. Он ничем тогда не выделялся из общей массы других станичников. Конечно, если бы я знал, что он когда-нибудь войдет в историю, я пригляделся бы к нему более пристально.
Мы, вольноопределяющиеся, имели вне строя мало точек соприкосновения с донцами. У них же с «иногородними» солдатами шла глухая подпольная война. В перерыве между занятиями мы проводили время со своими батарейцами, и к донцам без дела не заходили. Однако Александр Мезенцев с ними подружился на «лошадиной» почве, часами обсуждал достоинства какого-нибудь коня. Он находил с ними общий язык, умело играл на их кулацком мировоззрении. Конечно, он знал все их прозвища по станицам, как кого «величают», у кого какое хозяйство, и какая семья. И Мезенцев из нас всех пользовался у казаков наибольшим авторитетом, к тому же он носил усы, а мы все были бритые.
Один донской хлопец очень переживал, не получая писем из дома от своей молодой жены. Это служило предлогом для постоянных шуток над ним его товарищей-донцов. Александр Мезенцев тоже принимал участие в этом развлечении молодых кобелей. Казак довольно добродушно отругивался. Но вот как-то один из солдат-хохлов, позволил себе тоже включиться в эту игру и не очень вежливо отозвался о супруге «сына Дона». Тот рассвирепел и бросился на хохла с кулаками, защищая честь своего семейного очага. «Quod licet Iovi, non licet bovi»12.
С нами, вольноопределяющимися, казаки держали себя с достоинством, скорее дружелюбно, чем безразлично. Они чувствовали себя более ровней нам, более классово близкими, чем солдатам. В разговорах с нами они как бы подчеркивали, что они не хохлы, и не им чета – знают хорошую жизнь. Однако культурный уровень их был крайне низкий, и по развитию они ничем не отличались от ненавистных им москалей и хохлов.
Я не сомневаюсь, что Кухтин, встретившись с нами на поле гражданской войны, прикончил бы нас с удовольствием, независимо от того, к какому лагерю мы принадлежали: к белым или красным, по очень уважительной причине: «Дон – казачья земля, а вы зачем туда пришли?» На этом основании прикончил бы и Александра Мезенцева, хотя не раз мирно беседовал с ним, покуривая его папиросы.
Донцы получали много пищевых посылок из дома. Свиное сало поедалось ими в большом количестве. Постоянно можно было видеть их в часы отдыха, попивающими жидкий солдатский чай с сахаром внакладку, приправленный добрым куском сала и закусывающими это месиво лепешками (коржиками).
Надо заметить, что из солдат-батарейцев нашими симпатиями пользовались как раз хохлы, а не москали. Украинцы были в обращении проще, искреннее, непосредственнее, чем русские, которые всегда, несмотря на улыбочки, таили что-то про себя.
Впрочем, и среди москалей были очень приятные и славные люди, как, например, Чирец. Он был мой сосед по правому локтю в строю. У себя на родине, где-то на Смоленщине, он был волостным писарем. Очень тихий, скромный, но какой-то хилый, он не пользовался любовью господ офицеров. За малейшую неисправность или ошибку его ругали больше других. Поручик Перфильев не раз хлестал Чирца стеком за отсутствие у него солдатской выправки.
Вид он, правда, имел не очень боевой. Бледный, немного сутулый, он вполне походил на сельского интеллигента, и, по-видимому, за эту самую «интеллигентность» ему и попадало. Он с удовольствием читал газеты, которые мы ему приносили. Но читал украдкой, чтобы не видело начальство. Он был во всей команде единственным солдатом, который интересовался политикой, и то в очень скромных размерах. Я уже писал о жутких сквозняках в манеже, где мы занимались строем и гимнастикой. Не знаю, как это случилось, что я не заболел тогда какой-нибудь жестокой простудой. А вот бедняга Чирец частенько болел. Его считали симулянтом. Наконец, он схватил воспаление легких, долго болел и был отправлен домой, где вскоре помер.
Конечно, у офицеров были свои любимчики среди солдат. Любили исполнительных, дисциплинированных, хорошо овладевающих строем и всякой военной наукой. Но любили и безответных тупиц, но с веселыми и всегда довольными лицами. И совершенно не терпели «выражения на лице».
«Гришин, ты опять о чем-то думаешь!?»
«Никак нет, ваше благородие…»
«То-то, смотри у меня… Бабич, чего улыбаешься?»
«Никак нет, ваше благородие», – и Бабич еще больше растягивает рот в блаженной улыбке.
«Бабич,…………., опять вспомнил, что у девок под подолом?! Или, небось, ты даже не знаешь, что у них там есть?»
«Так точно, знаю, ваше благородие».
«Что ж у них там?»
«Одна пустота, ваше благородие».
«Молодец, Бабич».
«Рад стараться, ваше благородие».
И теперь уже вся команда едва удерживалась, чтобы не заржать жеребцами, и офицеры очень довольны.
Первой по строевой подготовке, по лихости и боевому духу у нас считалась 2-я батарея имени «генерал-фельдцигсмейстера, Его Императорского Высочества великого князя Михаила Николаевича» – брата Александра II. Линевич, начальник учебной команды, и его помощники, офицеры Перфильев и Барановский, были тоже чины 2-й батареи. Поскольку между батареями шло соревнование за первое место, то, естественно, Линевич старался, чтобы первыми по успехам были солдаты 2-й батареи. Однако второй уж год подряд получалось так, что отличниками в ученье и в строю были солдаты 1-й батареи «Его величества», несмотря на покровительство Линевича своим солдатам, то есть солдатам 2-й батареи, курс учебной команды с нами вместе закончил с отличием Шаев, солдат 1-й батареи. И только третье место занял кто-то из солдат 2-й батареи, к великой досаде господ офицеров этой батареи.
2-я батарея кичилась своей лихостью и боевым, гусарским духом. Ей очень легко удавалось пускать пыль в глаза начальству в мирной лагерной обстановке. Ее командир, полковник Гриппенберг (сын известного генерала, командующего армией в Японскую войну), предпочитал вести свою батарею на ученье всегда галопом. Это могло нравиться лагерному начальству. Но посвященные в тайны конной артиллерии знали, что Гриппенберг, потерявший одну ногу в войну с Японией, совсем не мог ездить рысью, и галоп для него был самый удобный аллюр. О подвигах 2-й батареи в войне с Германией я ничего не знаю и не слыхал, а командир 1-й батареи Эристов показал себя выдающимся артиллеристом, о чем я надеюсь рассказать позднее. Надо заметить, что военной наукой нас не очень донимали. В этом, как и во многом другом, мы очень отличались от пехоты. Мы изучали уставы: внутренней службы и гарнизонный. При этом от нас требовали не зубрежки параграфов устава, а общего знания и, главным образом, уменья быстро найти в уставе нужный параграф, приноровленный к определенному случаю военной службы. Конечно, мы должны были хорошо знать обязанности дневального, дежурного, караульного начальника и разводящего. Нас практически много тренировали на этих ролях, считая, что самое главное – это понимание требований устава, а не его зубрежка.
Батареи были вооружены 3-х дюймовыми легкими полевыми скорострельными пушками. В каждой батарее – шесть орудий (три взвода). Во время войны 1914 года третий взвод упразднили и в батарее стало 4 орудия (два взвода).
Как это ни странно, но мы очень мало занимались изучением пушки, из которой мы должны были уметь стрелять. Правда, однажды как-то мы ее разобрали, посмотрели ее составные части, постарались запомнить их название. Потом провели немного занятий у орудий на плацу. Поучились строить «параллельный веер», то есть выравнивать все четыре орудия строю параллельно. В этом деле, которое является азбукой артиллериста, мы заметили некоторую неуверенность в объяснениях наших офицеров. Впоследствии я узнал, что офицеры-артиллеристы, окончившие Пажеский корпус, далеко не все владели безукоризненно этой премудростью. Должен сознаться, что никогда, в учебной команде, ни потом в батарее, я не умел строить этот «веер», да и не очень-то к этому и стремился, считая это делом, не имеющим никакой практической ценности. Ближе к весне мы стали заниматься при орудиях примерной стрельбой. Все солдаты должны были уметь исполнять обязанности каждого номера орудийного расчета. Каждый должен был уметь обращаться с прицелом, поставить трубку на заданную дистанцию, зарядить пушку и пр. Все это делалось для того, чтобы во время боя иметь возможность заменить выбывшего товарища. Надо признать, что учебная команда очень мало давала знаний для прохождения службы младшего командного состава (младших и старших фейерверкеров). Все, что изучалось, мы знали очень поверхностно. Для вольноопределяющихся все эти науки были новые, тогда как наши товарищи-солдаты до поступления в учебную команду уже служили год, и, будучи молодыми солдатами, еще в батареях познакомились и со строем, и с верховой ездой, и с пушкой, учили и уставы. Так, эта учебная команда должна была только суммировать их знания, и выявить наиболее достойных для производства в старшие фейерверкеры и назначения на младшие командные должности: взводных, орудийных начальников и пр. Чистке лошадей придавалось большое значение, так как будущие фейерверкеры должны были обучать молодых солдат уходу за конями.
Линевич был сам очень хороший наездник. Но научить ездить он не умел, так как был крайне невыдержан, неуравновешен, нетерпелив и сумбурен. Если бы солдаты учились ездить только в учебной команде, то вряд ли бы они смогли бы научиться хорошо владеть конем.
В нашу учебную программу входило обучение рубки лозы и глины, в пешем и конном строю. Но никто не умел рубить, за исключением нескольких солдат. У многих лошадей уже были отрублены уши. Это являлось результатом неудачной рубки с коня. Кое-кто из офицеров неплохо рубил лозу в пешем строю, но не умели рубить с коня, кроме Линевича, который рубил артистически на всех аллюрах. Очень хорошо рубили донцы. Хуже всех москали.