
Полная версия
Нараяна. Божественные следы. книга 2
— Нараяна рассказал мне, какое наказание ждёт тебя за твоё поведение! Твоя болезнь — это наказание для меня. Моя болезнь — накажет тебя. Ты понесёшь мою ношу перед своими сёстрами. Будешь обеспечивать их. Всё будет на тебе. Сейчас я всех содержу финансово, ты всё, что зарабатываешь, тратишь только на себя, а теперь ты будешь на моём месте!
Услышав подобное, Ник аж выпрямился, будто его ударили не словами, а чем‑то твёрдым, ощутимым. Наушники сползли на шею, и на мгновение в его глазах мелькнуло что‑то похожее на испуг — не за себя, а за то, как резко изменился мир вокруг.
— Как это всё на мне? — пробормотал он, и в этом вопросе слышалось не столько возмущение, сколько растерянность человека, который вдруг понял, что земля под ногами стала зыбкой.
Мамка заохала, прикрывая рот ладонью, потому что она знала: если в моей жизни Нараяна что‑то говорит мне, значит, это обязательно исполнится. Её глаза стали большими, тёмными, полными тревоги, которая передавалась всему дому, как дрожь по воде от брошенного камня.
— Что мы будем делать? — спросила она, и голос её дрожал, будто она боялась услышать ответ.
— Удерживай покой. Всё, что будет происходить, будет под контролем Шивы и Нараяны. Доверяй им, как и раньше. Доверься им, — сказала ей я и ушла писать начало новой книги, будто слова на бумаге могли удержать этот мир от распада, пока я не найду новый баланс.
Через часа полтора в моём животе начала разливаться желчь по кишечнику, обжигая внутренности, как жидкий огонь, который не горит снаружи, а пожирает изнутри. Пронизывающий холод выходил наружу из глубин моего тела, касался кожи, и я чувствовала, как каждая клетка сжимается от этого ледяного прикосновения. Я стучала зубами и тряслась, будто стояла на морозе без одежды, хотя в комнате было тепло. Залезла под одеяло и продолжала стучать по клавишам ноутбука, набирая текст своей книги, пока не поняла, какую болезнь придумал для меня Нараяна.
Знание китайской медицины, метод Бьена Чуэ, научили меня не только видению внутренних органов, но и правильному анализу происходящего, умению слышать тело, когда оно говорит на своём языке — языке боли, холода, отвращения. Я поняла: впереди меня ожидает сухое голодание, жизнь без воды и еды. Моё тело будет моментально отторгать воду и еду, будто они стали ядом. Мне лучше добровольно принять голод, чем позволить ему ворваться в мою жизнь как незваному гостю, который ломает двери и крушит всё на своём пути. Зачем мне рвота? Просто не буду есть и пить.
— Я готова к этому! — сказала сама себе, и эти слова прозвучали как клятва, которую нельзя нарушить, даже если станет невыносимо тяжело.
В течение дня особой боли не было, только горел кишечник, будто по нему провели раскалённым железом, и трясло от холода, который шёл не снаружи, а изнутри, из самой середины тела. Отвращение к запахам еды, к запаху воды было таким сильным, что даже мысль о глотке воды вызывала тошноту. Немного болел живот, но вот ночью, ночью пришла настоящая боль.
К девяти часам вечера всё тело начало ломать и выкручивать, будто невидимые руки тянули каждую мышцу, каждый сустав, каждую кость в разные стороны. Боль была такой силы, что я начала стонать, лёжа на кровати, и не могла поднять головы. Сил подняться не было совсем, и если мне приходилось дойти до туалета, то только в скрюченном положении: согнутые колени, согнутая спина и длинные волосы, которые свисали с головы через лоб, закрывая лицо, как тёмная вуаль.
— Может, таблетки купить? — переживала Мангалика, видя, как мне плохо, и в её голосе слышалась беспомощность человека, который привык лечить всё таблетками, а тут не было лекарства, которое могло бы помочь.
— Какая таблетка поможет мне? — посмотрела я на неё, и в моём взгляде не было упрёка, только тихая уверенность в том, что эта боль пришла не случайно и уйти должна не от таблетки, а от чего‑то большего.
Какую бы позу или положение я ни принимала, лёжа на кровати, боль оставалась невыносимо сильной, будто она нашла самое уязвимое место и решила остаться там навсегда. В голове появились мысли, которые я обращала в сторону Нараяны:
— «Нараяна, ты обманул меня! Проучить должны были сына, а терплю боль я! Плохо мне! Сыну пофиг, он тычет в телефон. Что это за наказание моего сына, когда наказана я?»
Нараяна не отвечал мне, и я продолжала вертеться на кровати в поисках удобной позы, стонала от боли, а мамка сидела рядом у кровати, охала, ахала, причитала, и каждый её вздох был как ещё одна капля в чашу моего терпения.
— Ник сейчас лежит и тычет в телефон в своей комнате, а у тебя такие боли. Какой смысл в таком наказании его? Ему всё равно! — шептала она, будто хотела, чтобы я сама нашла ответ, который успокоит нас обеих.
— Наберись терпения. Нараяна ничего не делает просто так, без причины, — ответила я и решила уйти спать на улицу, чтобы не мешать другим уснуть, чтобы мой стон не становился их бессонницей.
Мангалика вынесла массажный стол на улицу и поставила его на крыльцо, которое не было покрыто крышей, не имело стен, только пол из деревянных панелей, выстеленных из старых шкафов. Скрепя больными суставами, я залезла на рабочий стол и легла на спину. Мамка укрыла меня одеялом, подперев все края от ветра и холода, чтобы ни один сквозняк не смог пробраться под ткань.
Лежу. Ночь. Лёгкий ветерок касается кожи, свежий воздух пахнет мокрой землёй и листьями, прохлада постепенно остужает горящее тело, и кажется, что можно заснуть. Как вдруг на щеку упала капля воды. Я застыла в ожидании, прислушиваясь к тишине, которая вдруг стала напряжённой, как натянутая струна.
— «Надеюсь, не собирается пойти дождь!» — недовольно подумала я, и эта мысль была такой простой, такой человеческой, что на мгновение отвлекла от боли.
Вдруг упала ещё капля на лоб, через мгновение ещё одна.
— «Ну нет! — крикнула я в своих мыслях. — Индра (Бог дождя)! Уходи! Да вы что, издеваетесь? Такая боль! Я встать не могу! Я что, должна промокнуть под дождём? Не‑е‑ет!» — злилась я, поднимаясь с рабочего стола, и каждое движение отзывалось новой волной боли, будто тело говорило: «Не делай этого, останься лежать».
Сквозь боль, голод и проведённый день без глотка воды я снова зашла домой.
— Ты чего? — вскочила с кровати Мангалика, услышав меня, и в её глазах читался страх: она боялась, что мне стало хуже, что я не справляюсь.
— Дождь начинается! — прошла я мимо на кухню за ключами от машины.
— Ты собираешься ехать куда‑то? — спросила она, последовав за мной, будто боялась оставить меня одну даже на минуту.
— Нет. Помоги мне расстелить спальное место в багажнике машины, — ответила ей, и мы вышли с подушками и одеялами на улицу. Откинули заднее сидение, увеличив моё спальное место. Через открытую дверь багажника я залезла в машину, и Мангалика захлопнула дверь со словами:
— Попытайся уснуть!
Лежу в машине во весь рост. По крыше стучит дождь, капли барабанят по металлу, будто пытаются что‑то сказать, и я ворочаюсь с боку на бок, мучаясь от боли в теле, пока наконец не засыпаю, проваливаясь в тяжёлый, беспокойный сон.
Утром я проснулась с небольшим чувством боли — не такой сильной, как ночью, но всё равно ощутимой, как шрам, который ещё не зажил. Тело работало плохо: суставы издавали скрипящие звуки, как будто их забыли смазать, и каждое движение напоминало о вчерашней боли. Я вылезла из машины и пошла домой, легла на кухне на диван и лежала, анализируя, что это за испытание, зачем оно пришло и что я должна из него вынести. В душе было чувство гордости — не высокомерной, а тихой, спокойной гордости за то, что без таблеток выдержала такую боль, за своё терпение и выносливость, за то, что не сломалась.
Мои мысли прервала мамка, которая пришла на кухню.
— Ты как? — спросила она.
— Лучше. Боли почти нет! — ответила я, и в этих словах была не только правда, но и надежда, что худшее уже позади.
Она налила себе чаю и присела за круглый кухонный стол. Вздыхая, изредка поглядывая в окно, она попивала чай, посматривая на меня, будто хотела убедиться, что я действительно в порядке, что это не просто слова.
Вдруг мы услышали, как в доме начала играть знакомая музыка — мантра Шиве. Звук был таким чистым, таким мощным, будто шёл не из обычного динамика, а из самого сердца мира.
— У кого эта музыка играет? — спросила я. — У вас в комнате?
— Нет. У нас всё выключено. Модага ещё спит, — отвечала Мангалика.
— Может, у Еситы телефон включён. Сходишь посмотришь? Мне ещё вставать тяжело! — обратилась я к матери.
— Мой телефон разряжен, но я тоже слышу эту музыку! — вышла из комнаты Есита с телефоном в руках. — Я тоже слышу её!
На кухне были я, Есита и Мангалика, как в тот же момент забежала из своей комнаты Модага со словами:
— Музыка Шивы, откуда она звучит? Я тоже слышу её!
Мы смотрели друг на друга, открывали окна во всех комнатах в поисках источника музыки, но за пределами дома стояла гробовая тишина. Даже птицы не пели в этот момент. Вся природа затихла, слушая музыку Небесного мира, будто сама земля решила стать слушателем этого священного звука.
— Как это возможно? Что это? — спрашивала я, и в голосе моём слышалось не только удивление, но и благоговение перед чем‑то, что выходило за пределы обычного понимания.
— «Шива. Шива. Шива. Шива. Шива. Шива. Шива. Шива. Шива. Маха Бали Шива. Маха Бали Шива», — подпевали мы всей семьёй, и наши голоса сливались с музыкой, становясь её частью.
Низкой частоты барабаны набивали мотив мантры, звуки мриданги, караталов и других инструментов разливались в музыке по нашему дому, а мы подпевали в такт, будучи мягко говоря в шоке и одновременно в восторге от качества самой музыки, её грозности, силы, мелодичности — от того, как она проникала в каждую клетку, заставляя сердце биться в одном ритме с барабанами.
В тот день в нашем доме впервые играла музыка Небесного мира — и она не просто звучала, она меняла воздух, делала его плотнее, насыщеннее, будто в нём растворились все молитвы, все надежды, все тихие просьбы, которые когда‑либо шептали в этом доме.
Вечером с работы к нам на кофе зашёл Чандра. Скромно, молча, без лишних слов он зашёл на кухню и присел за стол рядом с диваном, на котором весь день пролежала я. Посмотрел на меня:
— Как ты?
— Нормально. Сегодня в нашем доме случилось чудо! — сказала я Чандре. — Весь день в доме звучала красивая музыка с неизвестного нам источника.
— Вчера, когда я вечером заходил проведать тебя, тоже слышал звон колоколов и бой барабанов! — с удивлением сказал он, и в его голосе слышалось не недоверие, а признание того, что в нашем доме происходит что‑то необычное, что нельзя объяснить обычными причинами.
— Я не знаю, что всё это значит, но такой красивой музыки я не слышала нигде ранее, — ответила ему, и в этих словах была правда: эта музыка не была похожа ни на одну земную мелодию — в ней слышался голос неба, голос вечности.
На кухню пришли бабуля и Ник. Мангалика разогрела мальчишкам ужин. Аромат жареных горячих котлет летал по всей комнате, дразня обоняние, и я так захотела есть и пить, что на мгновение забыла о своём решении, о своей аскезе. И тут неожиданно я увидела Нараяну. Он протянул мне горшочек кхира. Аромат из горшочка был ещё вкуснее, чем запах котлет, и он окутал меня тёплым, сладким облаком, в котором хотелось раствориться.
— «Что это значит, Нараяна? Моя аскеза завершена? Какой прекрасный аромат кхира! Я никогда не ощущала такой аромат молочно‑рисовой каши, которая называется кхир. Он пахнет невообразимо вкусно. Этот аромат молока невообразим!» — удивлялась я, и в этом удивлении было и счастье, и растерянность: я не знала, как принять этот дар, не нарушив того пути, который выбрала.
Нараяна не ответил мне, улыбаясь задорной улыбкой, просто испарился, а вместе с ним ушёл и мой голод — не как иллюзия, а как настоящее освобождение от желания, которое больше не владело мной.
Пока Чандра и Ник ели, наслаждаясь едой, её вкусами, я сидела на диване в позе лотоса и тихонько, вслух произносила мантру:
— Ом Намах Шивая. Ом Намах Шивая…
Всё время, пока они ели, я читала мантру, стараясь удержать в себе ту тишину, которая пришла вместе с музыкой Небесного мира. Вдруг Чандра обратился ко мне:
— Ну и долго ты сидеть читать мантру будешь?
— Я читаю мантру, чтобы жажда и голод не овладели мной. Вкусные запахи пробудили во мне аппетит и желание, я читаю мантру Шиве, чтобы он помог мне справиться. Желудок мой не голодный, но голова, ум — с этим сложнее. В последнее время ты стал часто говорить, чтобы я не читала мантры Шиве. Думаю, это неправильно с твоей стороны, — отвечала я Чандре, и в моих словах не было упрёка, а была просьба услышать меня, понять, что этот путь важен для меня.
Сын, вспомнив, что я второй день провела без воды и еды засмущался, он постарался побыстрее доесть и ушел в свою комнату, спрятавшись там от моих глаз.
Глава 8. Осознанность
Шли третьи сутки моей аскезы — три дня без воды и еды, когда даже тишина в доме звучала иначе: не как покой, а как натянутая струна, готовая вот‑вот задрожать от малейшего прикосновения. Каждое утро теперь начиналось не с запаха свежего хлеба или горячего чая, а с ощущения пустоты, которая, вопреки ожиданиям, не была безжизненной. В ней слышался какой‑то особый ритм — будто само время замедлилось, чтобы я могла расслышать то, что раньше заглушали суета и привычные заботы.
Утром я услышала разговор между бабулей и Ником — они стояли в коридоре, и голоса их звучали приглушённо, будто они сами чувствовали неуместность обычной суеты рядом с моим молчанием.
— Ты вчера говорил, что купишь капусты? Почему не купил? — спросила Мангалика внука, и в её голосе слышалась не столько обида, сколько усталое разочарование человека, который слишком много раз наступал на одни и те же грабли.
— Я забыл! — отвечал Ник, и это «забыл» повисло в воздухе, как тонкая, почти незаметная ложь, которую все слышали, но не все хотели признавать.
— Как ты мог забыть? Ты сам попросил, чтобы я сделала пирожки с капустой, но капусты не принёс. Мать не может спуститься вниз в магазин, будь другом — учись держать своё слово, — поучала его бабуля, и каждое её слово падало, как камешек в тихий пруд, поднимая круги, которые расходились дальше, чем она могла предположить.
— Ник, расстанься с жадностью! — крикнула я с кухни так, чтобы они меня услышали и перестали шептаться, будто я была невидимой, несуществующей, которую можно обсуждать, не глядя в глаза. — Я знаю, что ты не забыл, тебе жалко на нас тратить свои деньги. Ты хорошо зарабатываешь и получаешь зарплату каждый день. Вчера ты купил себе пирожков с капустой и утолил свою жажду, поэтому ты и говоришь, что забыл купить капусту.
Слова мои прозвучали резко, но в них не было желания ранить — скорее, это была попытка пробить ту броню безразличия, за которой он прятался, будто она могла защитить его от необходимости быть взрослым.
— Да, я вчера ел пирожки с капустой. Откуда ты узнала?! Сегодня принесу капусту! Ты сама когда начнёшь пить и есть? — спросил он, и в этом вопросе слышалось не только беспокойство, но и скрытая надежда, что я скажу: «Всё, хватит, я сдаюсь».
— Когда придёт время, тогда и начну, — ответила я спокойно, хотя внутри всё сжималось от желания просто налить стакан воды, сделать один глоток, почувствовать, как холод скользит по горлу. Но я держала эту границу, будто она была единственной вещью, которая ещё принадлежала мне.
Он ушёл на работу, а я, оставшись наедине с тишиной, прошептала про себя:
— «Я и сама хочу завершить уже всю эту историю».
Приняв позу медитации, я смотрела на красный шарик в нижней области живота — на тот самый образ, который мой учитель научил меня удерживать внутренним взором. Я наблюдала, как он становится больше, потом меньше, пульсирует в такт моему дыханию, и в один момент, когда шарик вдруг разросся, заполнив собой всё внутреннее пространство, я увидела Нараяну. Он стоял передо мной не как грозный бог, а как тихий учитель — спокойный, внимательный, с лёгкой улыбкой, в которой не было ни насмешки, ни осуждения.
Нежным, бархатным голосом, похожим на шёпот ветра в листве, Нараяна сказал:
— Смотри, — и перед моим внутренним взором вспыхнули образы, яркие и живые, будто я стояла рядом с ними, чувствуя солёный ветер и холод воды. — Видишь эти серые грозовые тучи, это чёрное море, женщину и её дочь. Смотри, какие большие волны вокруг них. Сегодня они погибли в море. Твой сын увидит много гибели людей в море. Работая спасателем, он столкнётся с этой истиной жизни.
— Почему женщина и девочка погибли в море? — спросила я, и голос мой прозвучал тихо, почти шёпотом, будто я боялась спугнуть эти образы, которые были одновременно и видением, и откровением.
— Их смерть не связана с твоим сыном, они погибли не для того, чтобы ему показать кратковременность этой жизни. В их смерти другая причина, но в жизни всё и все взаимосвязаны. Увидев гибель людей, он осознает жизнь и смерть. Его отношение к вам начнёт меняться! — сказал Нараяна, и в этих словах была не угроза, а обещание перемен, которые приходят не по нашей воле, а по законам мира, где боль — это тоже учитель.
Я слушала его, кивала, будто соглашалась с каждым словом, но где‑то глубоко внутри моё нетерпение шептало: «Пусть это случится быстрее. Пусть он поймёт всё сразу, пусть станет тем, кем я хочу его видеть». Даже услышав слова Бога, я ставила своё желание получить быстрые результаты превыше всего. Мне чётко было сказано, что сын только начнёт меняться, а не переменится ежесекундно, но я слышала одно, а приняла слова Нараяны по‑своему — как обещание мгновенного чуда, которое должно было оправдать все мои страдания и усилия.
Вечером с работы вернулись сын и Чандра. Они явно что‑то не договаривали: в их взглядах была тяжесть, которую невозможно спрятать за обычными фразами, и даже движения стали медленнее, будто каждый шаг давался с трудом. В посёлке и в городе все знали, что море сильно штормит — этот шторм чувствовался не только в ветре, который гнул деревья и швырял в окна горсти песка, но и в том, как люди говорили о нём: не как о погоде, а как о живой, опасной силе, которая сегодня была особенно жестока.
— Что‑то случилось? — спросила я, чувствуя, как внутри всё сжимается в ожидании плохих новостей.
— Нет. Просто сложно работать, не можем спустить катера. Нет рыбалки, море штормит сильно, — ответил Ник, но голос его звучал глухо, будто слова застревали где‑то в горле.
— Очень много людей погибло. Те, что приезжают на отдых, не осознают, что море опаснее пресных рек. Они пьяными, да и трезвыми лезут в море, из которого просто невозможно выйти, — жаловался Ник, и в его голосе слышалась не только усталость, но и горечь человека, который видел слишком много того, что нельзя забыть.
— Да, в этом году очень много людей погибло! — добавил Чандра, и эти слова повисли в воздухе тяжёлым молчанием, которое никто не решался нарушить.
— Почему по новостям ничего не говорят? — спросила я, будто цепляясь за эту деталь, чтобы не думать о главном.
— Чтобы людей не пугать, чтобы те ехали на курорт! — отвечал Чандра, и в его ответе звучала горькая правда, которую все знали, но редко произносили вслух.
— У нас чат спасателей, и они прислали видео такое страшное. Стояло пять машин близко к морю. Волна поднималась невероятно высокая. Местные кричали, чтобы те ушли от машин или отъехали подальше. Неожиданно огромная волна накрыла все машины. Все погибли. У меня до сих пор есть это видео, показать тебе? — рассказывал Ник, и в его глазах читалось желание поделиться этой тяжестью, чтобы она не давила только на него.
— Нет, я не хочу такое видеть, — ответила я, потому что знала: некоторые образы остаются с нами навсегда, и лучше не пускать их в своё сердце, если можно этого избежать.
— Мам, начни пить и есть, не мучай себя. Давай я возьму какую‑нибудь аскезу. Я буду домой покупать продукты, помогать только, выйди из аскезы, пожалуйста! — говорил он, и в этих словах слышалось не привычное раздражение, а настоящая тревога, в которой впервые за долгое время я почувствовала, что он видит меня — не как абстрактную «маму», а как живого человека, которому больно и тяжело.
Чандра достал из своей сумки шаурму, приготовленную специально для меня, и протянул её, будто это был не просто перекус, а маленький акт любви, который мог удержать меня в этом мире. Рядом он поставил бутылку газировки.
— Туласи, поешь! Я прошу тебя, ради меня поешь. Я вот купил тебе шаурму и принёс газировки. Меня беспокоит то, что ты ничего не ешь и не пьёшь. Я знаю, что такое голод, — попросил он, и в его голосе не было упрёка, только тихая просьба, которую невозможно было проигнорировать.
— Хорошо, — сказала я, чувствуя, как в груди что‑то медленно, осторожно начинает оттаивать. — Но шаурма и газировка — не лучшие продукты для выхода из сухого голодания. Но в них столько любви, что ничего не сможет причинить мне вреда.
Я присела рядом с ними за стол, и этот простой жест — сесть за один стол, разделить пространство и время — вдруг показался мне самым важным действием за последние дни.
— Я покормлю тебя своими руками, знаю, ты любишь это, — улыбался Чандра, вспоминая историю нашей поездки на Бзогу, когда мы сидели на берегу, ели горячую лепёшку и смеялись над тем, как ветер уносил крошки прямо из пальцев.
И я позволила ему это — позволила кормить меня, кусочек за кусочком, как будто каждый кусочек был не просто едой, а маленьким мостом между тем миром, где я искала ответы в тишине, и этим миром, где любовь говорила не словами, а поступками.
Так я вышла из аскезы. Сын получил своё учение и знания, а я — иллюзию того, что всё теперь будет по‑моему. Но где‑то в глубине души я уже начинала понимать, что перемены не приходят по нашему расписанию и не исполняются как приказы. Они прорастают тихо, незаметно, как трава сквозь камень, и требуют не силы, а терпения — того самого терпения, которое я так долго пыталась заменить решимостью.
Глава 9. Жадность
Жадность — один из главных пороков человечества, тихий и коварный, как тень, которая незаметно удлиняется с каждым днём, пока однажды не заслонит собой весь свет. Мы много раз разговаривали с сыном на эту тему, но чаще всего она всплывала тогда, когда он устроился на работу. Впервые в руках у него оказались собственные деньги — не те, что я давала на мелкие расходы, а заработанные, выстраданные, пропитанные потом и усталостью после долгих смен. Он начал экономить, но не на себе, а на нас. Ему было жалко тратить деньги именно для нас — будто каждый рубль, отданный семье, становился личной потерей.
Мечтая вечером о пирожках с капустой, он не приносил домой капусту не потому, что забывал, а потому, что жалел денег. Так он «забывал» любую просьбу от меня, будто эти слова просто не долетали до его сознания. Он жил для себя и в своё удовольствие: покупал себе новую одежду, наушники, разные сумочки и чехлы, словно собирал коллекцию доказательств своей самостоятельности. Покупал чипсы, сладкий «Адреналин» — напиток, опасный для здоровья, но такой притягательный в своей яркой обёртке. Он шиковал, не замечая, как две его сестрёнки смотрят на фантики, летевшие из его сумки, когда он перебирал свой рабочий рюкзак. В их глазах читалось простое, детское желание — тоже съесть такую конфетку, почувствовать этот сладкий вкус, который для них оставался недосягаемым. Но мы для него словно перестали существовать. Мы стали его тенями — теми, кто должен стирать, готовить, убирать дом, заправлять за ним постель каждое утро.
Средняя дочка однажды не выдержала. Ранним утром, когда дом ещё дремал в полумраке, она подошла к Нику, который собирался на работу, и тихо, но твёрдо сказала:
— Убери постель хоть раз сам!
— Я работаю, отстань! — буркнул он, не поднимая глаз, будто эта просьба была такой же незначительной, как муха, жужжащая где‑то на краю слуха.
В тот момент стало ясно: пора ставить жирную точку в этом поведении. Пришло время настоящего диалога, и жизнь сама создала для него подходящую ситуацию.
Вечер. Он пришёл с работы, уставший, но всё ещё наполненный ощущением собственной значимости. Положил кусок развесной халвы в пакете на стол — рядом со своим чемоданом, с которым ходил на работу. Халва лежала там, как маленький трофей, выставленный напоказ. Младшая, Модага, заметила эту вкусняшку. Её глаза загорелись, и она, не раздумывая, подошла к бабуле, взяла её за руку и повела в комнату Ника.
— Бабуля, что это? Я хочу это попробовать! — показала пальцем Модага на халву, и в её голосе слышалось не столько требование, сколько искреннее, детское любопытство, которое невозможно сдержать.
Бабуля взяла пакет с халвой, на кухне отрезала небольшой кусочек для Модаги, а остальное отнесла обратно и положила на место, будто ничего особенного не произошло. Но спустя некоторое время из комнаты раздался резкий, почти яростный крик:









