Полная версия
Завтрашний царь. Том 1
– Вкриво гудит. Незамаюшка лучше сыграл бы.
Гуляй посмотрел недоверчиво. Как равнять? Незамайка хрипел, рычал, больше сказывал, чем действительно пел. Всё же нутряное чувство не позволило отмахнуться.
Ильгра задумалась, тихо пояснила:
– Окаянич голосом красуется. А наш… сердцем в песню входил.
Взгляд Гуляя оттаял. Беспощадный стрелок с неумелой нежностью приобнял воительницу, шепнул:
– Вернётся он, Ильгрушка. Новые гуселишки наладит.
Она ответила ровно:
– А пусть попробует не наладить.
Что же сталось со мною?Я лишился покоя.По людским поселеньям сам как тень прохожу.Где те гордые стрелы,Что в колчан поседелый,Как в отцовскую руку, я однажды вложу?Где над новенькой зыбкойЯ увижу улыбкуХрабрецов, отстоявших наше счастье в бою?Там я сяду, усталый,Там я старым и малымО героях былого эту песню спою.Сеггаровичи беседовали негромко, но Облак услышал. Взгляд ревниво блеснул. «Голосом, говорите, красуюсь? А вот что послушайте!» И, не осёкшись, увенчал песню, вынес последнее слово то ли нескончаемым зовом одинокого странника, то ли последним кличем героя, летящим сквозь годы и вёрсты.
Хотелось немедленно отозваться, рвануться на помощь…
– Вот так, – сказал Сеггар. – Мёртвый живому попечение передал. Был у меня друг задушевный…
– Знаю! Космохвост, рында царевича шегардайского, – кивнул Окаянный. Может, он сам того не хотел, но прозвучало: «Горазд ты, дядька Неуступ, темя долбить! Сказано, к праведным не пойду. С себя репьи обирай!»
Старший воевода всё так и услышал. Насупился, замолчал. «Ладно, Сиге. Сам живи, сам почёсывайся…»
– Ещё пой! – теребили Облака.
Сеггаровичи просили:
– Нашу давай!
Облак напоказ раскашлялся, заломил бровь:
– Вашу?
– «Гусли, звените сами собой…»
– Такой не знаю, – важничал игрец.
– Да мы напоём, ты подхватывай.
И напели. С торговой стоянки отозвались воем собаки. Облак шарахнулся, зажал уши ладонями:
– Ну вас! Телега заскрипела, давно дёгтю не ела…
– Уж как умеем. Подхватывай знай, Облак ходячий. Или невмочь?
– Да с вами «Лебедь плакала» от «Чиженька щебечет» не разберёшь. Каков загусельщик был, таковы подголоски!
Царская потемнела, заворчала:
– Ты нашего Незамайку не трожь…
Чем грозней воин, тем сдержанней. Однако даже из мокрой колоды можно добыть огня, а из живых людей – подавно. Смешко, могучий стрелец, заметил рождение ссоры, подступил к Облаку:
– Гусли дашь?
Облак неохотно снял с плеча цветную обя́зь.
– Мировщик твой Смешко, – сказал Окаянному Сеггар. – Прямо Летень мой.
Младший воевода спросил с искренним участием:
– Как он?
– У дикомытов прижился. Жену повёл.
– Гусельки мои бедные! – громко сетовал Облак. – Замучит вас неумеха, голоса звонкие растеряете…
У Смешки в самом деле сразу не получилось, струны прозвучали враздрай. Облак в показном ужасе бросился спасать вагуду, Смешко под общий хохот от него побежал.
Попробовав созвучья, он всё-таки сплотил дикообразные голоса, повёл за собой.
Облак еле дождался завершения песни.
– Ну вас, люди страшные! – Отобрал у Смешки гусли, ещё трепетавшие последними гулами. Заглушил струны, взялся проверять, в порядке ли, бедные. – Молодёнку, лук верный да гусли, душу свою, кому попало не вверяй. А то хватают руками корявыми, затевают погудки неведомые…
Он ждал смеха, но Царская не поняла.
– Незамайка песни слагал, может, без тонкостей, да боевые!
– Сам на крыльях летел и нас поднимал!
– Его гусли Крыла охотой приняли, а уж он их берёг…
– Струночек не порвал, шпенёчков не пошатнул.
Облак обиделся, убрал гусли за спину.
– Ага. Пока в бою не сгубил пустого бахвальства ради.
– Ты с тем не шути, чего в руках не держал! – тотчас полетело в ответ.
Гуляй зловеще спросил:
– Бахвальства? Пустого?
– А чего ещё для? Отрок вчерашний двумя мечами вышел махать! С гусельным коробом вместо щита, чтоб люди смотрели!
– Ты там был, языкатый? Сам видел?
– На теле заживёт небось! А гусельки дивные пополам!
Шутливая перепалка сворачивала в недобрую колею. Воеводы покосились один на другого.
– Придержал бы ты болтуна, Сиге.
– Что так, дядя Неуступ? Вроде хорош был, пока переметчика лаял?
Молодой сеггарович, Хонка, меж тем бросил Облаку:
– Тебя бы Ялмаку под топор!
Нельзя такого желать. Даже для красного словца. Хонку не одёрнули: любки́ кончились.
– От Ялмака, знать, пустая слава осталась, раз топор в корытце завяз.
– Ты ещё скажи, не Ялмак секиру метал…
– И скажу! Лишень-Раз с чего прозывался? С того, что одним ударом дух отпускал! А тут и Крагуяр жив уехал, и Незамайка вставал уже, у саней идти порывался.
– Что творится, Гуляюшка? Нешто хотели общие столы столовать, слово братское молвить? С этими?
Ильгре сразу закричали:
– Ты-то заступись, заступись!
– Не твоё дело одну косу плести. Надвое разбирай!
– Сладко, знать, молодой гусляр целовал!
Суровый Гуляй кинул в снег рукавицы. Молча пошёл, засучивая рукава. Облака вмиг убрали за спины, встречь Гуляю выступил Смешко:
– Словам воля, а на певца руку не подымай.
Гуляй в ответ зарычал:
– Такая вера у вас, чтобы за дурной язык ответа не знать?
И сошлись в кулаки. Для истого боя, чтобы оружие обагрять, всё же повода не было. Окрики вождей чуть-чуть опоздали. За Гуляем кинулась Ильгра, к Смешке тоже подоспела подмога.
– Своего загусельщика не сберегли, нашего избыть посягаете?
– Да мы ласково поучим. Только струны сдерём, ими же и отходим.
– Себе нового игреца приманите, его и учить будете. Вона гудила праздный шатается, чем не гож?
Смешко внёс Гуляя в угол шатра, так что внутри заскрипели, расседаясь, решётки. Юркая Ильгра пустила мимо чей-то тяжкий кулак, её собственный влетел в раскрывшийся бок, точно боевая стрела. Воина, из которого таких Ильгр можно было сделать трёх, вмяло в ту же многострадальную стену.
– Унялись! – рявкнул Сеггар. – К наймовщику кровавы придут, задатка лишатся!
Ильгра услышала первая. Смирилась сама, подзатыльником смирила Дорожку.
– Отрыщь! – укротил своих Окаянный. – Кровавым, дядя Неуступ, в найме не откажут. А вот льстецы царские – задарма не нужны.
Сеггар не стерпел:
– К боярину своему побежишь, южнее бери. Там тебя Ялмаковы недобитки ищут, под знамя проситься хотят.
Дружины, похмельные, угрюмые, разбирали шапки и рукавицы. Окаянный был бы рад удержать за собой последнее слово, но Сеггар уже отвернулся, шёл прочь. А в спину кричать – что после драки кулаками размахивать.
Попировали, стало быть. Черева яствами обогрели, хмельным пивом горести смыли, душу песнями возвеселили.
Злосчастный шатёр так и торчал перекошенным на берегу. Сеггар подарка не отозвал, а Окаянный не принял.
Рассвет застал окаяничей уже далеко. Не дождутся их ялмаковичи, глаза проглядевшие в морозную даль. Оставив привычные тропы, дружина уходила в весеннюю сторону окоёма, ведомая Югвейном.
Легко и весело скользили по снежным волнам саночки воеводы. Качался среди мякоти родовой щит, завёрнутый в драгоценную ткань. Багровое поле, белая пятерня, обвитая цепью. Ныне по сторонам праотеческой длани темнели ещё два отпечатка. Рассерженный Окаянный не ограничился простым рукобитьем. Наймовщик с наймитом отворили жилы, скрепили слово печатью. Такой, что смоется лишь кровью бунтовщиков, замысливших непотребство против Гволкхмэя Кайдена.
Размятие уха
Лыкаш бежал знакомой лыжницей.
Громко сказано – бежал. На самом деле чуть полз, ирты давно стали пудовыми, дыхание рвалось и хрипело… останавливаться было нельзя. Остановишься – тотчас настигнут.
Возьмут в кольцо.
Спросят, не теснит ли брюха державский пояс.
Велят развернуться, погонят обратно. Туда, куда он идти совсем не хотел.
Всунут в руки самострел с коротким толстым болтом, уложенным в лонце. Велят явить меткость.
И это почему-то было так страшно, этого настолько нельзя было допустить, что Лыкаш продолжал переставлять ноги. Тяжёлые, непослушные, готовые подломиться. Позывы тошноты натягивали тёплую повязку, она не давала дышать, Лыкаш почти решился сорвать промокшую тряпку… Потом обернулся.
За ним шёл Ворон.
Дикомыт улыбался и протягивал Лыкашу заряженный самострел, выговаривая разбитыми губами: «Не бойся». И вроде бы ещё что-то, похожее на просьбу, но Лыкашу скверно давалась безмолвная речь – больше ничего не мог разобрать.
Он шарахнулся от беспалой руки с самострелом, отчаянно и невнятно закричал сквозь повязку…
Проснулся.
В покое, где прежде почивал Инберн, имелась драгоценная редкость – окошечко, забранное белым стеклом. Снаружи проникал синеватый и мутный утренний свет. Это значило – пора вставать. У державца Чёрной Пятери всегда полно дел.
Рядом проступило в потёмках круглое девичье лицо, блеснули моргающие глаза.
– Господин?.. – боязливо прошептала стряпеюшка, взятая вечером на ложе.
Лыкаш отбросил одеяло, сел. Тело, взопревшее в приснившейся гонке, ещё не чувствовало холода. Он подтянул к себе раскиданную одежду, влез в тельницу…
Господин Звигур, третий по старшинству в крепости.
Днём раньше зеленец рвала и трепала очередная метель. Замело не только передний двор – хлещущий снег ворвался внутрь крепости, набился в щели и закоулки. Теперь, когда туман залатал раны, набрякшие залежи сходили не только с Наклонной – с крыш уцелевших палат, с застрешин, рубцов и полочек каждой стены. Младшие ученики сновали лопатами, едва поспевая чистить дворики и проходы. Санки, доверху набитые снегом, пока вывозили просто наружу, потому что дорогу на бездонный овраг ещё не пробили.
Ничего особенного, в самом-то деле.
Так считали и хозяева затонов, сущих под рукой воинского пути.
Неспешные оботуры выплывали из курящегося уброда, сзади переваливались возы. Съестной оброк для Чёрной Пятери прибыл в оговорённый день.
Поезжане выглядели одинаковыми меховыми кулями, белыми от куржи, но Лыкаш всех различал. Зря ли столько раз встречал их здесь с Инберном. Прежний державец и теперь как будто шёл рядом, советовал, напоминал.
– Как там Неустрой? Выправляется?
– Заступой Владычицы, господин… земной руки…
– Козлят брали у нас.
– Уточек молодых дали им, по-соседски.
– Сучоночек четырёх, с кобелишком…
– Непогодье уходил, свои пруды им оставил.
– Пруды из земли не вынешь, в Аррантиаду не увезёшь.
– Девку Неустроеву небось взял увёз.
– Какую?
– А Избавку, захребетницу. Она…
Лыкаш дальше не слушал. Сказ был если не закалелый, так залежалый, а победушки с тех дел родились такие, что до сих пор ночами спать не давали.
– Твоему высокостепенству наше почтение…
– И тебе поздорову, Недобой.
Большаку помогал старший сын, Лиска. Сведали они или нет о судьбе младшего, Лутошки, – господин Звигур не знал и знать не хотел.
– Помечай, Бухарка: от Недобоя-хозяина доправлено…
Бухарка кивал, царапал писа́лом по берёстам шнуровой книги. Мешки мороженой рыбы, связки битых гусей… Жители зеленцов с боязливым уважением смотрели на лёгкую грамотность моранича. Где им было знать, что помощник державца, такой важный, учёный, оружный, был на самом деле наказан. Не уберёгши вожака на выскирегском орудье, властвовал теперь над робушами. Стоял на очень скользкой ступеньке. Слушал Воробыша, а о воинских орудьях не смел мечтать.
Робуши с мирскими служками забирали привезённое, переправляли одно в морозные амбары, другое – прямо в поварню, где готовилась для будущих походов мурцовка.
Здесь же, у ворот, похаживал вездесущий Шагала. Поглядывал то на крепость, то на лесную дорогу, кого-то ждал. Просто ждать было холодно и тоскливо, Шагала топтался, вертелся, лез не в своё дело.
– Крепче притягивай, выпадет! Ещё грузи, не надсядешься! А ты куда?
Почтенные бородатые возчики на всякий случай молчали.
Лыкаш про себя злобствовал, но тоже виду не подавал. Наглый гнездарёнок ему не мешал напрямую, поэтому щунять Лихарева подкрылыша, пожалуй, не стоило.
«Вот Инберн его бы враз осадил. А я?..»
Когда оботуры с опустевшими санями скрылись в белой пелене, Лыкаш с подобающей важностью двинулся назад в крепость – и тут обратил внимание на слегка неуклюжую походку Бухарки.
Всё же воинский путь приучал смотреть прямым взглядом, ловить всякую мелочь.
Уже во дворе Лыкаш тихо спросил:
– Чем недужен?
Отпираться было без толку. Бухарка грустно сознался:
– Боляток болит…
Шагала вынырнул прямо из-под ног, засмеялся:
– Никак Ознобишка и тебя пырнуть совладал?
Бухарка зло отмолчался. Подобало бы в ухо дать… ан не с руки. Но и замечать гнездарёнка он не желал.
– Где сел-то? – вздохнул Лыкаш.
Мораничи блюли себя в чистоте и обычно чирьями не страдали, но с того злосчастного орудья Бухарка явился чёрный, тощий, померклый.
– Так вот отчего мыльню обходишь! – обрадовался Шагала, словно это знание вручало ему желанную власть. – Где расчесал? В сумежье, что ли? На шулах?
Бухарка гордо выпрямился, пошёл ровно.
Шагала оглянулся – со стороны дороги показались двое воронят. Ирша и Гойчин снимали лыжи, стоя перед воротами. Из-за метели простая вылазка в деревню – свезти угощение старухе Шерёшке, вернуться с глиной для красок – растянулась на трое суток.
Шагала сразу всё забыл, побежал к ним:
– Идите быстро! Учителя ждать понуждаете!
Лыкаш с облегчением увёл Бухарку чёрным двориком к стряпному входу, но не в саму поварню – в клетушку, где некогда обитал кабальной. Теперь здесь была снадобница. Прежнюю затопило в скорбные дни, когда истекала жизнь Ветра. Плыли по рукам склянки с лекарствами, ноги хлюпали по воде, думалось об упадке, о том, как дальше всё вкриво пойдёт…
Ничего – снадобья спасли. Может, и остальное не истребится.
Когда закрылась дверь, Бухарка прилёг животом на ларь, кривясь, осторожно распустил гашник:
– Вот…
Лыкаш посмотрел. Чирей надулся хоть и не в сумежье, но место выбрал непотребное. У вихлеца, где разделяются половинки. Впрочем, больное место всегда неудобное и неудачное. Веред же что в доме хозяин: сядет где хочет!
Тестяной лепёшкой забагровевший нарыв останавливать было поздно. Державец только вздохнул:
– Что ж раньше не сказал?
– Ну…
– Вот и «ну». Теперь воняй на всю крепость, пока лопнет.
И снял с полицы горшочек, пахнувший земляным дёгтем.
Тут снова бухнула дверь. В снадобницу вскочил Шагала, всё сразу увидел.
– О! А я полечу?
И устремился вперёд, но терпение Лыкаша на этом иссякло.
– Вон!
Годы рядом с Инберном не минули даром. Шагала, повинный одному Лихарю, удивился, замер, услышал. Тихо-тихо скрылся за дверью.
– Жаловаться побежал, – пробормотал Бухарка.
Лыкаш ответил громко и гневно:
– А пусть! Учитель ещё добавки даст. Кулаком! За ослушание! За презрение!
Он уже прилаживал повязочку с мазью, разжигающей нарыв для выхода гноя, когда в дверь стукнули. Почтительно, с робостью.
– Кто там ещё? – не сразу отозвался Лыкаш.
В щель заглянул Шагала:
– Если позволено будет слово сказать…
– Сказывай.
– Можно я, господин державец, к твоей мази добавлю размятие уха, как учитель показывал?
Лыкаш и Бухарка с сомнением переглянулись. Шагала зачастил:
– Нам учитель пробовать велел. И сам тело белое в наши руки вверял…
– Ну его, – проворчал страдалец. – Пусть мнёт.
Гнездарёнок обрадованно прянул вперёд, но Лыкаш придержал:
– Сперва истолкуй, что делать намерен.
Шагала согрел пальцы, взял Бухаркино ухо:
– Вот здесь мы мнём, если у кого сердце ноет или дышать тяжко… здесь – если кто постелью ослаб… а вот тут – если что-то у поясницы случилось!
Объяснял он верно. Державец лишь строго добавил:
– Утин при́скак справному воину не вчини. Дальше кожи посягать не велю.
В пояснице, как всюду в человеке, много всякого разного. Кости, мясо, боевые и чернокровные жилы, уязвимое беложилье. Ещё не хватало, чтобы завтра Бухарка согнулся, а разогнуться не смог.
Шагала сосредоточенно мял ухо старшего ученика. В вороте грубой тельницы мелькал оберег: небольшая косточка на шнурке. Лыкаш эту косточку обходил взглядом как мог. Он-то знал, откуда она.
В покоях Ветра теперь было что-то вроде малой молельни. Лихарь смиренно остался в Торговой башне, и его жилище выглядело совершенно как прежде. Узкое дощатое ложе, оружие по голым стенам… список «Великой Стреты», недавно завершённый Надейкой… из божницы в углу – строгий взор Владычицы Мораны, единой во множестве ликов.
Получив дозволение войти, воронята прижались один к другому возле порога. Ждали наказания. Так-то они ничего вроде не натворили, но Лихарь найдёт. За то, что метель у Шерёшки пересидели… за прозвище непотребное… Сейчас как отрешит от унотства! Оружие прикажет сложить. К робушам отправит…
Лихарь, по своему обыкновению, не сразу к ним повернулся. Сидел на топчане, обложившись книгами, старинными свитками. В очередь раскрывал, сравнивал написанное, искал что-то и хмурился, не находя. По полу гуляли сквозные токи, но закалённый воздержник сидел босой, в простой белой тельнице, лишь выделялись на локотнице ножны боевого ножа.
«Волчий зуб и лисий хвост…» Воронята уставились на знакомую рукоять. В животах гадостно и согласно урчало. Ножны были новые, потому что старые испортила кровь.
Лихарь наконец закрыл большую пыльную книгу.
Поднял глаза.
Неожиданно улыбнулся.
Стало ещё страшней.
– Кары ждёте? – спросил грозный учитель. – Я без вины не караю.
Встал, прошёлся туда-сюда. Две пары глаз следили за его рукой, за ножом дяди Ворона. Другой опоры здесь не было.
– Вы, – продолжал Лихарь, – так долго ютились под чёрным крылом, что стали ждать казни из-за чужой нелюбви. А я хочу орудье вам дать. Пойдёте на Коновой Вен.
Ирша и Гойчин разом сглотнули, ожидая страшного продолжения: «Семьян отступника… мать, отца…»
Лихарь взял со стола узкий берестяной туесок, закупоренный с обеих сторон. В таких, сохранные от случайной порчи и недолжного любопытства, путешествовали важные письма.
– Орудье несложное, требует лишь ответствия. Подойдите. – Поперёк стола, шурша, развернулось начертание левобережных земель. – Вот здесь, по дороге в Вагашу, встретите купца Нечая. Скажетесь роднёй из Нетребкина острожка, он поймёт. С поездом добежите до Торожихи. Там дело вам – торговыми рядами похаживать, об острожке своём рассуждать. Кто надо, услышит, к вам подойдёт, станет спрашивать, как тёткина коза поживает. Отдадите письмо, ответ примете да мне принесёте. Совладаете ли?
Уноты согласно припали на левое колено, прижали к груди кулаки, одним голосом метнули словесный образ готовности:
– Волчий зуб, лисий хвост во имя Царицы!.. Совладаем, учитель!
– Мирское платье и припас державец вам даст. Завтра, как светать начнёт, и пойдёте.
Несколько времени спустя к Лихарю осторожно вошёл стень. Принёс ещё стопку книг, озаглавленных сходно: «Снадобья одурные и острые», «Зелья отрутные, сиречь яды».
– Учитель… дозволишь ли спросить…
– О чём, Хотён?
Стень помялся, но решимость возобладала:
– Ты же не Ворона семью казнить их отправил?
В светлых волосах Лихаря почти не видна была седина, густо опутавшая голову после гибели Ветра. Он усмехнулся, не отрываясь от книги:
– Ты заботлив, Хотён. Когда-нибудь это сделает тебя хорошим источником. Многие мне советовали вырубить корень, давший скверную поросль. Моё сердце тоже пылало жаждой расправы… да и новые ложки, коих ты скоро доставишь, легче уразумели бы свою крепость котлу. Однако наставник, пребывающий ныне с Матерью нашей, не звал бы меня сыном, умей я внимать лишь голосу сердца.
Хотён напряжённо морщил лоб. Он исполнял вышнюю волю, как послушная и сноровистая рука, за что стенем и стал. Однако быстрой смекалкой, подобно Ворону или даже Пороше, похвалиться не мог.
– Учись мыслить превыше обиходного чувства, Хотён, даже если это праведная и законная месть. Дикомыт, источник нашего горя, в глазах простецов есть слава воинского пути. Тень во тьме, рука ниоткуда, воля Владычицы!.. Люди знают про нас только то, что мы им сами показываем. Теперь скажи, нужно нам объявлять на всё Левобережье, что гордость тайного воинства сгнила изнутри, а мы и не знали?
Должок Кербоги
Каждая скоморошья ватага, сущая в Левобережье, держится своих кормовищ и на чужие не лезет. Общий сбор и совет может перекроить многолетние тропки, но такое происходит нечасто. Есть ватаги сильные и зубастые, как у Шарапа. Этим бояться нечего, они сами кого хочешь и слушать заставят, и мзду соберут. А есть ватаги всего в два-три человека, да и тех – один старик, другая девчонка. Им вовсе беда у чужого зеленца, где скоморохам не рады.
До Линовища, куда Кербога был зван к празднику обетования, оставалось трое суток пути.
Дороги год от года становились всё тяжелей, но когда близок дружеский кров, где тебя ждут, где верят твоим новостям и радуются гудьбе…
Для стоянки выбрали оттепельную поляну в лесу, немного в стороне от прогалины, бывшей некогда большаком. Кербога хорошо помнил эту поляну. Когда-то она была почти вровень с подъездом, время и снегопады превратили её в глубокую чашу, полную густого тумана. Тёплый пар вставал шапкой, как опара в квашёнке, лился через края, тянул кверху щупальца, постепенно истаивал. Внизу, на едва отогретой земле, пытались расти стойкие пупыши.
Кербога с дочерью распрягли косматых быков, пустили отдыхать и пастись. Оботуры привычно ушли по скользкому спуску. Их цепкие копыта никакого льда не боялись, а впереди манила свежая пища. Следом ускакал пёс, прибившийся к скоморошне с месяц назад. Кербога проводил его взглядом. Лохматый чёрный кобель был очень смышлёный, из тех, что тянутся к людям. Бегал, поди, в упряжке рулевым, если не вожаком. Арела уже выучила его кувыркаться и вставать на задние лапы. Так дело пойдёт, скоро под дудочку запляшет на потеху народу.
Дыхание оттепели на глазах одевало инеем болочок, въехавший с мороза. Густой пух прятал птиц и цветы, нарисованные яркими красками на выпуклых боках. Хороший возок. Ходкий, тёплый, надёжный…
Во всяком случае, иного дома Кербога не знал вот уже пятнадцать лет.
Железная труба, высунутая наружу, попыхивала дымком, запахами жилья. Внутри рдела жаровенка, дед Гудим стружил рыбу, дочь Арела толкла мёрзлый приварок, чтобы развести кипятком.
Изрядный локоть дороги, благополучно оставленный позади. Жидкое грево, готовое вот-вот наполнить желудок. Чего ещё?
Кербога не спешил в тёплую тесноту. Пользуясь мимолётным досугом, неторопливо похаживал кругом скоморошни, думал, бормотал вполголоса. Обретал слово за словом, испытывая восторги старателя, нащупавшего самоцветную россыпь.
Представление для Линовища, рождённое долгими переходами, было почти готово. О чём? Тот же Шарап выводил на подвысь насущное, такое, что случилось вчера и ещё владело умами. Кербога давным-давно избрал иной путь. «Мы андархи, – говорил он даровитому ученику, – и я не хочу, чтобы это имя стало лишь словом. Сейчас люди разобщены, сидят по заглушьям, забывая, из какой славной древности вышли…»
Шарап почтительно выслушивал – и слагал новую песню о заботах живого дня.
Рядом с ним Кербога порой чувствовал себя усталым и старым и начинал думать, что ученик, возможно, был прав.
– Упёрся сын… и царь – ни с места… Невесту… несовместно…
Кербога в сотый раз повторял стихи, которые собирался облечь действом на подвыси. Спотыкался на созвучьях, внезапно казавшихся грубоватыми. В Линовище обитали не самые изощрённые ценители красного склада, однако уповать, подобно Брекале, будто «слепой курице всё пшеница», Кербоге претило. Дар вдохновения за поблажки ох мстит…
– На свадьбе той широкой, – вглядываясь в гаснущие облака, бормотал стихотворец. – Жестоко? Одиноко?.. Да кого ж я здесь уговорю ослеплённого мне сыграть?
Арела высунулась из болочка, держа рыбью голову:
– Жучок! Жучок?
Кобель, всегда охочий до угощения, не отозвался. Арела чуть обождала, бросила голову на снег и скрылась. Кербога поправил треух, вновь пошёл кругом скоморошни.
– И всё ж назло… ммм… Но вопреки… судьбе жестокой… нет, было уже…
– Здравствуй, Кербога, – сказал негромкий голос из сумерек.
«Арела», – мысленно ахнул отец. Крутанулся, озираясь, ожидая воплощения разом всех страхов. Нигде никого. Лишь долетел сдавленный смешок. Совсем мальчишеский. Так смеются, когда с той же лёгкостью и весельем готовы бросить стрелу. Незримую, неслышимую… пока к оболоку не пригвоздит…