Полная версия
Завтрашний царь. Том 1
– А… Эрелис? С ним что мне?
– Не знаю, – повторил Сеггар. – Я воитель, не царедворец. Призовёте мечом и щитом державу оборонять, приду сразу. А меж собою сами рядитесь, вы братья.
«Погляжу ещё на этого брата…» Ума хватило смолчать. Светел смотрел на воеводу, слыша внятное: «И я обоим отец. Увидим, какова мне цена…»
Раненые лежали в открытых санях: воинам в болочке путешествовать не лицо. Крагуяр с трудом раскрывал веки, заплывшие страшной чернотой, говорил медленно и голову на меховой подкладушке едва поворачивал, какое там поднимать. Ильгра боялась повторения участи Летеня, оставшегося калекой. Светел хорохорился встать – и попробовал бы, не возбрани Сеггар. Ильгра следила за парнем с непривычно мягкой улыбкой, странной на худом хищном лице. Рука временами тянулась к упрямым жарым вихрам. Витяжница спохватывалась.
Геррик ходил вдоль поезда, делал вид, будто проверяет сани, сбрую, людей. Хотел уже трогаться, да Сеггар не из тех, кого поторопишь. Оружные герриковичи робели витязей и пыжились перед ними. Слава скорыми дорожками бегает. Посягнёт ли кто на купца, дружного с Неуступом?
Упряжные оботуры мотали рогатыми головами, пускали тёплые облачка из ноздрей. К саням со Светелом и Крагуяром были подчалены другие, с полными кузовами добычи. Дело купца – нажитое возить, воину обременять себя не рука, не то кончишь, как Лишень-Раз. Сеггаровичи почти всё взятое сбыли Геррику на продажу. Оставили при себе лишь подарки Бобрам, в особенности – славным Бобрёнушкам.
– Трогай, что ли, – наконец сказал Сеггар. И слез с облука, более ничего не добавив.
Возчик чмокнул губами, косматые быки разом влегли в упряжь… полозья стронулись, заскрипели, начали приминать снег. Ильгра проехала несколько шагов, всё-таки наклонилась, быстро чмокнула Светела в губы – и была такова. Светел отчаянно вывернул шею, силясь напоследок хоть взглядом дотянуться к невозвратному берегу. К побратимам, Ильгре, вождю…
– Харр-га! – слитно грянуло сзади. Угрюмо и грозно, как перед боем. Мечи, вынутые из ножен, троекратно ударили голоменями по щитам. – Харр-га!
Сердце рванулось назад, в прежнюю, понятную, родную и гордую, великими трудами взятую жизнь… Глаза обожгло. Светел уткнулся лицом в угол меховой полсти.
Геррик шёл рядом с санями, вполголоса приговаривал:
– …Моим-то радости будет… Жене да сыновушке, сестрице наречённой твоей… а сына тотчас в Твёржу пошлю. С доброй вестью, с подарками…
В новом доме
Вчера, таща домой постепенно раскисающего Малюту, Верешко всей силой сердца ненавидел купленного раба. За то, что так трудно давшиеся медяки пошли не ворожее, способной вернуть ему отика, а на покупку… вот этого. Корявого, никчёмного, глухо стучащего костылём в двадцати шагах за спиной. Когда Верешко подлез под руку Малюты, кощей, как и подобало, дёрнулся на подмогу.
«Убью», – шугнул Верешко. Раб неуклюже отпрянул, чуть не упав. Гости в кружале снова стали смеяться.
«Грозен сын хозяйский», – сказал кто-то, а другой голос добавил:
«Ужо отыграется за побои Малютины…»
Ближе к дому, когда отик совсем повис на плече, Верешко вспомнил эти слова. Оставил нового домочадца за калиткой, сам кое-как одолел последние шаги через двор. Затащил Малюту в дом, свалил на лавку. Вернулся на улицу.
Дрянной кощей, похоже, не впервые из рук в руки переходил. Сколькие прежде Малюты соблазнялись грошовой покупкой, а после искали таких же доверчивых дураков?.. Новокупленный ждал на коленях, покорно подставлял голову. Даже разгрёб нечёсаные патлы, разобрал на стороны, чтобы хозяйскому сыну не пришлось искать его ухо.
Кажется, Верешко всё же дёрнул это самое ухо гораздо больней, чем надлежало. Неистово жаль было денег, выкинутых на ветер. Подступало отчаяние: гоже ли сыну вершить то, на что вправе только отец? Что хуже – как бы подтвердить падение домовладыки или понудить калеку-раба торчать под дождём, пока проснётся Малюта?.. У Верешка чуть слёзы не брызгали, пока он якобы силой втаскивал кощея под релью ворот, как победоносные предки некогда загоняли пленных под иго. Спотыкаясь второпях, раб выронил костыль, еле подобрал, измочив слишком долгие рукава.
– Купили работничка, – вслух простонал Верешко. Открыл дверь, толкнул кощея в тёмную ремесленную. – Вот место твоё!
Рабов он прежде не покупал, но Малюта столь часто предвкушал, как всё будет, что слова затвердились. Раб безмолвно исчез внутри, дверь бухнула…
Намаявшись за день, сын валяльщика обычно засыпал как убитый и спал без сновидений, не тревожимый ни храпом, ни пьяными выкриками Малюты. Сегодня Верешко долго не мог угомониться. Без меры корил себя за скудоумие, гадал, куда впредь прятать накопленное. Стоило слипнуться векам – мерещились стуки и шорохи из ремесленной. Верешко вскидывался, но шорохи не повторялись. Он сползал в дрёму и видел, как мерзкий раб шарит по сусекам и полицам… роется в заплесневелых потёмках… а главное, что-то находит, не проданное Малютой…
Утром он слез с лавки задолго до привычного срока. Тело, не изведавшее ночного покоя, дало времени только выскочить во двор, отдать должное шмарнику. Ночные страхи не так легко истекали. Войти в ремесленную вдруг оказалось трудно и страшно. А если раб пустился в бега, осрамляя горе-хозяев?..
«То и к лучшему, если сбежал…»
Верешко засветил жирник, принял грозный вид, дёрнул дверь.
Кощей никуда не исчез. Верешко чуть не наступил на него, вновь сидевшего в чёрном углу, среди гнилых веников и ветошек. При появлении хозяйского сына раб повалился на колени, проскулил чуть слышно, невнятно. Верешко стоял над ним, не зная, как быть. Сколь же хорошо и весело жилось ему самому! Одетому, обутому… пока ещё под собственным кровом. А главное, свободному и потомку свободных. Людин, утративший достоинство человека, был жалок и мерзок.
– Встань. Покажись, – самым взрослым голосом, каким только мог, приказал Верешко.
Раб повиновался. До того медленно, словно у него половина костей недавно срослась. Тощий, жуткий, а рожа!.. Верешко пожалел, что взялся владычествовать. Рожа за серыми патлами была исковеркана струпьями. Чёрными, засохшими. И знатно расписана синяками свежих побоев. У Верешка провалилось в животе. Он спешно отвёл глаза, но куда-то же надо было смотреть – взгляд бездельно обежал ремесленную.
Дрогнул, обежал снова.
Хоромина была вычищена. Насколько вообще с этим могла управиться одна пара рук. Впотьмах, в чужом доме, где ни тряпки, ни воды на мах не найдёшь. Такой чистой Верешко ремесленную почти не помнил. Его даже осенила дикая, невозможная мысль: а ну Малюта правду сказал? Купить раба – и всё выправится…
– Как ругать буду? – спросил он. Голос вдруг стал из грозного обычным, ломким, мальчишеским.
Кощей еле слышно просипел, прошептал.
– Что?..
Раб честно силился говорить. Верешку заново взгадило от отчаяния, от мысли, что вот эта гноючка будет встречать его на пороге… копошиться в ремесленной… ещё и есть возьмётся просить…
«Ну нет бы на Угрюмовых руках помереть. За который грех караешь, Матерь Владычица?..»
Что-то помешало издать жалобу вслух. То ли выметенный пол, то ли некая внутренняя стыдливость.
– Ну тебя, – сказал он и вышел во двор.
Варежки
Проводив молодого хозяина, кощей вернулся в ремесленную и стал терпеливо ждать, пока пробудится домохозяин. Вчера Малюта изрядно попировал на деньги Угрюма. Вспомнит ли, что раба приобрёл? А ну примет за вора, влезшего в дом, а ну прибьёт! Рука у Малюты тяжёлая, это он знал…
Ждать пришлось долго. Когда в передней комнате начались шорохи, неуверенное бормотание и возня, кощей подобрался к двери. Почтительный раб не лезет хозяину на глаза, но на зов является тотчас. А если добрый хозяин сам вздумает заглянуть, раб обязан встречать как положено: преклонив колени. Кощей подумал и приготовился.
Малюта в ремесленную не заглянул. Качаясь от стены к стене, миновал без задержки. Лишь в дверные щели повеяло застарелой скверной отравленного, оскорблённого тела. Вот вывалился во двор, бухнул дверью задка… Погодя вернулся в дом, в переднюю, опять надолго притих. Задремал?.. Новая возня, бормотание, ругань. Малюта что-то искал, не находил. Наверно, очередную горсть медяков, увязанную в тряпицу. Сын повинен отцу ноги мыть, руки натруженные целовать… всякий свой заработок с земными поклонами подносить. Верешко, нечестивый, выучился денежки прятать. Либо, по бездельности норова, вовсе вчера ничего домой не принёс. То и другое заслуживало праведной кары. Вот ужо лопнет долгое отеческое терпение, вот ужо чья-то морда бесстыжая будет красной юшкой умыта…
Квохча рассерженным пы́рином, бывший валяльщик заново пересёк двор…
Стукнула, затворилась калитка.
Раб подождал ещё немного и встал. Простое движение вышло медленным, больным из-за никуда не годной ноги. Да хорошо бы в ней была его самая большая печаль…
Молодой хозяин велел прибраться в передней, хмуро добавив: если понадобится. Потом, сказал, ступай, в городе осмотрись. Не то, сказал, пошлю куда-нибудь, а ты не найдёшь.
Дал ключ, чтобы на шее носить, показал, как отпиралась калитка.
Сознание вернулось, когда сани, прыгая по ухабам, вконец его растрясли. Собачья нарта неслась, как от погони, каждый рывок упряжки выворачивал суставы, ножом резал плоть. Звериный вопль рванулся наружу, но горла не достиг, поскольку кричать было нельзя.
Он перво-наперво осознал, что лежит привязанный.
Поверх поклажи на санках, мчащихся незнамо куда.
Рядом бежали люди, четверо. Кажется, он знал этих людей.
Руки больше не были спутаны за спиной – лежали скрещённые на груди, кулаками к плечам.
Он хотел тайком осмотреться, что-то понять… Слипшиеся веки не подчинились. За ними плавала багрово-сизая муть. Он попробовал незаметно протереть глаза, потянулся лицом к правой руке…
Мир снова обрёл вещественность и воткнул в него ножи, когда сани остановились. Торопливые руки размотали верёвку. Подхватили беспомощное тело под мышки и…
Он-то думал, от стужи ни рук, ни ног уже не отыщет, но тут всё сразу нашлось. И сомкнуло над ним благословенную тьму.
В добротных городских домах для ночлега хозяевам служат ложницы наверху. Здесь тоже имелась лестница из прихожей, но ступени были в пыли. Туда не всякий день поднимались. Малюта по-людски, по-хозяйски держал опочив, наверно, годы назад. Ночевал в собственном доме, как засидевшийся гость, готовый с утра отбыть восвояси. В истое обиталище. В кружало, где за беседой и чарочкой якобы решались дела.
Передняя комната была темна, а уж дух стоял… Раб приоткрыл маленькое окошко, толкнул скрипучий ставень. Диво, в оконнице ещё сохранялись чистые белые стёкла – недешёвая примета былого достатка. Впору гадать, отчего Малюта их по сию пору не выковырнул, не продал.
Посреди пола виднелась плетёная клеточка для грельного жбана. Чтобы хозяевам, а пуще – глупым детям хозяйским не наживать волдырей. Жбаны в Шегардае начёрпывали густым рассолом. Его жар годился не то что простую воду кипятить – даже печь хлебы.
В окно потянуло свежим дыханием Воркуна, голосами, запахами утреннего города. Соседка жарила рыбу, заодно наставляя на ум старшую дочь: та явилась с вечо́рок под утро, к тому же слишком румяная. По ерику плескала вёслами лодка, слышалась песня…
Вершила свой ход простая добрая жизнь, по которой, казалось ему, он и тосковать давно перестал.
На столе, похабно голом без скатерти, в пустой кружке торчал недогарок шегардайской свечи. Раб взял его на заметку, сам стал прибирать разорённое Малютино ложе. Был же день, когда горемычный домовладыка впервые упился до неспособности подняться в ложницу, прилёг здесь, в передней, только на одну ночь… сынишка, поди, заботливо принёс одеяла, прикрыл «уставшего» отика… Одеяла давно стали грудой рванья, не всякий бездомный позарится подобрать, подушка спеклась в комья, пропитанная по́том, слюной, чем-то вовсе дрянным. Пол темнел пятнами. Сегодня Малюта поспел в нужник, но так везло не всегда. Раб с горем пополам возвёл на хозяйском одре подобие опрятной постели. Отдохнув, принёс из ремесленной ведёрко и тряпку. Он двигался очень медленно, размеренно, осторожно. Останавливался, садился разогнать огнистые точки перед глазами.
Мужчины смотрели со смесью злого отчаяния и брезгливости, постигающей здоровых людей при виде калеки. Переселенец Непогодье держал путь на север. Купца Угрюма ждал торговый день в Шегардае.
«Вот так, – повторил Непогодье. – С дерева снял, а как дальше быть…»
Галуха, не решаясь дразнить сурового большака, пробурчал в ворот шубы: «Не было у бабы хлопот… А я говорил…»
Угрюм помалкивал. Чесал в бороде. Прикидывал что-то.
«Батюшка свёкор…» – вмешался девичий голосок.
«Цыц, дура!»
«Отик, он говорит что-то, – встал за невесту молодой Неугас. – Разобрала, Избавушка?»
Девка сбросила меховой куколь, склонила ухо к едва ожившим губам.
«Продай меня, говорит…»
Старшие мужчины фыркнули одним голосом:
«Глядный товар сам себя хвалит!»
Всё же Угрюм недаром бороду скрёб.
«А что, друже Непогодьюшко… две утки возьмёшь? В Устье, поди, каждый сребреничек сочтётся».
Большак насупился:
«С каких пор в убыток торгуешь?»
Угрюм пожал плечами. Движение под толстым кожухом вышло еле заметным. Калека на саночках про себя подивился. Как это, плечом двинуть – и в голос не взвыть?
«Портно когда облюбуешь, его помять можно, пощупать, – сказал Угрюм. – Нож берёшь, его ногтем пытаешь, звон слушаешь… А в человеке нрав и умения таятся, как искра в кремне. Почём знать, вдруг какую службу сослужит…»
Справный невольник должен отменно знать город. Чтобы скоро бежать по хозяйским делам, огибая места, угрозные для безответных. С прежних времён кощей помнил Полуденную да Царскую улицы. А ещё тёмную путаницу тропок, переулков, мостов…
Выбравшись за калитку, он сел на толстую приворотную надолбу, украдкой рассматривая юри́вший народ. Полуденная, тянувшаяся от южных ворот до впадения в Царскую, среди городских стогн была вроде многоводной реки.
– А ведь баяли, желанные, – не вернутся добрые времена!
– Правда Ойдриговича вперёд него самого поспевает.
– Придёт кри́вдушка на пирушку, а ей здесь – мимо пожалуй!
Вот проплыл дородный ремесленник в распахнутой шубе, надетой не ради тепла – напоказ. По черевчатому сукну богатая вышивка: две вздыбленные рыси держат передними лапами щит, ножны, колчан. Скатный бисер, жемчуг, проблески золотых нитей! Такое узорочье не всякий день извлекают из скрыни. Разве что для годового шествия щитников или великого веча – сидеть на престольной скамье со старшинами ремесла. За домохозяином шли сыновья, тянулась жена, семенили скромницы-дочки. Все разодетые, как для купилища, хотя торговый день миновал. А взгляды! А лица, оживлённые в предвкушении праздника!
Кощей стал поглядывать пристальней. Нынче горожане ждали чего-то радостного, значительного. Такого, что нужно непременно увидеть, вложить в память и детям рассказывать. Полуденную не перегораживали телеги купцов, но людское течение неуклонно стремилось к сердцу Господина Шегардая, к Торжному острову.
– Верно, желанные… только, поглядеть, в старой метле да новые прутья. Была прежде съезжая в городе?
– Когда-то была.
– После Беды много лет без блошницы обходились…
– Теперь зато трепещут злодеи, от черёдников прячутся.
В северной стороне, полускрытый хоботом свисающего тумана, виднелся терем дворца. Раньше, когда долговязый парнишка с лыжами за спиной вмиг дошагал бы туда на неутомимых ногах, терема не было. Только птицы в небе кружили.
– Что, Кармана секли уже?
– О как! Снова в чужую клеть случайно забрёл?
– Не Карман. Заплатка, сын его.
– Так он умом скорбный. Не корысти ради, по недомыслию…
– И телом глиста. Темрююшка вторым ударом на полти разнимет.
– Ответ держать он убогий, а мошну с пояса резать, пока государев посланник босоту возле храма чешуйками наделяет…
– И как святой праздник кровью не покропить?
– Не убьёт палач. С бережением пороть будет, с нежностью.
– Не великая, чай, стрета, чтобы большой казнью чествовать. Билу вечному и малая казнь голос даст.
– Велят то есть Заплатке что есть мочи орать? Или скажут крепиться, чтоб оно замест его голосило? А, желанные?
– Не поймали злодея-то, что блудяжкину девчонку свёл? Вот кого бы запороть без пощады!
– А вдруг котляры забрали? Им воля…
– Какую девчонку?
Раб ещё поглядел, послушал. Многоголосое скопище было по-прежнему непривычно. Наконец, решившись, он слез с надолбы. Горбясь, заковылял туда же, куда весь народ.
Он сидел, удобно привалясь к колесу. На краю шегардайского зеленца оканчивался санный путь. Двое работников перекладывали Угрюмовы кули из саней в кузов телеги. Ещё один сидел на корточках и, недовольно кривясь, приматывал к ноге кощея лубок. Хозяин зря тратил на калеку припас. Зря его, работника, заботой обременял. Купец хватким должен быть, о выгоде думать. Слишком щедрых к чужим, как известно, с кашей съедают.
Парень резко и туго затягивал узлы, но это ничего, это можно стерпеть, лишь бы не подламывалась ступня.
«Попробуешь?» – спросил Угрюм. Купец стоял умытый, расчёсанный на пробор, в нарядном суконнике вместо надоевшего кожуха.
Он попробовал. Кое-как привстал на колени. Вытащил вперёд здоровую ногу, хотел опереться локтем о колёсную ступицу, раздумал, налёг боком…
«Да ну, – пуще скривился работник. – Куда!..»
Он зажмурился. Понудил ноги вспомнить, насколько сильными они были когда-то. Окунулся в багровый огонь, потом в черноту. Левое колено всё же оторвалось от земли.
«Ишь, – удивился работник. Всунул ему под руку костылик. – Петелькой прихвачу, не то уронишь – сам свалишься поднимавши…»
На другой день он выбрался со двора. Доковылял к мостику через ближний ерик. Здесь его чуть не откула́чили, приняв за побирушку, вышедшего на промысел.
«Тут тебе не волька какая! В славном Шегардае просят на торгу и у храмов, больше нигде!»
«Да разве просит он, – возражали другие. – Кому какая обида? Руку не тянет, за полы не хватает!»
Он вправду сидел, просто наблюдая, как люди идут мимо на здоровых, прочных ногах. Как десятью ловкими пальцами суют в рот лакомство, одёргивают тканые кушаки и воинские ремни. Как, наконец, в полный голос разговаривают, смеются… даже поют…
«Зато, желанные, Малюта-валяльщик с сумой скоро пойдёт, – вздохнул кто-то. – Скарб домашний весь уже продал, не сегодня завтра стены продаст…»
На третий день кощей выполз в город.
Вернулся затемно. Мокрый, вывалянный в грязи, со сломанным костылём.
«Всё разведал, что хотел?» – усмехнулся купец…
Он тащился мимо чужих заборов, чувствуя себя голым. Прежде, бывало, ухари-местничи задирали его. Ну не жаловало Левобережье синего глаза, оканья дикомытского… Задорясь, наталкивались на взгляд, нюхом чуяли смешливую, бесстрашную силу… на том всё и кончалось.
Теперь в ухе болталась рабская бирка. Тело против прежнего почти ничего не могло. А что могло, того показывать не годилось.
Невольника горожане привечают по хозяйскому имени.
Рабу почтенного мужа иной раз первыми кивнут, не чинясь.
Раб грубияна и обидчика сам дождётся обиды.
Раб человека неприметного – неприметен.
Надо только привыкнуть.
С уличного стрежня повеяло резкими, дешёвыми во́нями. Он покосился. Яркие румяна, густо начернённые ресницы и брови… Со стороны Кошачьего мостика стайкой вывернули непутки. Женщины, в обычное время готовые выцарапать одна другой зенки, шли дружно и смирно.
– И нашей сестрице дозволено будет через то било к Правде воззвать?
Спрашивала самая молоденькая, ещё не совсем полинявшая, не поблёкшая. Кабы не две косы по плечам да не жадные, глуповатые глазки, была бы хоть куда девка. Другие блудяжки зашикали на неё.
– А как иначе, красавушка, – отозвался статный рыбак. – И тебе дозволено будет, и гостю торговому, и камышничку распоследнему. Только дитё малое да ещё вот он к билу не подходи. Потому – не своей волей живут.
Крепкая рука указывала на раба, отдыхавшего у стены. Тот с испугу забавно шлёпнулся наземь, скорчился, прикрываясь драными рукавами.
Женская стайка задребезжала дутыми бусами, рассыпалась обидным смешком, но веселье скоро угасло. Старшая подружка сцапала молодую за руку, потянула вперёд. Городские непутки, всегда языкатые, наглые, изведали страх. Одну уже нашли на Гнилом берегу совсем бездыханную. Вросшую в заколелую грязь, обобранную, раздетую. Сама померла? Злой притчей погибла или всем наветку дала, пастись наказала?..
Сегодня все как одна несли свои колечки на гайтанчиках, укрытые в мякитишках. Ни одна не смела во рту показать.
– Кто знает, желанные! Ждём от царевича правды, а того гляди дождёмся грозы…
– Грозно, страшно, ан как без царя.
– Самовольщиной, оно хуже безотцовья.
– Батюшка, святой памяти царевич Эдарг, милостив был…
– То Эдарг, он здесь рос. А Йерела в золотой клетке неволили, сырым мясом кормили.
– Думаешь, суровой рукой за вожжи возьмётся?
– А било вздынуть хотят, от него обид ждавши…
– Это на Гадалкином носу только знают.
– Толку-то вещим жёнкам платить? Всё сами скоро увидим.
«Будет то, что будет, даже если будет наоборот», – мог бы сказать им кощей. Но он с некоторых пор был способен только шептать.
На Верешка нынче было жалко смотреть. Пока ему грузили тележку, толком не отдыхал. Задремав в печном тепле, вздрагивал на любой шорох. Оборачивался к двери, будто тяжких вестей ждал. Взяв тележку, разгонял её, гружёную, с таким злым исступлением, что Тёмушка пугалась всё больше.
Тёмушка жалела и робела его. Верешко был давним и самым расторопным ночевщиком, но держался особняком. В склоки не лез. Даже сплетен за водоносами не пересказывал. Как к нему подойти?
Для начала Тёмушка надумала спросить Озарку. Кто сведущ в городских делах, если не хозяйка кружала! Озарка была занята: принимала у рыбаков Окиницы щук и плотву мирским трудникам на кормление.
Немного погодя в «Барана и бочку» заглянула Вяжихвостка. Верешко сидел на скамье у входа в поварню – откинувшись к тёплой стене, закрыв глаза, свесив руки между колен. Вяжихвостка обрадовалась ему, как ястреб – беззащитному селезню.
– Ты, чадушко, не последний ли день рученьки трудишь, ножки резвые стаптываешь?
Верешко вздрогнул, очнулся. На мгновение сморщился, как от желчи.
Вяжихвостка склонила голову к плечику:
– Ишь загордовал, кланяться не желает! Отец раба прикупил, так и па́щенок важен заделался! Я мамке твоей в малые тётки гожусь!
Вот это она ляпнула зря. Какое могло быть родство у злой бабы с милой матерью Верешка? Парнишка аж потемнел, на лбу и скуле обозначились блёклые синяки. Всё же слез с лавки, отдал поклон:
– На дым коромыслом тебе, тётенька. Не гордовал я. Умаялся, глаза слиплись.
– Стало быть, правду бают на улице? Будто Малюта сокровенное слово узнал, клад из ерика поднял, вчера у Мирана всю шерсть забрать обещался?
Верешко глядел мимо.
– То отика моего дела, не мои. Его пытай, тётенька.
– Клад-то серебром али золотом? Андархи погребли али те, что прежде Ойдрига были?
Тёмушка высунулась из-за двери:
– Верешко, подсобишь?
Затравленный парень так и метнулся.
Вяжихвостка проводила взглядом толстую Тёмушку, бормотнула себе под нос:
– Проку с нынешних молодых. Только знают лопать в три горла!
О палачовой дочке, пригревшейся у Озарки, лучше было вслух прямой правды не говорить. Иным правда глаза колет. Не в час молвишь – мимо порога дорожку покажут. Ни в помочи, ни просто так не зайдёшь. И как тогда первой новости узнавать?
Выскочив за Тёмушкой в приспешную, Верешко сразу понял – пособления не требовалось. Тёмушка ждала его с миской горячей свежей ухи.
– Отведай, пока времечко есть. Живот погрей.
Густой пряный дух, зелень горлодёра, жир щедрыми блёстками! По этой ухе облизывались водоносы: сто́ит, мол, жбаны в пять пудов на крошни вздымать, чтобы однажды в седмицу Озаркиной ушицей полакомиться. Верешку и ночевщикам не каждый раз похлебать доставалось.
Он благодарно зачерпнул ложкой, но до рта не донёс. Спросил хмуро:
– Тоже про кощея скаредного выведать норовишь?
Тёмушка отвела глаза:
– Тебя грустного увидала… не прихворнул ли… – И вконец оробела. – Кощея? Скаредного?
– А с наших избытков дородного да справного поди купи! Угрюм, гость заезжий, отика хмельного в блазнь ввёл… я туда, а они по рукам уж ударили, купчую крепость запечатлели… не спущу! Пусть ша́лью всё обратит да калечь свою забирает…