Полная версия
Двадцатый год. Книга вторая
А где же страсть, где орлиный полет? Горский темперамент, кавказская элоквенция? Вы не романтик? Вы не грезите красной Варшавой? Красным Берлином? Парижем? Лондоном?
Как можно? В такие дни.
***
Не знаем, помнит ли читатель, но пространная повесть о Басе Котвицкой начиналась не где-нибудь, а в читальном зале Первого МГУ, где Барбара Карловна в феврале двадцатого корпела над речами Робеспьера. Вот и теперь, в июле, déjà vu, Бася трудилась в библиотеке. В одной из киевских библиотек, небольшой, но уютной и сверху донизу набитой книгами. Будучи сразу заведующим, дежурным и всем остальным вместе взятым.
Место хлебным не было, хлебных мест в те годы не водилось, а работу было трудно назвать непыльной. Пыли было в избытке – на полках, на книгах, на облупившихся подоконниках, на покосившемся полу, и к этой пыли, которую Бася раз за разом с переменным неуспехом удаляла тряпками и шваброй, постоянно добавлялась новая, привозимая с сотнями книг, согласно какому-то декрету, циркуляру или распоряжению то ли реквизируемых, то ли конфискуемых у эксплуататорских классов. Новые книги не радовали, чаще просто раздражали: для них не хватало полок, они повторяли друг друга, половине место было на свалке (Пинкертон, Арцыбашев, Чарская) или в специализированном научном учреждении. Один из таких специальных трудов – «О патологиях мочеполовой системы хряков беркширской породы в степных хозяйствах юга Новороссии», диссертация на соискание степени магистра ветеринарных наук Святослава Оттакаровича Гинденбурга, Одесса, 1913 – Бася, не листая, поставила на стенд новинок и с любопытством наблюдала за реакцией замечавших ее читателей. Ее хоть что-то начинало веселить.
Несмотря на временные трудности и бесконечную войну, библиотека не пустовала. Развлечений в городе оставалось немного, и интеллигентная публика из соседних кварталов, разнообразной политической ориентации, кроме разумеется петлюровско-мазепинской, временами навещала мирный уголок, причем как следовало из формуляров, частота посещений возросла с появлением новой хозяйки, Б.К. Котвицкой, а среди посещавших мужчины решительно превалировали над женщинами.
Сословия, звания и степени были давным-давно отменены, и провести социологическое исследование не получалось. Но Бася видела: публика была довольно разношерстной, так сказать разночинной, и как водится, разноплеменной. Преобладали, понятно, русские с евреями, но также наблюдался чех, двое-трое очевидных для Баси поляков, пара немцев. В социальном плане выделялись «академики», то есть люди науки, во-вторых, остальные люди с образованием, в третьих, индивиды без образования, жаждущие образование получить, и наконец, в-четвертых, недоучки с претензиями, вроде застреленного Басей в Житомире Трэшки. Последние бывали разговорчивы и склонны демонстрировать познания. Свои непышные хвосты они распускали, когда удавалось остаться с Барбарой наедине. Цеплялись к какой-нибудь книге и начинали изъясняться о реформе языка (так они называли реформу правописания), о цезарепапизме, о Петре Великом, о Екатерине Медичи, королеве Марго, кардиналах Ришелье и Мазарини, Александре Дюма-отце. Странным образом о хряках беркширской породы никто ни разу не обмолвился. Хотя казалось, сало ели все.
Больше прочих Басе импонировали редкие люди в военной форме. Их отличала серьезность, скромность, деликатность, некоторая даже перед нею робость. Бася понимала, что это, должно быть, не самые типичные представители своей, скорее, временной среды, но всё же, ощущая к ним симпатию, проникалась всё большей симпатией к РККА. Ведь где-то там, она не сомневалась, был теперь и Котька. Костя, которого она никогда… больше… Никогда.
Самым неприятным типажом был Красовер. Тоже Костя, вернее Константин, потому что назвать такого типа Костей, даже мысленно, у Барбары не повернулся бы язык. Пухловатый, с детским личиком, с залысинами, с писклявым голоском, поросячьими глазами и апломбом, переходившим, когда ничто не угрожало, в наглость, – этот Красовер смотрелся злой пародией на интеллигенцию, именно тем, что хотели бы в ней видеть беспощадные ее хулители, от озлобленных на «интелей» погромщиков Добрармии до полуграмотных, но бесконечно идейных матросов. «И вот такую мразь – жалеть?» – подумал бы, увидев К. Красовера, матрос. «И вот за этих гугнявых загибаться?» – согласился бы, ставя матросика к стенке, махровый «дрозд» или прококаиненный корниловец.
Разумеется, для Баси никакой интеллигенцией Красовер не являлся. Это был классический представитель того презиравшегося Котвицкими подслоя, что получив образование и степени, позанимавши должности и кафедры, понастрочив статей, брошюр и книг, остался тем кем был – дерьмом, даром что подобных слов в семье Котвицких избегали. Но как ты это объяснишь матросу? That is the question – не говоря о том, что и матроса, право слово, идеализировать не стоило.
Красовер повадился ходить в библиотеку каждый день, заводил беседы о книгах, о политике, о Франции. Басе приходилось терпеть.
– Вы слышали уже, Барбара Карловна, – начинал он свои разговоры, – как замечательно наш Чичерин ответил на ноту Керзона? Все же, согласитесь, нам есть чем гордиться. Так ярко разоблачить роль Британии и Антанты как подстрекателей и покровителей Пилсудского. Следует признать – наш Чичерин это голова. И оцените, как замечательно решается вопрос о границе – мы предлагаем провести ее куда восточнее, чем предлагает Керзон. Когда в истории вы видели подобное? Мы с Лениным срываем все и всяческие маски! И после этого вы скажете, Ленин не голова?
Возразить было нечем, Ленин был голова, и Чичерин, и Троцкий. Басю, правда, мучили сомнения относительно той щедрости, с которой Совнарком распоряжался русской территорией. Страшно было представить, что сказали бы на это Костя и Зенькович. Но высказать сомнения – значило дать Красоверу предлог для продолжения беседы. То есть сделать именно то, чего болван с дипломом добивался.
– Барбара, оцените формулировку: предложенная Антантой граница установлена под давлением контрреволюционных русских элементов, Антанта пошла по следам антипольской политики царизма и империалистической великорусской буржуазии. Не правда ли изящно? И после этого вы скажете, что политика не искусство?
Бася бы нисколько не удивилась, если бы узнала, что когда-то Красовер подумывал переименоваться в Красовского, но в начале восемнадцатого, в новых исторических обстоятельствах счел, что и Красовером быть небесполезно. Обстоятельства, впрочем, нередко и даже часто переменялись, более того – не всегда их удавалось заранее предусмотреть. Если от Петлюры и Деникина Красовер благоразумно держался подальше, добравшись однажды до самой Москвы, то с поляками, как помним, получилась промашка. Тем не менее она пошла Красоверу на пользу, и теперь выходило, что величайшим преступлением мирового империализма был инцидент в окрестностях Боярки, в ходе которого Красовер сразился с превосходящими польскими силами и, хотя был силами повержен – по причине численного превосходства, – однако одержал над ними полную моральную победу. Каковую при одном желании можно было трактовать как духовное торжество рабоче-крестьянской, народной, интернациональной стихии над алчущей крови международной и шовинистической реакцией, а при другом, буде вновь переменятся обстоятельства, как несомненный триумф великого и древнего народа над всеми остальными, не древними и не великими.
– И как едко, Бася, как язвительно, как остроумно отвергнуто нами предложение заключить перемирие с мятежным генералом Врангелем! Покровительствуя последнему, говорится в нашей ноте, Британия фактически стремится аннексировать Крымский полуостров. Но мы им не позволим! Ведь правда, Басеч… Барбара Карловна?
Бася и в самом деле не желала позволить британцам ни аннексировать, ни аннектировать Крым. Но слышать об этом от Красовера было невыносимо. Лучше бы он был за аннексию и за Врангеля. Тогда бы Бася показала гаду зубы!
Из приятных лиц наиболее приятным был, пожалуй, Марк Фридлянд, ныне сотрудник Евобщесткома10, а прежде – отдела помощи погромленным РОКК, умный, тонкий, деликатный человек, бесконечно уставший в бесконечных командировках, буквально во всем противоположный беркширскому борову, как Бася в душе называла Красовера. Неловким было лишь то, что Красовер с Фридляндом знался, они учились вместе в университете, и Красовер, относившийся к Фридлянду с подчеркнутым почтением, нередко разводил свою бодягу в присутствии формального коллеги. И это обезоруживало Басю – ей не хотелось показаться Фридлянду неделикатной и высокомерной, этакой гордой полячкой. Тем более что Фридлянд знал, из той самой рокковской справки, что Бася пострадала в Житомире от польской контрразведки, и не скрывал своей к ней симпатии.
– И еще, Барбара Карловна, – гнул свою линию боров, – как вы думаете: вернется ли Украина в состав России или сохранится союз двух отдельных республик? Какое решение вам по душе? Брестский мир перечеркнут, и на практике мы, несомненно, являем единое целое, но Чичерин при этом говорит о двух республиках и даже о странах, даже об украинской и русской армиях. А Белоруссия? Как вы полагаете, ее опять провозгласят? С Витебском и Гомелем? Со Смоленском? Что вы скажете? Я бы восточнее Вязьмы границу Белоруссии не продвигал.
Басю трясло от ярости. Вопросы были важными. Интересными. Крайне и архизлободневными. Но говорить о них с Красовером, для которого они всего лишь предлог, и которому плевать как на Украину с Белоруссией, так и на всю Россию… Вот с Фридляндом она бы поговорила. Но умный Фридлянд был неразговорчив, и Бася понимала, слишком хорошо, почему. Она знала, какие отчеты он ежедневно читал, какие свидетельства записывал, кому оказывал поддержку. Ограблено столько-то, застрелено столько-то, зарублено, заколото столько-то. Женщин изнасиловано столько-то, от двенадцати до шестнадцати столько-то, от шестнадцати до пятидесяти столько-то, старше пятидесяти столько-то. Сифилисом заражено столько-то, гонореей столько-то, забеременело столько-то. Нет, ему было не до проблем устройства социалистической советской федерации.
(Бася слышала, как диктовали такого рода отчет в информбюро Евобщесткома. Ее пригласили туда для дачи показаний о житомирских событиях. Бася показать было нечего, весь погром она пробыла взаперти. Рассказывать же о себе – увольте. К тому же, не будучи еврейкой, она не рассматривала себя как полноценную жертву антиеврейской акции.)
Другим безусловно приятным лицом был Алексей Старовольский, забегавший к Басе поменять очередную книжку и иногда приносивший гостинец, скажем добытое где-нибудь яблоко. Но Алеша был свой, практически родственник, тогда как черноглазый грустный Фридлянд был просто хорошим знакомым. «Барбара Карловна, – намекал ей осторожно голос, – вы, сдается нам, выздоровели. Не рано ли? С системой всё в порядке?» В порядке, отвечала Бася, не стесняясь и даже радуясь. Потому что казалось, недавно еще, что в порядке не будет, ничто и ни при каких обстоятельствах. «А муж?» – нахально интересовался голос. С мужем тоже в порядке. Только мужа она никогда…
Нет, больше она не плакала. Хватит.
***
Захватив в два часа пополудни богом забытый разъезд к западу от Ровно штурмбепо «Гарибальди» перекрыл не только железную дорогу, но и проходившее через нее шоссе
Три попытки интервентов проникнуть на разъезд были отбиты орудийно-пулеметным огнем. Круминь был рад – покуда не выяснилось, что бепо продолжает находиться на путях в одиночестве, без пехотной, кавалерийской и какой бы то иной поддержки. Короткий военный совет с участием комиссара, начдеса, начарта и начпулькома, перед которыми поставлен был вопрос «отступать или остаться», единогласно постановил остаться. Не пропускать.
Поляки тоже решили проявить упорство и прорваться. Любой ценой. Иначе им пришлось бы бросить автотранспорт и обозы – с военным имуществом и с трофеями оккупации. Постепенно нарастая, бой к пяти вечера достиг величайшего напряжения.
Стрелковый десант рассыпался по обе стороны от колеи, по большей части слева. Фланги, отметил Костя с удовлетворением, были для противника почти непроходимы, что позволяло сосредоточить огневые средства на одном, фронтальном направлении. Значительного тылового охранения не требовалось. Мерман находил, что и вовсе не нужно, Костя не согласился. Объяснил терпеливо комиссару, что охранение необходимо всегда. Война на три четверти есть область недостоверного, а потому следует не только иметь охранение, но и возможность в случае появления в тылу противника перенаправить туда часть сил. «Ося, мы у них тут сами на тылах орудуем. Могут на стрельбу другие части подойти, с противоположной стороны. – Для пущей авторитетности добавил: – Nebel vom Krieg, как выражался философ войны»11. Про Nebel Мерману понравилось. Образно и по-еврейски. Он даже повторил пару раз, чтобы запомнить: «Непл фун криг, непл фун криг». (Костя успел подметить: комиссара тянет к знаниям, и таковой его черте сочувствовал.)
В полевой, парижского производства бинокль хорошо различалось, как впереди в складках местности накапливаются жолнежики. Прошмыгивали муравьями темные фигурки, по одной, по две, по три – и моментально пропадали в траве. Две неприятельские машинки, хорошо замаскированные, открывали беспокоящий огонь. Наши покуда молчали. Мойсак и Панас спокойно лежали в траве. Зоркий максимист поглядывал на Костю, глазами сообщая – пока без перемен.
С левого фланга прибежал, неловко пригибаясь, Мерман. Сообщил, что там полный ажур, ожидают. Удобно пристроился в полуметре от Кости. Немного помолчав, послушав и понаблюдав, огорошил фендрика вопросом.
– Константин Михайлович, а вот скажи мне, это правда, что у чухонцев женщины с мужчинами в бане разом моются?
– Не знаю, – пожал плечами фендрик, мало озабоченный постановкой банного дела в бывшем Княжестве Финляндском.
– Да не ври, ты всё ведь знаешь, – не унимался Иосиф. – Скажи.
– Думаю, и у нас в деревнях так бывает, – неуверенно предположил начдес. – Не интересовался. Вот, скажем, в древних Помпеях…
Про Помпеи и про Рим Костя рассказать бы смог. Но античные Помпеи комиссара не прельстили.
– Нелюбопытный ты человек, Константин Михайлович, нелюбознательный. Я же тебе не про деревню древнюю. Я про городскую баню, про общественную, публичную. Представляешь, посторонние совсем мужчины и совсем посторонние им женщины. В самых ихних Гельсинках, в столице.
– В Гельсингфорсе?
– Ну да. По-нашему Гельсингфорс, по-чухонски Гельсинки. Мне Сергеев рассказывал, он же моряк. Стоял у них там.
– Ну если Сергеев… А что тебе до финских бань?
– Так интересно же. Приходишь в такую городскую баню, а там тебе красавицы-чухонки, во всем своем чухонском великолепии. То да это, красотища. Белокурые, голубоглазые…
– В мыле, – поморщился Костя, – с мужьями. И ты телешом щеголяешь, стати свои показываешь.
– А я о чем? – обрадовался Мерман.
– Не думаю, что чухонок это очарует. У них репутация скромных и донельзя честных.
– Не романтический ты человек, начдес. Тебе чухонки что, совсем не интересные?
– Прости, Натаныч, не сталкивался никогда с чухонками, не знаю.
– А Магдыня наша?
Наша… Вот где собака зарыта, сообразил туповатый начдес. Общественные бани в Гельсингфорсе как предлог поговорить о Магде Балоде. Теперь придется объяснять. Если позволят поляки. Не про Магду, правда, а про лингвистику и этнографию.
– Магда, Ося, не чухонка. Она латышка. Из Курляндии.
– А курляндки, лифляндки и латышки не чухонки? – возмутился Мерман. – Она же оттудова. Из Чухонии. Или Чухляндии?
– Чухонцами, Иосиф Натанович, называют финнов, – не отрываясь от бинокля, сообщил терпеливо Костя. На всякий случай по-занудски уточнил: – Западных. В первую очередь эстляндцев и финляндцев. И им это нравится не больше, чем одному великому народу, когда его называют… хм…
– Ты это о чем? – заподозрил неладное Мерман.
– О филологии. Латыши Лифляндии и Курляндии, а также литовцы Виленщины и Ковенщины, это не только другая языковая группа, но и другая языковая семья. Впрочем, это долго объяснять – про семью и про группу.
– Да и не надо. Понял. Латышки, курляндки и лифляндки не чухонки, потому в другой семье. Но в баню-то они с кем ходят?
– Об этом ты у Магдыни спроси. Или лучше сразу у Круминя. Он тебе и про чухонцев растолкует.
Ключевые слова: бани, женщины, моются, Магдыня – Мерман произносил полушепотом, и до пулеметчиков долетали лишь обрывки дискурса. Тем не менее стрыянин Мойсак, следивший не только за полем, но и за начальственным разговором, сделал вывод: комиссар намерен ехать восстанавливать советскую власть в какой-то околобалтийской «ляндии» (в этих русских «ляндиях» он, иностранец, разбирался не больше, чем обыватель Костромы в штириях, каринтиях и крайнах). Коломыец Панас, понимавший еще меньше, чем Мойсак, зевнул.
Костя молча обругал себя и Мермана с его ненужным трепом. Не потому, что постеснялся пулеметчиков, а потому что из-за этой болтовни до сих пор торчит рядом с ними, да еще вместе с Мерманом, и если пулемет, не приведи господь, накроют, десант может запросто остаться без командира, а бепо «Гарибальди» без комиссара. Пора его послать в другое место, а самому перебраться… скажем, вон туда.
– Скучный ты человек, – расстроился Иосиф. – И нечего скалиться. Знаю, про что ты думаешь. По-вашему, по-спецовски, если коммунист, если комиссар, если чекист, так не человек уже, а статýя медная с наганом. Нет, товарищ Ерошенко, не статýя я. Человек! А человек – это звучит…
Косте стало совестно. Вновь повел себя как слон в посудной лавке. Наступил на все мозоли разом.
– Не дуйся, Иосиф. Человек это звучит. Все мы люди. Там вон, – он двинул подбородком в сторону поляков, – тоже, между прочим, люди ползают.
Оська пробурчал: «Ну да, там тоже». Бросил взгляд на проползавшие по небу облака.
– Свежо сегодня. Не было бы дождичка.
– Нежарко, – согласился Костя. Протянул товарищу бинокль. – Полюбуешься?
– Давай.
Слева донесся голос лежавшего за пулеметом Мойсака.
– Что там видно, товарищ начдес?
– Скоро пойдут, Романе. Готовы?
– А якже? – ответил за старшего товарища Панас. – Скорiше б.
– Почекай та дочекаєшся, – ухмыльнулся комиссар и внезапно выдохнул скороговоркой: – Ось дивись, вже пiшли!
И точно, пiшли. Костя выхватил у Мермана бинокль. Вот они, есть. Вон там. Приблизительно в полукилометре. Отползти от пулемета, перебраться на удобную позицию? Уже не получается, неловко. Да и черт с ним, не впервой.
Над травою возникали новые и новые группки солдатиков, бежали, подбодряя себя и товарищей криками. Грохнули невидимые вражеские пушки. За спиной, на станции, шарахнув по ушам, лопнули две польские гранаты. За ними рванули две новых, много ближе к залегшей нашей цепи, осыпав кой-кого песком и галькой и заставив многих, в том числе и храброго начдеса прильнуть к земле, кормилице и матушке. Когда же Константин, не без морального усилия, немного приподнялся на локтях, польские солдатики оказались гораздо ближе. Различались винтовки и куртки, фуражки и бледные пятнышки лиц. В бинокль различались и глаза.
Костя оторвался от трубок из латуни.
– Давай, Романе, жми!
Подняв предохранитель, Мойсак вдавил в пластину спуска узловатые большие пальцы. В заскорузлых ладонях Панаса бодро зазмеился холст ленты. Слева ударил другой пулемет, ручной, системы Льюиса, за ним еще один, тоже ручной. Защелкали трудно различимые в пулеметном грохоте винтовки. И наконец, как будто после долгого раздумья – а стоит ли размениваться, право, на преступных и жалких полячишек, – со стальным оглушающим звоном рявкнуло трехдюймовое с первой бронеплощадки, носовое по терминологии Сергеева. Следом ударило другое, также с первой, затем еще одно – со второй, и со второй же площадки – четвертое. Бронепоезд шумно выкатил из прикрывавшей его ложбины, и из узких амбразур в броне загрохотали щедрые максимы. (Конфигурация путей, располагая поезд под небольшим углом к шоссе, позволяла вести огонь всем левым бортом, всеми восемью «левыми» пулеметами под командой начпулькома Герасимука.)
– Вали их, хлопцы! – заорал азартно Оська, даром что слышали его только близлежащие максимисты – близлежащие в прямом, буквальном и самом непосредственном смысле. – Не давай подняться! Рiж, Мойсаче!
Костя впился глазами в окуляры. В них, приближенная стеклами, густо оседала поднятая взрывами земля. Фигурки угодивших под кинжальный огонь бедолаг поисчезали. Повалились, как снесенные битой городки. И теперь кто оставался в живых, тот вжимался в чуждую, вражескую землю. Не возвращающую сил и не сулящую спасения.
– Отбой! – прохрипел Ерошенко. И добавил участливо и вежливо: – Вiдпочиньте трошки, товаришу Мойсаче.
Панас, отпустив холщовую ленту, тщательно протер ладонью лоб. Ладонь продолжала дрожать, в такт замолкнувшей уже машинке. «Эк тебя протрясло, громадянин», – не удержался наблюдательный Натаныч. «А ви самi спрубовати не хочете, товаришу комiсаре?» «У мене своє дiло є, – умело отбрехался Оська. – Дай-ка стёклышки, начдес, полюбуюсь на работу».
На бепо, чуть припозднившись, замолчал последний пулемет. Сделалось тихо, до жути. Лишь уныло гудели, вибрируя, раскаленные броневые щиты да ветер с юга ласкал зеленую, еще не выгоревшую траву. Мирно, покойно, Русь. И не одна матка-полька на днях – в Лодзи, Люблине? В недавнем габсбургском Освентиме? Во вчерашней прусской Познани? На Праге, Воле? – проклянет в который раз многократно прóклятую судьбу. За что?
«Гарибальди», вздрогнув, откатил назад, снова выйдя из зоны видимости. И сразу же, практически в том месте, где он был, взлетела в пламени и грохоте земля. Нащупали. Еще одна серия… Ойкнули в цепи. Протяжный крик. Задело. Долго ли продолжится обстрел? Как сработают у них корректировщики? Пулеметы себя обнаружили, и если паны не пожалеют снарядов… Но нет, похоже, жалеют. Не густо у них сегодня со снарядами, небогато.
– Товаришу Ерошенко, бачите? – Костя приоткрыл глаза на голос Мойсака. – Ось тамочки?
Точно, есть. Зрение у максимиста, что у твоего Натаниеля Бумпо. Вскинулись над травами, полыхнули искорки штыков, пошли, бегут. За первой – новая цепочка. За нею – третья и четвертая.
– Давай, Романе! Не подпускай! Age! – Последнее словечко, латинское, вырвалось само, не для Романа. Так он когда-то подбадривал себя. В Варшаве перед экзаменом у профессоров Котвицкого и Карского.
Снова выкатился «Гарибальди», вновь ударили с бронеплощадок. Без пушек, одними пулеметами.
Интервенты повалились и пропали. Тишь. Надолго ли? Мерман приложился к фляжке, Константин потянулся к своей. Нет, ненадолго, черта вам лысого. Вновь подскочили, сверкнули под солнцем сталью. Протяжно пронеслось «Naprzó-ó-ód!» Куда же вы торопитесь, хлопаки? Рядом с вами решительный и крайне боевитый офицер? А вот и он, высокий парень, с пистолетом… Мойсак по обыкновению не промахнулся – польский фендрик, забившись как в припадке, выронил оружие, переломился. За ним попадали другие.
Вот и всё. Наш последний и решительный довод. У кого служил ты, bracie? У нас, у немца, у француза? Какая разница. Прежних наших уже не будет. Новое столетие, больше мы не братья. Мои братья сегодня здесь. Красноармеец Мойсак, красноармеец Панас, Герасимук, Сергеев, Мерман, Круминь. И милая сестренка Магдыня.
«Слева!» «Справа!» «Бей, Мойсаче!»
Еще раз ударили польские орудия. На левом накрыло – Костя ощутил двадцатым чувством – «льюис». В ответ шарахнули пушки с площадок. «Гарибальди» выкатился из ложбины, в амбразурах задергались машинки. Сегодня штурмбепо снабжен великолепно, огнезапаса хватит на отличный бой. Подходи, полячьё, за винной порцией.
– Ух! – только и выдохнул, подставляя ладони под тряскую ленту, Панас.
Пот на лбу, на глазах, на висках. Землякам сегодня положительно неймется. Десятки новых Зосек, Касек разревутся на днях по Ясю и Стасю, бедным, глупым, несчастным, обманутым. Но знающие люди девчатам растолкуют. Не отчаивайтесь, скажут они, девчата. Не за хрен собачий пали ваши хлопцы, ибо пали они за Отечество. То самое, с огромной буквы «о».
Врете, негодяи, не за отечество угробили вы Яся. А за плюгавого земгусара и за faits accomplis своего усатого. Но убили их, как ни крути, сегодня мы – бывший штабс-капитан Ерошенко, бывший поручик Юрий Круминь, Мойсак, Панас, Сергеев, Мерман и Герасимук.
Внезапно пулеметы интервентов замолчали. Они не однажды замолкали и прежде, но в этот раз замолчали по-особенному резко – Костя ощутил всё тем же двадцать пятым чувством. Уткнулся в окуляры. Не понять.
От второй бронеплощадки, пригибаясь, подбежал посыльный Круминя.
– Конница, товарищ Ерошенко! Сверху видно.
Начдес наморщил лоб.
– Чья конница-то?
– Наша! Врезали Посполитой во фланг.
– Отбой! – радостно выкрикнул Мерман. И опять потянулся к фляжке. – Кому там как, а лично мне пожрать бы.