bannerbanner
Холодный вечер в Иерусалиме
Холодный вечер в Иерусалиме

Полная версия

Холодный вечер в Иерусалиме

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 14

Хава посмотрела на него удивленно. Она видала английских офицеров разных рангов, которые напивались до бессознательного состояния в баре гостиницы «Американ колони» на улице Луи Винсент, 1. Но Витя Кроненберг не был английским оккупационным офицером, он был родным племянником ее мужа. Хава когда-то в семнадцать лет была связной группы правого еврейского подполья, взорвавшего в июле 1946 года главный штаб английских оккупационных войск в Иерусалиме в гостинице «Кинг Дэвид». Тридцатитрехлетний Крон готовил бомбы своими страшными руками, Хава звонила из телефона-автомата и предупреждала англичан, чтобы они сваливали: «Давайте бегите, англичане, будет взрыв сейчас», – а двадцатидвухлетний красивый йеменский еврей Ицхак Цадок, командир диверсантов, заносил со своими парнями молочные бидоны со взрывчаткой в подвальное помещение юго-западного крыла гостиницы, в котором находилась кухня. И они разворотили и разрушили все штабное крыло с английским штабом к чертовой матери, побили много разного народа, но они боролись за независимость… Им было можно это делать. Наверное.

Крон объявил почти трезвым, слишком баритональным голосом, с ласковыми нотками, никто на это внимания не обратил:

– Монгольская сказка, которую придумал и записал Лев Петрович Кроненберг.

«Шли как-то по дороге мужик да баба. И повстречали черта.

– Добрый день, человече! Тебе и жене твоей!

Не понравилось мужику, как его черт поприветствовал: баба-то вовсе и не жена ему была!

– Ах ты, нечистая сила! – сказал он в ответ. – Ты почему так говоришь? Никакая она мне не жена!

– А кто она тебе?

– Родственница.

– Какая? Кем она тебе доводится?

– А вот смотри, черт, – отвечал мужик. – Ее мать – свекровь моей жены. А теперь разбирайся сам, в каком мы с ней родстве!..

Уселся черт на обочине дороги и принялся считать. Когда на руках пальцев не хватило – стал на ногах загибать: так уж ему узнать хотелось, кем та баба мужику приходится. Но как ни ломал голову черт, как ни крутился, как ни вертелся, так ничего и не понял.

Измучился черт, злой стал. Спрашивает мужика:

– Скажи, человече, в каком вы родстве. Никак не пойму!

– Нет уж! Сам додумайся. На то ты и черт!

И по сей день черт голову ломает и никак не догадается, кем та баба мужику приходится… А вы как думаете – кем?».

Возникла пауза, которую нарушил Кроненберг.

– Закручено, однако, многослойно. Монгольская сказка, во дает. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается, наворотил отец, – заявил Виктор, покачав головой. – Ничего не понял, но звучит неплохо.

Крон, все еще молодецки державший удар, допил с племянником вместе коньячный напиток, посмотрел в потемневший черный квадрат вечернего окна.

– Я выяснял, Виктор, тебе полагается квартирка от государства в квартале Неве Яков, написал от твоего имени заявление. Значит так, принеси мне завтра свой институтский диплом, я передам его в министерство просвещения, нечего тянуть, парень. Нечего трудиться в промасленном комбинезоне в центре Иерусалима, не для тебя это. Выражаюсь фигурально, как ты понимаешь. Я позвоню и по поводу квартиры, потороплю бюрократов, – пытался как-то оживить вечер Крон, мысль его не была последовательна.

Монолог Крона можно было объяснить только количеством выпитого, он был скромен, немолод уже и быстро расслаблялся, и умилялся от алкоголя.

– Я, наверное, пойду, спасибо большое, мне завтра рано вставать, – начал подниматься Кроненберг, понявший, что здесь выпито все и сказано больше, чем было необходимо. Выяснилось достаточно быстро, что Крон сказал далеко не все.

– Посиди, Витя, еще немного. Сейчас тебе Хава соберет корзинку еды с собой, и я выскажу кое-что важное, – Хава никак не реагировала на слова мужа, оставаясь на своем стуле неподвижно, сложив свои аккуратные руки на столе перед собой.

Витя похолодел. Ритм работы его сердца стал бешеным и неостановимым. Он предчувствовал то, что должен был услышать сейчас от Крона с того момента, как увидел его в конце смены у себя на работе. У него тогда буквально споткнулось сердце о неизвестный мощный барьер, достаточно высокий и непреодолимый. Сейчас этот барьер вернулся на место, и сердце споткнулось, остановилось, замерло, и голова его закружилась, и он крепко схватился за ножки стула, чтобы остановить это кружение.

Крон еще раз оглядел беспорядочный стол, подвинул тарелки и стаканы в организованный узор и на секунду задумался, полуприкрыв глаза.

– Знаешь, я еще в 1980 году, когда американцы отказались от Олимпиады в Москве, сказал, что теперь русские не будут участвовать в Олимпиаде в Лос-Анджелесе, и так и случилось. В Москве не могли просто так оставить унижения, они играют в достоинство всегда. Не то, что я такой мудрец, все было очевидно, лежало на поверхности. Сложнейшая политическая ситуация в мире. Мой бывший коллега по работе занялся политикой и теперь будет премьером, огромный скачок совершил этот человек. Все понимает. Умный, сильный, невысокий человек, – начал Крон эпически медленно и солидно.

Виктор его поддержал:

– Я голосовал за него, он мне нравится.

– Еще бы, он очень многим нравится. На него можно положиться, как сказал герой в этом вашем чудесном фильме про Москву, не верящую в слезы, он – наш человек, а что может быть важнее, – обрадовался Крон. – Отец твой испанский преподавал, да? А ведь мог английский, немецкий, французский, но ему отдали испанский, их можно понять, начальников этих, знают, что делают.

Виктор отодвинул от себя по столу пустую тарелку, с сердитым звуком столкнув ее со стаканом и ножом.

– Ни хера они не знают, дядя Аркадий, им ничего не важно, суки они грязные. Им на все наплевать, слава богу, что не убили. Пальцы его вы не видали, я все знаю, что с ним делали, не думайте. Спасибо большое советам и коммунистам. Ненавижу тварей, – Виктор вспылил, гудел, как связанный бык. Он был в бешенстве, ничего не мог с собой поделать. Да и не думал ничего делать. Почти протрезвел, чего тут болтать про отца.

Через несколько секунд успокоился. Он посмотрел на Крона с извиняющимся видом: «сорвался я, прости меня, дядя Аркадий».

– Извините меня, Хава, – сказал он хозяйке. Витя был хорошо воспитан. «Никакой откровенности и нервов в разговорах», – учил его отец, и он ведь запоминал все.

Улыбку Хавы Виктор мог бы назвать библейской, иначе говоря, озаряющей.

– Мы с моим коллегой по работе давно разошлись, где он и где я, но все равно я уважаю его, иногда мы встречаемся, наверное, в память о прошлом. Разговариваем, спрашиваем совета. На него одна надежда, сильный… невысокий… человек из наших мест. Он тоже пятнадцатого года рождения, как и отец твой Лева Кроненберг, – Крон любил говорить эпическими новеллами.

– Чтобы они все были здоровы, – Виктор покачал головой, поджал углы губ.

Он все еще не нашел способа успокоить душу. Ничего на столе не было, даже пива. «Ничего себе пьют Кроненберги всех возрастов», – подумал Виктор без восторга.

– Мне сообщили, Витя, что твой отец Лев Кроненберг умер позавчера в Москве. Причина смерти его неизвестна, – сказал Крон, глядя перед собой. – А мама твоя попала в больницу после этого с тяжким инфарктом, лежит в реанимации.

Ну, что тут можно говорить, что сказать?! Ну, невозможно вот так, за раз, все обрушить. Хотя он всю жизнь пытался крушить вокруг себя.

Виктор Кроненберг был готов к чему-то подобному весь этот день, но все равно было что-то избыточное и невозможное в этих слова Крона.

Ко всему прочему, он не был крепким человеком. И он помнил какие-то стихи, очень странные, к месту и не к месту. Вот такие, к примеру.


Я шел зимою вдоль болота. В галошах. В шляпе и в очках. Вдруг по реке пронесся кто-то на металлических крючках. Я побежал скорее к речке, а он бегом пустился в лес, к ногам приделал две дощечки, присел, подпрыгнул, и исчез. И долго я стоял у речки, и долго думал, сняв очки: «Какие странные дощечки, и непонятные крючки». (Д. Хармс)

– Останься сегодня у нас, переночуешь, успокоишься, возьмешь… Я позвоню завтра твоему начальнику, а? – пытался остановить Виктора Крон.

Витя мотал головой, что нет. Ему необходимо было уйти отсюда, найти бутылку, выпить ее до последней капли, захмелеть по-человечески, так сказать, и забыться где-нибудь на мокрой от росы лавке в парке или возле него.

– Подожди, я вызову хотя бы Ярона, – воскликнул Крон.

Но Виктор уже ушел, сгорбясь и даже не отозвавшись.

Через три дня после этого вечера Кроненберг добрел из последних сил, волоча ноги по щербатому тротуару. от здания ТВ метров сто к площади Субботы, мимо военной базы под названием «Шнеллер», и увидел вдруг приоткрытую стеклянную дверь справа в лавку. В темной глубине лавки перемещался от прилавка к холодильнику тяжелый бородатый мужик в белой рубахе и резиновом фартуке. Борода его была большая, путаная, лютая, а сам он был налитой человеческой мощью, красивый, в ямщицком картузе, из-под которого висели витые хасидские пейсы, просто любо-дорого смотреть.

Витя зашел и поздоровался из последних сил. У прилавка стояла крашеная синей масляной краской табуретка, и Витя, не спросив разрешения, присел и прислонился.

– Слушай, я тебе сейчас поесть сделаю, с утра хорошо плотно поесть, – сказал мужик, оглядев Витю и его внешний вид мельком.

Он обошел Виктора изящным движением корпуса и бедер, не коснулся его и зашел на свое рабочее место. Витя вытирал регулярными движениями рук потное лицо свое мятым платком и молчал.

Мужик взял длинный хлеб, похожий на французский багет, который издавал дивный запах утренней выпечки час назад, и положил его на лист пергаментной бумаги. Хлеб был около метра длиной, может быть, чуть меньше или больше. Затем длинным ножом-пилой он разрезал его вдоль, и взяв другой нож, мясной, намазал обе рабочие поверхности хлеба майонезом из банки. Дальше все шло слоями. Мужик покрошил зеленого лука и несколько стручков ядовитого зеленого перца – и все это выложил на хлеб. Потом мужик нарезал вареной колбасы от толстенного шмата грамм 200‒250 и уложил ломти поверх, примяв их ладонями, похожими на утюги. Потом он нарезал салями, которую делали здесь неподалеку на производстве из трех человек, папа в черном и два сына тоже в черном лет по пятьдесят пять каждый. Салями, пронзительно пахшая чесноком и черным перцем, была положена на репчатый лук и на слой помидоров. Еще были листья салата и какая-то иерусалимская смесь трав. Крупная соль и горчица из банки. Потом мужик сложил две части в одно ровное целое, укатал это целое в бумагу, разрезал мясным ножом пополам посередине и получил две части необходимого совершенного вкуса. Можно было голодному человеку увидеть, откусить и получить инфаркт от вкуса и вида. Мужик достал бутылку без этикетки из холодильника и налил из нее в граненый стаканчик, грамм на сто пятьдесят. Это была сахарная водка, иначе говоря, самогон нашей мечты.

– На, юноша, поешь и запей, только скажи что-нибудь Ему, – сказал он на идиш, протянул хлеб Вите и отвернулся, чтобы не видеть его мокрого от пота и слез лица.

Он, простой семит Моисеевой веры, человек не эмоциональный и не сильный, не мог выдержать с утра такого зрелища.

Мужик подвигался за прилавком и положил перед Кроненбергом глубокую тарелку с медовым пятничным лекахом. «Сладкое успокаивает горе», – говорила ему мама в детстве.

– Не волнуйся, парень, это не молочное, – выговорил мужик.

Виктор его услышал, но не понял.

2022 год

Слава ортопедам

Толкнув дверь из кухни нежным коленом, в зал выдвинулась официантка с полным подносом в сильных руках. Лавируя, она подошла к столику, за которым восседали три джентльмена средних лет, одетых по местной привычке без лоска, чисто и аккуратно. Расставляя на столе блюдца с сильных цветов закусками и яркими салатами, опытная женщина успевала оценить ситуацию с мужчинами, которые уже крепко, по ее мнению, выпили и пребывали в состоянии веселых наблюдателей жизни. Почти пустая бутылка виски, названия которого официантка запомнить никак не могла, несмотря на все старания, доказывала, что женщина была права. 750 грамм поделить на троих и то не полностью, всего ничего, нет? Эта официантка, несмотря на большой опыт и понимание жизни, как ей казалось, была дамой недалекой.

Один из мужчин, лысоватый, крепкий, подобранный, с пронзительным синим взглядом глубоко сидящих глаз, отодвинул стакан, чтобы женщине было удобнее расставлять тарелки. «Вот этому я бы дала, с удовольствием», – подумала она мельком. Рубашка у него была дорогая, модная, очень известной фирмы, нейтральной расцветки. «Пижон, стареющий», – вынесла приговор женщина, которая и сама была уже не так и молода. Но, что называется, в соку. Что говорить зря. «И ботинки у него в тон всему, удивительно, а так и не скажешь никогда», – покачала официантка головой, уходя собранным и живым шагом. Это у нее получалось как бы само собой.

– Нам еще бутылку, принесите, пожалуйста, того же, – негромко сказал ей второй мужчина. Этот был светловолос и вежлив, целеустремлен и ни на что, казалось, не обращал своего внимания кроме как на количество алкоголя на столе. Официантка кивнула ему, что поняла просьбу, повернув пригожее лицо голодного, возбужденного человека, который с утра съел только две ложки простокваши с куском свежего огурца – у нее был разгрузочный день сегодня. Она поправила шпильку в крашеных в светло-коричневый цвет волосах, ей показалось, что прическа ее потеряла форму и распустилась, сказала бармену, что на пятый столик нужна еще бутылка того же, и прошла на раздачу за тарелками со вторым.

Третий мужчина, того же примерно возраста, что и его знакомые за столом, постукивал чуткими пальцами по танцующей цыганке, изображенной на синей пачке крепчайших сигарет «Житан», изготовляемых из черного табака.

Они выпили минут за тридцать грамм 700 виски на троих без закуски, что не слишком отразилось на них и их общем состоянии. У этих людей, что было ясно и видно невооруженным, так сказать, взглядом, был некоторый опыт в этом увлекательном и затягивающем занятии. Официантка принесла им спорым зрелым шагом новую непочатую бутылку виски и торжественно и весомо водрузила ее посередине стола. Затем она быстро вернулась на кухню и принесла каждому из мужчин по плоской тарелке с куском сочащегося кровью мяса, ядовито-желтого цвета горкой зернистой горчицы и острейшим ножиком с тяжелой трезубой вилкой подле.

Хлеб был свежайший, ржаной, тяжелый. Они рвали хлеб на куски и, нацепив их на вилки, макали в мясной соус с острейшей горчицей, закусывая значительные глотки виски и одобрительно кивая процессу довольными, расслабленными и успокоенными мужскими лицами с закрытыми от удовольствия глазами. Поданное им мясо было упругим и сочным. Ха, что тут сказать, что говорить зря. Они выглядели так, как будто понимали жизнь и ее суть, эти уверенные в себе взрослые мужчины.

Арочный вход в этот ресторан, называвшийся «У Джона», вблизи хайфского многокилометрового пляжа был перекрыт сверху и сбоку лозами дикого винограда с гроздьями мелких ядовитого цвета ягод, досадливо мешавшим людям, которые входили и выходили, отодвигая от лица виноградные листья без раздражения и нервов. Как будто так и должно было быть при входе в популярный ресторан, источавший волнующие запахи свежей зелени, только что испеченного хлеба, привезенных утром из хозяйств овощей и жареного на углях мяса. С моря приносился легкий ветерок, деревянный пол в зале был только что вымыт, место было популярное, но столик найти было можно, просто нужно было знать часы. Они знали и всегда приходили вовремя, съезжаясь из разных мест Израиля.

Тот самый, солидный и модный, приезжал из Иерусалима, машину ставил вдали от ресторана и шел вдоль длинной парковочной стоянки, обсаженной с двух сторон кустами розмарина, жимолости, лимонного калистемона и лавра на встречу с друзьями неспешным вольным прогулочным шагом, он мало ходил и старался по возможности наверстывать недостающие в жизни шаги. В Иерусалиме у него получалась мало гулять: работа, дом, тренировочный зал в подвале семейного особняка в Старом городе и так далее. Русские друзья звали его Федей. На самом деле его имя было Фуад. Это все шло еще из Ленинграда, где они все учились в середине 80-х и 90-х. Там этого человека называли Федей для удобства жизни и звучания. Ну, Федя и Федя, он не возражал. А что?!

Он посмотрел на море, переведя свой взгляд через широкую полосу пляжа с немногочисленными в этот час отдыхающими. Море было неспокойного серо-синего густого цвета с редкими купающимися, которых отгоняли от разрешенных границ плавания гулкие голоса спасателей на вышке, установленной посреди пляжа на сваях метрах в 30-ти от ресторана. «Вы могли бы принести мне чаю с лимоном?», – спросил он проходившую мимо официантку. Иврит его был лучше его русского, но хуже его арабского. «Конечно, немедленно», – женщина не удивлялась просьбам и требованиям, она повидала за месяцы и годы работы всякое. На ходу она подумала, не пряча улыбки: «Еще и не поел ничего, а уже чая хочет, вишь какой». Федор заметил, что у стены в полу проделана квадратная дыра неизвестного предназначения. В строениях Средиземноморья часто встречаются такие непонятные и необъяснимые загадочные штуки.

На улице свет казался как бы просеянным через марлю, соленым и зачищенным от постоянной силы солнца. Семья из четырех человек, мама и папа средних лет, и мальчик, и девочка, похожие на кузнечиков, в мокрых купальных костюмах, присев на камни низкой ограды, тщательно счищали песок старыми застиранными махровыми полотенцами со ступней и голеней, готовясь зайти в ресторан «У Джона», в котором сидели и кайфовали за поздним обедом наши герои. Будний день, без особых перегрузок и новостей. Девочка, почти Лолита по возрасту, неловко толкнула брата в спину, и он, оступившись и потеряв равновесие, шагнул в песок. Девочка хихикнула и отскочила, нелепо взмахнув длинными руками, от брата, похожего на обозленного шипящего котенка. «Ты жаба, вообще», – воскликнул он обиженно. Их отец сказал на все это глухим голосом: «Я кому сказал, не балуйте, а ну, тишина». И посмотрел кругом, как реагируют люди. Никому не было дела до них.

Все трое взрослых мужчин, сидевших в ресторанчике за столом, лет двадцать назад учились в Ленинграде, тогда этот город назывался так, в медицинском институте на Петроградской стороне. Федя был стипендиатом и посланцем за самой гуманной профессией от компартии солнечного Израиля, или как эту страну называли арабские товарищи, Палестины. Глеб, медалист, глазастый и любопытный юноша, приехал учиться из небольшого городка на Украине, а вот Генаша родился в Питере, ему не надо было никуда приезжать, только поступать. Что он и сделал без особого перенапряжения, у него был большой талант к жизни.

Федя до поступления в ВУЗ проучился полтора года на курсах по изучению русского языка. Он был трудолюбивый, очень способный, выучил русский язык он на удивление весьма быстро и прилично. Два раза в год он ездил домой в родные, как говорят, Палестины на каникулы. «Ну, что Федор, как было? Как там наш Вечный город, а?» – спрашивал его своим обычным голосом Генаша, встретив в коридоре института по возвращении. У него, казалось, не было комплексов, он, якобы простой человек, их преодолевал по мере поступления.

Генаша учил иврит в неофициальном кружке, уже было можно и казалось, что так было всегда, платя за удовольствие учебы рубль с полтиной за 45 минут, но успехи у него были слабые. Этот язык в другую сторону (справа налево) был не его вотчиной. Он был способный человек, все схватывал на лету, но язык иврит, родная речь, ему не давался. Это его раздражало, хотя он не сдавался и продолжал повторять глагольные формы, коверкая произношение.

Глеб был фанатом спорта, тренировался при каждом удобном случае, развивая свои и без того значительные бицепсы и излишние, на первый взгляд, грудные мышцы. Его удар, по слухам, правой прямой был сокрушительным, если достигал чужой челюсти. При всем своем нервном заряде Генаша не был большим любителем драк и скандалов. Мог лениво поругаться с кем-нибудь на институтском вечере в каком-нибудь Текстильном или Техноложке, но не больше того. Закон он уважал, советский закон был для него среди закрытых тем, в твердом табу, со второго класса. Он был сутуловат и узкоплеч ко всему, ему это как бы не мешало.

Федя остерегался всего и боялся даже возразить что-либо какому-нибудь дрожащему алкашу на выходе из метро «Петроградская». Безропотно отдавал 40 копеек «на похмел, друг, дай» и шел дальше под взглядами мужчин с подвижными кадыками на небритых шеях. Его предупредили не конфликтовать, не ругаться, не выяснять отношений, не реагировать ни на что. «Это не приветствуется, у тебя семитская внешность, запомни, там таких не обожают, Фуад, права не качай», – напутствовал молодого человека перед отъездом опытный родственник, который уже прошел через советский вуз.

Завкафедрой анатомии, пожилой известный в этом мире профессор, взял шефство над вдумчивым студентом Фуадом или по-простому Федей из далекого Израиля. Профессора звали Михаил Абрамович Форпост, он прекрасно разбирался в жизни и понимал, кто есть кто и в Израиле, и здесь, в Ленинграде. Но ему, в действительности, было абсолютно все равно по большому счету. Своих детей у него не было. Парень ему просто понравился, он был очень вежлив, любознателен, усерден, все схватывал на лету и очень воспитан, не чета многим другим «парехам и уйсворфам» из советской провинции. Речь не обо всех идет, но Форпост в людях разбирался хорошо, как он считал.

Их сотрудничество, ставшее дружбой, продолжалось все годы учебы Феди в мединституте. Ничто не могло нарушить этой идиллии, не только рабочей, но и, кажется, общечеловеческой. Ни разу о деньгах речи не заходило, это просто было не к месту, Федя это понимал. Он напряженно думал, ну, как можно отблагодарить этого человека. Однажды он привез ему в подарок из Иерусалима менору ручной работы. Купил Федя ее в первом ювелирном магазине, который был ниже гостиницы «Кинг Дэвид» на той же стороне. Всего там было несколько магазинов, но Федя выбрал первый от гостиницы. До него дошел глухой слух, от друга отца, понимавшего в этих делах, что это лучший из всех. Не торгуясь с религиозным хозяином о цене, Федя попросил упаковать менору и сказал, что везет ее в далекую северную страну. Хозяин тщательно упаковал в три слоя пергамента менору, уложил в картонную коробку со стилизованным рисунком молящегося еврея, забрал деньги не считая, этот араб вызывал у него доверие, они пожали руки – и Федя, очень довольный, вернулся к машине, припаркованной на гостиничной стоянке. Охранник в форменной фуражке, сидевший в распахнутой будке на стоянке, пытался съесть принесенный ему из гостиничной кухни обед, отправляя в себя большие порции спагетти и мяса, которые он щедро набирал поочередно из двух одноразовых тарелок. «Приятного аппетита», – пожелал ему Фуад, вежливый по жизни человек, хорошо воспитанный дома. Охранник прожевал пищу и сказал ему: «Спасибо, любезный господин».

Михаил Абрамыч был очень тронут подарком студента. Сначала буквально застыл при виде благородно блеснувшего серебром семисвечника. Он разволновался, долго рассматривал менору с разных сторон и потом значительным голосом торжественно сказал: «Замечательно, уважил пожилого семита».

Он извлек бутылку старого коньяка с названием из двух букв «КВ», что могло означать и «Коньяк Выдержанный», и «Клим Ворошилов». И со значением, свойственным редко, но с удовольствием выпивающим людям, не лишенным пристрастий, разлил его по хрустальным рюмкам. «За Иерусалим, мой мальчик». Он, казалось, не совсем разбирался в ситуации, не хотел в ней разбираться. Заметим, что уже можно было гражданам страны Советов получать такие подарки, прогрессирующая в демократическом направлении власть уже позволяла людям относиться к предметам религиозного культа с уважением, в разумных пределах, конечно. Без фанатизма, так сказать, как стали часто говорить позже. На Михаиле Абрамыче была его любимая шерстяная кофта крупной вязки, застегнутая доверху, ему часто бывало холодно. Это были последствия плохо объяснимого задержания органами безопасности и двадцатипятимесячного содержания под следствием более тридцати лет назад. Вся эта довольно страшная история продлилась в общей сложности для Форпоста около двух лет, плюс-минус. До тех пор, пока не умер усатый хозяин в Кремле, вот тогда его, сильно сдавшего физически и психологически, конечно, тоже, и отпустили домой.

Все обошлось, по словам Михаила Абрамыча, «все вернулось на свое место, как прежде, видите, больше тридцати пяти лет прошло, я на своем месте». Феде он об этом не рассказывал, частная жизнь старика его того касаться была не должна. А Федя и не спрашивал профессора, он наблюдал жизнь с холодным несколько презрительным уважением иностранца, «чего не знаю, того и не должен знать, мало ли что в жизни бывает, разве нет?!».

На страницу:
9 из 14