bannerbanner
Холодный вечер в Иерусалиме
Холодный вечер в Иерусалиме

Полная версия

Холодный вечер в Иерусалиме

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 14

После приезда Фуада в Ленинград с ним несколько раз беседовал один на один взрослый мужчина на темы отвлеченные и непонятные. «Меня звать Иван Максимович Гордеев, я ваш друг в этой стране, надолго и крепко. Как жизнь ваша, Фуад Акбарович? Вам нравится здесь? Какие у вас планы на будущее? С родителями разговариваете? Ну, вы же наш человек, Фуад Акбарович, конечно»… и так далее. Все в утвердительной интонации. Фуад понимал, что его просматривают и хотят разобраться с ним дружеские организации, что там и как с этим Аль-Фасихом. Опытнейший отец его, который не одобрял всей этой затеи с Ленинградом и учебой, ему говорил перед отъездом: «Не лезь в политику, твой поступок – политическое решение, они тебя будут вести все время там, от а до я, не забудь, ничего им не подписывай, ты понял меня?!». Он, Акбар Аль-Фасих, ледяной, успешный, состоятельный человек, был почти в отчаянии. Получив английское воспитание и образование, и сам став почти англичанином, он не мог позволить себе демонстрировать испуг и волнение даже сыну.

Когда Фуад приехал в мае в Ленинград, в Москве еще не пришел к власти реформатор с пятном на лбу. Еще был на троне очень пожилой, дрожащий и больной дядя на месте русского партийного царя в Кремле. Со стороны казалось, что все было в порядке и Совдепия в полной силе, огромной мощи и совершенной красоте. Да так и было, конечно. Такая большая власть стоит прочно, сохраняет равновесие и никаких признаков распада не демонстрирует рядовым гражданам. Все функционировало по-прежнему, а люди, охранявшие безопасность государства, продолжали свою всеобъемлющую и всеохватывающую работу на благо и во благо великого народа, стремящегося к миру во всем мире, изо всех своих безграничных сил.

Фуад не знал точно, что он подписывал на встречах с этим человеком. Он понимал, что привлекает их внимание. Иногда они разговаривали на английском, а позже, когда он начал немного понимать и говорить, по-русски. «Ну, вот прочтите и здесь подпишите, и здесь. Что вам объяснили смысл разговора и что вы с ним согласны, да?!», – деловито говорил Фуаду его собеседник с университетским значком на лацкане, представившийся сотрудником министерства просвещения (или работником Общества дружбы с народами всего мира, было не разобрать). Фуад даже видел его удостоверение среди других с надписью на корешке «Почетный сторонник мира» или что-то в этом роде.

Потом он стал соображать больше, разобрался более-менее в ситуации и немного испугался. Никаких последствий не исходило из этого, и он перестал бояться, хотя немного душа у него побаливала и ныла по ночам. Затем началась вся эта история с переменами в СССР, он решил, что ему повезло и опасность прошла мимо. Фуад боялся самому себе признаться в этих подписях. Была подпись его и, вообще трудно поверить, на пустом листе бумаги. «Потом заполним, вижу, что устали и хотите отдохнуть», – отечески говорил Фуаду Иван Максимович Гордеев, из организации, поддерживающей изо всех сил мир и дело мира. Он дружески держал правую руку на плече перспективного арабского гостя: «Надеюсь на вас, уважаемый, вы наша опора, дорогой». Рука его была невыносимо тяжела и горяча, что не соответствовало его внешнему виду, потому что сам он был худощав, жилист, со впалыми щеками. Беспокоил Гордеев Фуада редко, но беспокоил.

Когда с некоторым неудовольствием и даже содроганием Федя вспоминал все это позже: пасмурную погоду, к которой он не мог привыкнуть и очевидную для него неудачу с Галей Кобзарь – он приходил к выводу, что вылезти из всего этого, не пострадав, очень трудно, да просто невозможно, надо признать, что говорить. «Эта страна и система власти в ней не вмещаются в мое сознание и понимание», – однажды он подумал, засыпая. «Швейцария и тамошняя власть более понятны, что ли, чем Союз, или тот же Израиль со своими евреями и верой в последнюю истину, а? Только медицина стройна и очевидна, доступна мне, только медицина, хотя и здесь есть вопросы, и их много. Сколько вопросов, а?! Как все сложно!». С этой мыслью он, сильный, умный, с хорошей памятью и стройными мыслями совсем молодой человек двадцати четырех лет, тревожно заснул, не додумавшись до чего-либо конструктивного и обнадеживающего.

– Ну, что Галина Богдановна? Продвигаемся с нею в счастливое будущее, а? – спросил Федю в перерыве между лекциями Глеб. Для него не было запретных тем и слов. Глаза его светили синим неотразимым цветом галицийского неба. – Что скажете, товарищ Аль-Фасих? На, бери, закуривай, Федя, нашу любимую «Приму». Не хуже ваших крученых сигар будет, поди.

Фуад не опровергал слова приятеля, но и не подтверждал. Он был восточный, выдержанный человек, напомним.

– А Галя-то наша не уступила, как я понимаю, не дала пришлому чужеземцу, Богдановна, вот так, дорогой. Мы не такие, мы советские люди, мы любим родину и наших простых парней, понимаешь?!

Глеб любил сыграть (и играл) такую роль – широкого рубахи-парня, не совсем русского, скорее славянского. Это было довольно забавно, если вспомнить и учесть его происхождение и шикарную наследственность этого грешного юноши из местечка. Фуад осторожно вытаскивал двумя пальцами из мятой пачки сигаретку с осыпающимися крошками ядреного табака – «Прима» была архангельская, самая, по слухам, резкая и дерущая, как любил Глеб – и ловко закуривал, как заправский пацан возле заляпанного входа в гастроном или у зеленого пивного ларька где-нибудь на улице Шкапина или даже на самой Турбинной.

Жизнь в Ленинграде проводила с Фуадом свои разрушительные эксперименты, оказывавшие на него особое воздействие, которое нельзя было охарактеризовать положительно. Фуад, конечно, не становился с прохождением времени человеком российским или уж совсем русским, но он явно приближался к пониманию этих людей и совпадению с ритмами их так называемых душ и сердец. Если это, конечно, возможно, по идее, в принципе. Все-таки заметим, что нет, невозможно такое.

– Значит, дела твои, Федор, на личном фронте не блестящие, как я понимаю. Но я скажу тебе так: терпи и терпи, ты ее возьмешь, парень, в конце концов, не мытьем, так катаньем, она будет твоей, точно тебе говорю, – рассказал Фуаду Глеб. Он говорил странным голосом, внятно, громко, почти кричал, не считая нужным понижать голос, ничего в этом всем, он считал, тайного или постыдного не было. Фуад шарахался от его голоса и слов. Но он слушал его и слушал, считая, что этот парень все ему скажет про то, что будет и чего не будет. Была в нем эта неизгладимая, чудесная иерусалимская наивность, которая присутствует в наличии у самых изощренных и умных уроженцев этого не всегда и всем понятного города.

Если говорить честно, то Фуад и сам не мог бы объяснить, почему поехал к этой даме в Яффо. Не так уж он хотел знать подробности про свое будущее. Но вот поехал. Кто-то нашептал чего-то, вдруг загорелось выяснить, а стоит ли ехать учиться в Ленинград, это занимало его сильно, и ко всему отец очень возражал, предлагал любые варианты. А мать вообще была на грани истерики: «Какая Россия, где это? Это как полет на луну, как ты вернешься оттуда?». А и правда, как? В общем, Фуад взял, собрался и ничего никому не говоря поехал с утра к гадалке в будний день на маминой машине, предупредив, что вернется к обеду. Это был вторник.

Гадалка в Яффо, которая жила в доме за знаменитой каменной башней с часами, принимала всех, кто хотел выяснить за плату свое будущее и размеры личного счастья, здоровья, несчастья. Женщина была полная, с обведенными черным глубокими пугающими глазами, одетая в цветастые одежды кочевницы, она внушала волнение и почтение гостям. Горели свечи, позванивали мониста, было прохладно, хотя кондиционер не работал, его не было слышно. Сначала она посмотрела на чашку опрокинутого на блюдце черного кофе, покачала головой и сказала гулким голосом Фуаду, севшему напротив нее за стол: «Тебя ждет дальняя дорога в город у моря, будешь знаменитым, вижу тебя врачом или адвокатом, будешь очень богатым, все у тебя будет. Любовь большая тебя настигнет, но вместе я вас не вижу, жизнь будет сложная, тебе будут помогать другие люди бескорыстно, у меня здесь провал, не знаю, но помогут тебе точно. Это все, что я могу тебе сказать про тебя и жизнь твою». Она задула желтую свечу перед собой и со вкусом закурила сигарету из мягкой пачки. «Каирские, Флорида», – прочел Фуад. Запах дыма был сладковат и не слишком силен, но вкусен. Разговор шел на иврите, хотя женщина была бедуинкой. Фуад посидел, помолчал, обдумал услышанное, как окончательный приговор кассационного суда, и сказал ей: «Сколько я должен тебе, женщина?». Фуад был внушаем и пуглив. Гадалка пожала жирными смуглыми плечами: сколько дашь, все хорошо. Фуад достал из кармана 300 долларов тремя купюрами и протянул ей. Гадалка до денег не дотронулась, лицо было непроницаемо, губы опущены: ты что, мол, мало. Фуад добавил еще 200 долларов. Гадалка взяла деньги и положила их под тяжелую скатерть, со словами, произнесенными равнодушным голосом: «Все кончено, молодой человек из Иерусалима, иди». Потом она добавила для него еще фразу, глядя в сторону и пожевав губами: «Бойся бледнолицых мужчин, коварных и умных, от них все зло».

Фуад с настойчивой мыслью «дорого и непонятно» ушел от нее полный сомнений, забрал машину с частной автостоянки, вокруг которой по периметру за оградкой росли густые непроходимые кусты и деревья с огромными неподвижными листьями, и вернулся домой, медленно проехав южный, малорадостный выезд из Тель-Авива и успев крепко подумать за полтора часа езды в пробках Первого шоссе до столицы. Так или иначе, он все накрепко запомнил из того, что сказала ему эта дама с шалыми черными глазами, подвижным перекрашенным алой помадой ртом и низким оглушительным голосом.

А ведь дед Макрам, отец отца, одетый в безупречный костюм невозмутимый старик, всегда причесанный на пробор, как-то говорил ему: «Не заглядывай в будущее, это не твоя задача, не заглядывай, мальчик». Фуад кивал ему и соглашался с тем, что «не надо заглядывать в будущее, это не лучшее из того, что можно сделать и на что можно рассчитывать». Дед был очень умный, вкрадчивый человек. Он занимался банковским делом и в силу своих занятий не был авантюристом и болтуном. Его советы очень ценились окружающими. «Люди ценят на вес золота слова деда Макрама», – повторял отец. Но, как можно понять в случае с Фуадом, что нам не наше золото, что нам мудрость стариков, мы сами с усами.

– Ты куда уходишь, на вторую пару остаешься или дела? – спросил Глеб мельком, но напористо. У него был свой интерес, обозначим его как ревность. Генаша тут тоже появился, без него было нельзя, но он молчал и не курил, просто слушал и не комментировал. Что-то его занимало, о чем он не говорил. Зато он напевал популярную местную песню, приплясывая и кивая в такт: «На недельку до второго я уеду в Комарово, я за то, чтоб в синем море не тонули корабли, та-та-та…».

– Мне надо к Михаил Абрамычу, договорились раньше, – ответил Федя. Он не совсем точно знал, что нужно скрывать, а что не нужно. Генаша бормотал какую-то фразу, завершавшую популярную, задорную и даже отчаянную песню о Комарово. Федя прислушался, но понял не все. Генаша выговаривал: «С гор спустились басмачи – это общество Нефтчи». – «Какая связь? Кто такие басмачи?» – хотел спросить Федя, но не спросил и правильно сделал, Генаша был насмешлив и опасен, как Федя понял давно. Генаша продолжил балагурить: «Басмачи спустились с гор – это местный Пахтакор». Федя не понимал многих слов, запоминая их и намереваясь спросить позже, когда Генаша расслабится и смягчится. Сейчас к нему явно не стоило обращаться с вопросами ни на какую тему.

Интуиция у Фуада получила в Ленинграде большое развитие. «Михаилу Абрамычу передай мое почтение и уважение», – сказал Феде Глеб. «Я хочу родить ребенка от Володи Казаченка», – выговорил Генаша совсем непонятно. Фуад отвернулся от него, он гневался: «Да иди ты, Генаша, к черту, что ты несешь?».

Он понимал, что это все связано с обожаемым Генашей футболом, но что именно, не знал. Тема обожаемой им футбольной команды «Зенит» чаще, чем внутренние болезни перед зачетом, возникала в монологах Генаши, но без объяснений. Все повисало в воздухе не разъясненное, что, возможно, было и к лучшему.

Фуад в Иерусалиме даже ходил пару раз на футбол, который играли на стадионе ИМКА в центре города. Ему там не понравилось. И поле там было плохое, далекое по цвету и качеству на первый взгляд от газона стадиона Уэмбли, который ему показывал в юности отец после окончания школы в Женеве. И играли на корявом поле ИМКИ в рытвинах и редкими пятнами растоптанной травы не слишком ярко и интересно какие-то корявые мужички в желто-черной форме столичного клуба «Бейтар». Фуад уже не говорил о болельщиках, оказавшихся шумными и вульгарными людьми, появившимися неизвестно откуда и зачем.

Фуаду не слишком удивились на той игре, но поглядывали на него с некоторым удивлением. Что такое, кто такой, ничего себе? – говорили взгляды соседей на трибуне. ««Бейтар» – это наше все, ты понял это парень?!» – задиристо воскликнул один из них, небритый, нарядно одетый в честь царицы Субботы в белое, с застиранным воротом рубахи, обращаясь к Фуаду. «Что значит все?» – подумал Фуад. Один из игроков под номером 10 очень понравился Фуаду. Он спросил у соседа: «Кто это такой?» – «Этот с челкой – Ури, наше все, живет здесь неподалеку, внизу, в Мамилле, он полукурд-полуперс, родители его бакалейную лавку держат», – объяснил один из них. Сочетание «наше все» всплывало на футболе часто в тот день. После этого Фуад на футбол не ходил, футбол его не привлекал.

– Неужели ты иврита не знаешь? Как так? – спрашивал его поначалу Глеб. – Ведь ты там жил долго и живешь? Разве нет?!

Эти вопросы возникали поначалу, потом все сошло на нет. Вообще, вопросов, друзья задавали Фуаду на удивление мало. Он тоже не был любознателен. Взаимная осторожность сопровождала их дружбу. Фуад знал иврит, но не пользовался им часто, ему это было не нужно, он был прагматичен. Знал то, что необходимо, а то, что сейчас не нужно, пусть хранится в закромах памяти до нужного времени. Глеб, который учил иврит достаточно тяжело и почти безуспешно, несмотря на усилия, никогда ничего у Фуада о языке почему-то не спрашивал. Не считал нужным, что ли. Сам Фуад, человек отзывчивый и добрый, по возможности, тоже не видел особого смысла в помощи товарищу. Они не сговаривались, просто так получилось.

После каникул Фуад привозил с собой из Иерусалима чемодан с личными вещами и еще один, кованый по углам чемодан с продовольствием. Друзья приходили к нему, в его съемную трехкомнатную квартиру, в которой он жил один, и Фуад с нейтральным лицом показывал заморские продукты, дефицит невиданный для тех лет. Получалась почти абсурдистская пьеса. «Мы сотканы из ткани наших снов», – произносил Генаша.

Фуад доставал главный чемодан, стоявший между венскими звонкими стульями у шкафа от потолка до пола, и устанавливал его на обеденный стол. Материнскими руками были заботливо упакованы-запакованы лучшие подарки из Вечного города для драгоценных друзей и учителей ее благородного мальчика и для него самого: цейлонский чай в ядовито-желтых пачках, растворимый германский кофе, банки меда обычного и финикового меда силан, «это все Форпостам», коробки орехов и сухофруктов, португальские и израильские рыбные консервы, обязательные четыре лимона с как бы лакированной кожурой из их сада и стандартные две бутылки шведской водки («у нас «Столичная» не хуже, – честно, – бормотал Глеб, – ты не обижайся, Федя, а уж яблочный самогон из Берегово просто слеза, клянусь»; Федя пожимал плечами и не реагировал: «говори, говори, знаток и мыслитель»), затем следовали сигареты «Кэмел», называемые Фуадом крепкими и вкусными. Это правда. Генаша часто говорил Глебу: «Не клянись ты все время, евреям нельзя, ты что, не знаешь?». Две бутылки виски Фуад привозил не потому, что жалел денег (он вообще не был жадным), а потому что больше было нельзя провозить через госграницу по закону. Две бутылки виски, два блока сигарет – и все.

Фуад помнил о соблюдении законов всегда, научили на собеседованиях, напугали до ступней. Все продукты принимались на ура и с большим удовольствием. Дело было не в голоде, его не было в регулярном понимании, но заморские предметы вызывали восторг и радость, никто ничего подобного не видел и не знал о существовании. И потом это красиво, разве нет?! Ничего запрещенного: книг, журналов, кассет фривольного содержания для видео – Федя не привозил, его не просили, и потом, он был предупрежден: «Ни в коем случае, товарищ Фуад, не позорьте семью и партию». Генаша пару раз сказал, отвернувшись от всего этого продуктового пиршества: «Люди с Литейного помогли, Фуад Акбарыч, иначе не объяснишь». Через пару лет после приезда Федя начал понимать смысл этих слов, похолодел и ничего ответить не смог. Да и что тут ответишь? Нет? Ну, помогли, и что?

– Ты, вообще, молишься, Фуад, извини меня? В бога веруешь? У вас же с этим строго? – интересовался Глеб вполне заинтересованно.

Фуад пожимал плечами, мол, лучше не спрашивай меня. «А у тебя как со всем этим? Ты – веруешь, комсомолец Гутман?» – он все видел, не все понимал, отбивался от наваждения. «Какое твое дело, Глеб, вообще, а?». Но сам себе он признавался в редкие минуты откровенности: «Отцовской цельности мне не хватает, характер у меня слабее, что ли». Он, наверное, был атеистом, или стал им, неизвестно. Глеб отставал от него со своим вопросом, как будто других тем не было.

– Чего ты лезешь к нему, как женщина на седьмом месяце? Отстань от человека, – шипел Генаша, – не вынимай душу у людей, зануда.

Узкоплечий, очкастый Генаша выглядел угрожающе, его раздражало местечковое любопытство приятеля. Глеб подавал назад, начинал неловко оправдываться.

– Я не спал сегодня, занимался, представляешь! И вообще, у меня впервые в жизни бессонница, что-то со мной не так, может быть, причина – весна, не знаешь, Гена?

Генаша не отвечал ему, отворачивался, брал в руки бутылку, осторожно крутил-вертел, вглядывался в этикетку, щурился за очками и выносил приговор: «Конечно, бессонница у тебя, Глеб, что же еще». В это время в городе были периодические, реальные, хотя и, конечно, временные проблемы, связанные с почти полным отсутствием продуктов питания, но никто из друзей Фуада не жаловался на это. Во всяком случае, об этом не говорили при нем, зачем? Наш гость из Вечного города, а тут какая-то нехватка продуктов?! Плановая?! Этот парень был ни при чем.

Самое интересное, что на фоне всей этой увлекательной жизни кругом происходили и другие масштабные события. Ситуация в мире менялась, менялась страна и страны вокруг. Город тоже оседал, ветшал, не выдерживая стремительно наседавших со всех сторон событий. Федя ездил к Египетскому мосту, там ему назначала женщина встречу, до станции метро «Балтийская» и оттуда пешком довольно далеко. Он ждал Галю Кобзарь, которая хотя и приходила вовремя, роскошная и веселая, улыбалась, любезничала, но будучи продвинутым студентом-медиком, вела себя с арабским гостем рассудочно, взвешенно, очень осторожно. Уж что она себе там понастроила, какие цитадели, катакомбы и минные поля в отношении этого парня, можно было только представлять. Женская фантазия, как известно, безгранична, что ей наговорил Глеб о приятеле из Вечного города, тоже лежит за семью замками.

У Фуада было, по его собственному мнению, слишком много тайн, которые давили на него. Тайны эти терроризировали его и очень мешали жить. Желание освободиться от них было очень большим, но как это сделать, Фуад Аль-Фасих не знал.

Тайны отпечатывались на нем, влияли на поведение и иногда, только иногда, он просто не знал, как с ними поступать и что делать. Груз этих тайн был значителен и неподъемен для одного человека. Сохранять спокойствие и веселье, свойственное молодости, ему было очень сложно и требовало усилий.

Старый профессор Форпост затеял написать мемуары о своей жизни. Пришло время. Форпост возжелал восстановить свою жизнь, пока он еще помнил ее подробности, часто пугающие, часто слезливые и душещипательные, но в основном, его намерение было соединить все эти разные эпизоды в подобие единого целого.

Последние лет 25 он хотел это сделать, записывал на клочках бумаги отрывки и складывал их в нижний ящик письменного стола. В конце концов, Михаил Абрамыч под влиянием громогласных событий вокруг власти и политики в империи вдруг решился и в один из вечеров сел к столу – и начал писать регулярно и последовательно. Ему было что вспомнить и что написать. Как и почти каждому, но не всякий мог систематизировать события и картины.

Он подошел к делу основательно, подготовил авторучки, три тетради с листами в клеточку, и начал эту личную историю со своего ареста у дома в апреле 1951 года четырьмя решительными молодыми людьми с безупречными мужскими лицами.

Они все были в серых неуклюжих пыльниках, шляпах на брови а-ля гангстеры Нью-Йорка и простроченных широких поясах выше талии. Была бы, в принципе, смешная картина, если бы не смутный осадок ужаса, желто-синего цвета, обрамленного красной каймой и ставшего фоном происходящему. Форпост, молодой человек с чистой совестью, хорошо запомнил, что было часов 8 мутного ленинградского вечера, шел дождь со снегом, и парни стояли спереди него, позади него и слева, загораживая от окон ЖЭКа на первом этаже, аккуратно, молча и неотвратимо подвигая его к бежевой «победе» с приоткрытой задней дверцей. «Давай, Форпост, давай, садись уже, не кочевряжься», – сказал ему один из этих мужчин чуть постарше возрастом в уличной тишине с шипящей непогодой. Его крепко сжатое службой недовольное лицо было неподвижно. Он был очень бледен, Форпост успел подумать: «Он, кажется, тяжело болен, этот офицер с ужасными нервами». Почему тридцатитрехлетний Миша Форпост решил, что этот человек офицер, было, в принципе, понятно: мужчина отдавал приказания, выглядел безупречно и казался властным и сильным.

Короче, офицер, конечно. Офицер сильно надавил на правое плечо Форпоста левой рукой в перчатке, и тот, сморщившись и согнувшись, сел на заднее сиденье «победы», уронив при этом свою шляпу, которую ловко подхватил у самой земли один из парней, стоявший справа. Забрал он и портфель Форпоста, положив его к себе на колени уже в машине. Постановление об аресте Форпосту предъявили уже на Литейном после того, как он спросил, есть ли оно вообще. Когда его вели по коридору Большого дома, пропустив оформление, оставив его на потом, важен был момент неожиданности, на первый допрос, он увидел в приоткрытую дверь свою жену, сидевшую с прямой спиной перед письменным столом с настольной зеленой лампой, от которого отошел следователь.

Михаил Абрамыч исписал за полтора года работы большую пачку бумаги своим мелким, не самым разборчивым почерком врача. Он захотел восстановить прожитую жизнь, занятие очень сложное и трудоемкое. Он возводил мосты от эпизода к эпизоду, будучи в плену у времени, которое для многих людей является всего лишь часами на циферблате. Но не для него. Форпост не забыл своего прошлого, память его не подводила ни в чем. В этом была некоторая опасность, но и большое искушение для него. Шорох колес по мокрому асфальту той «победы», которая везла его в тот вечер на Литейный, был безупречным фоном для его памяти.

Песя Львовна вносила ему вечерний чай с кубиками сахара возле и с обязательным лимоном, за которым специально ездила на Мальцевский рынок, в других местах этот цитрусовый плод с плотной ровной кожурой, которую было тяжело надрезать, в Ленинграде тогда было не достать. Продавали по одному на рынке – как драгоценность. «Пиши все как есть и как было», – говорила Песя Львовна ему тихим голосом. Детей у них не было, не наградил создатель. Форпост поставил точку, просмотрел, старательно пронумеровал листы и отдал все перепечатать знакомой машинистке с кафедры внутренних болезней. Получилось всего 607 страниц. Три дня работы. «Очень интересно написано, Михаил Абрамыч, – сказала женщина, аккуратно складывая 15 рублей за работу в объемный потертый кошелек. – Я даже не ожидала, если честно».

М.А. Форпост, согласно собственным и не абсолютным расследованиям, потомок царей Израилевых, буквально расцвел при этих словах. «Видишь, Песя, говорят, что небезынтересно, неожиданно, волнующе», – сообщил он жене, которая слышала слова машинистки и сама. «Ого-го, берегись классика, Миша Форпост идет, сметая все мыслимые преграды», – его смех звучал издевательски и насмешливо. Он понимал толк в откровенности, хотя его можно было обмануть достаточно легко, когда он этого хотел и допускал. Он развел руками в стороны, насколько позволял ему привычный вывих, с которым он жил больше 35 последних лет. Форпост не знал, что делать с этой рукописью, он не был уверен в своем даровании, в ценности написанного и в интересе для других перипетий его жизни.

У него ни разу не возникла мысль попросить Фуада вывезти рукопись из СССР. Он решил, что этого делать нельзя ни в коем случае. Тоже мне драгоценность. Соображения старика были стандартными и правильными. Друзей, и вообще никого, подставлять под угрозу ради своих собственных интересов, выгоды и амбиций нельзя. Этому он научился даже за недолгое время в тюрьме, хотя можно считать год там за три или даже пять лет, а еще в отчем доме, в затерянном местечке в западной Белоруссии на границе с Польшей. В те годы Мойшка Форпост хотел учить арифметику, которая потрясала его сознание цифрами и уравнениями, которые приводили написанное к гармоничному результату. Но получилось с медициной, как получилось. Форпост не жалел ни о чем, что случилось с ним в жизни. И этому он тоже научился в том местечке в двухкомнатной избе с умывальником в сенях и туалетом во дворе. Изба, ничем не отличавшаяся от других подобных ей в местечке. Эта изба называлась хедером, главным предметом изучения была Тора, затем шла тоже Тора, и на третьем месте Тора. Без конца и без края Тора, так было все в них заложено с малых лет. Оставшееся время учитель и ученики посвящали всему остальному, как-то: русский язык, география, арифметика, идиш. Двадцать остриженных наголо внимательных детей в ермолках с живыми любопытными глазами, одетых в чистые рубахи, застегнутые сбоку у шеи, возрастом от четырех до семи лет, пели хором за бородатым суровым учителем реб Мотлом на известный мотив «зол шейм кумен де геуле, зол шейм кумен де геуле», и так далее, прихлопывая ладошками по столу в такт и ритм. Все дети сидели в ряд за одним большим столом, все хотели все знать. Перед обедом, состоявшим из картошки в мундире, ломтя хлеба и половины луковицы, весь класс увлеченно пел за реб Мотлом, который запевал: «ше йибану бейс а мигдаш би мхейре ве яамейну, тен хелкейну торатеха…». Память об этом времени смягчала и посыпала сахаром цветные картины, Форпост это понимал, это не мешало ему. «Да что там, я весь из этого сахара состою, борюсь с дефицитом его в детстве, это все возраст, ничего не поделаешь», – думал снисходительно Форпост.

На страницу:
11 из 14