
Полная версия
Развод с драконом и тридцать головок сыра
— «Медь останется». Это всё. Он сказал ровно два слова, я добавил бы, но не велено.
Горан не слышал слов, но видел лист, и видел моё лицо, и видел, как второй караульный, проезжая мимо, сказал ему через плечо: «Писарь Крейгов разъяснил: продавать тебе нельзя, дядя. Пользоваться можно». И понял. При опеке ему стоять с книгой, в которой сорок восемь против сорока одного, и объяснять, где припасы, а припасы будут лежать в детской под одеялом, по описи, купленные, по бумаге самого лорда, на детей. А котлы, единственное, что в этом имении стоило денег, он не продаст.
— Передайте генералу, что я поняла, — сказала я Маркусу.
— Передам. — Он вскочил в седло и уже оттуда, тише, спросил: — А рука что?
— Скоба.
— Промойте как следует. У нас в Крейгхолле лекарь. Это я от себя.
И уехал. У этого Маркуса было слишком много «от себя» для адъютанта, и генерал, наверное, об этом знал.
Горан ушёл в конюшню. Я видела, как он подтягивает Серому подпругу, и решила: едет в Горнец, писать лорду. Пусть едет. Три часа туда, три обратно, значит, сегодня его в доме не будет.
Это была моя ошибка. Вторая за три дня, если считать калитку, и худшая.
Он вывел Серого во двор. Вернулся в конюшню. Вышел снова, и на верёвке за ним шла Пуговица.
Она упиралась. Он дёрнул. Она пошла боком, мотая головой, и верёвка на шее у неё была затянута так, что я видела это с крыльца.
— Куда козу?
Голос у меня не опустился. Он поднялся, и я услышала это со стороны.
— В пользование. — Горан уже сидел в седле и смотрел на меня сверху, довольный, как человек, который наконец нашёл, за что уцепиться. — Продавать мне нельзя, Крейгов писарь разъяснил. А пользоваться можно. Имущество имения, в описи стоит: коза, одна. Управляющему в дорогу. Молоко в пути пить буду.
— Коза даёт молоко детям.
— Кружку через день? Переживут. Вы же их содержите. Из опеки.
Рыжий сделал полшага и остановился.
— Пользоваться имуществом имения управляющему не запрещено, хозяйка. Нам велено вас не выпускать. Не его.
Горан тронул коня. Пуговица пошла за ним на верёвке, спотыкаясь, и у ворот обернулась и посмотрела на дом.
Из дома закричала Мила.
Она выскочила на крыльцо босиком, в рубашке, с зайцем, и закричала так, что у меня заложило ухо, и я поймала её на второй ступеньке и держала, а она билась и кричала «Пуговица!», и Горан не обернулся, а Пуговица обернулась ещё раз.
Ворота остались открытыми. На дороге стоял туман, и в нём было видно, как всадник и коза уходят в сторону деревни.
— Он её в Горнец не повезёт, — сказала Берта у меня за плечом, сквозь крик. — До Выселок доедет, там кабак. Деньги опеки он теперь тронуть боится, после Крейговой бумаги, их комиссии показывать. А пить хочется. Козу в кабаке за выпивку отдаст, через час. Пользование, как же.
Я держала Милу и смотрела на дорогу.
Денег не было. Лошади не было. Коза в описи, управляющий с доверенностью, караул не ради меня. Было полчаса пешком до деревни, в которой я ни разу не была и где меня, по словам Берты, считали полоумной. И лист с печатью, где крупным почерком стояло: продавать нельзя.
— Берта. Детей. — Я передала ей Милу, и Мила вцепилась в неё, продолжая кричать. — Янек, остаёшься, дом на тебе. Тео…
— Я с вами.
— Нет. Ты с сестрой. Это не обсуждается.
— Вы всегда так говорите. «Не обсуждается». — Он сказал это зло, в первый раз зло, и отвернулся. — Тётя Элиса хоть не притворялась, что спрашивает.
Это было справедливо, и ответить на это было нечего, и времени не было. Он постоял спиной. Потом взял Милу у Берты и понёс в дом, и не оглянулся, и я поняла, что он остался не потому, что я сказала.
Я сошла с крыльца. Рыжий шагнул наперерез.
— Хозяйка. Не велено.
— Коза, — сказала я. — Детская. Он её в кабаке пропьёт через час, и по бумаге вашего генерала это продажа, а продавать ему нельзя. Я иду за козой. Хотите, стреляйте.
Он посмотрел на меня. На лист у меня в руке. На дорогу. Потом сказал второму: «Ворота», — снял с плеча ремень, перехватил его удобнее и пошёл рядом.
— Не велено выпускать без присмотра. Я присмотр.
— Как вас зовут?
— Пауль.
— Вы её вернёте? — спросила Мила из дверей, через плечо брата. Уже не крича. Икая.
Я не стала обещать.
— Я иду за ней. Это всё, что я знаю.
И пошла. В туман, по грязи, с Паулем за плечом, который шагал так, будто и это входило в его обязанности.
Глава 5
Дорога до деревни была одна, и вся она была грязь.
Не та весенняя грязь, которая подсыхает к полудню, а северная, глубокая, с водой подо льдом и льдом под водой, и башмаки на меху в ней не спасали. Через сто шагов я перестала их жалеть.
Пауль шёл рядом и чуть сзади, как ходят за начальством, и молчал. Потом сказал:
— В деревне вас не любят, хозяйка.
— Я там не была.
— Горан был. Вчера, пока почту ждал, в кабаке сидел. Рассказывал.
— Что?
— Что леди с печкой разговаривает, в первый день с утра до ночи ревела, детей не кормит, а прислугу за стол сажает. Последнее, положим, правда. — Он помолчал. — Что с флаконом, тоже знают. Деревня, хозяйка. Тут всё знают через день.
Я переступила лужу, в которой отражалось серое небо.
— Генерал про меня что-нибудь говорил?
— Говорил.
— Что?
— «Накормила». — Пауль пожал плечами. — Он вообще мало говорит. Одно слово — это у него много.
Деревня Выселки стояла в низине у ручья, и видно её было сначала по дыму, потом по собакам, потом по крышам, низким, серым, с сосульками. Дворов тридцать, одна улица, кузня на краю и кабак в середине, тоже низкий, с бычьим пузырём вместо стекла и с коновязью, у которой стоял Серый.
Серый узнал меня и повернул голову.
Пуговицы при нём не было. За кабаком был двор, обнесённый жердями, и там, среди кур, стояла она, с верёвкой на шее, и смотрела на меня через жерди жёлтыми глазами так, будто это я её сюда привела.
— Нашлась, — сказала я ей. — Стой тут.
Внутри было темно, тепло и кисло. Три стола, лавки, стойка, за стойкой хромой мужик с лицом, которое давно ничему не удивлялось. За дальним столом сидел Горан, и перед ним стояли две кружки, одна пустая, и он уже был в том состоянии, когда человек рад всем. Мне он тоже обрадовался.
— Леди! Пешком! Йос, это наша леди, я рассказывал.
— Рассказывал, — согласился хромой.
Я подошла к стойке. Пауль встал у двери и прислонился к косяку.
— Коза во дворе моя. Я за ней.
Хромой Йос посмотрел на меня. На Пауля. На Горана. Он считал быстрее Горана, но тоже считал.
— Коза куплена. Честно. У управляющего имением, за три кружки и ночлег. Вон он, управляющий, подтвердит.
— Подтверждаю! — сказал Горан.
Я положила на стойку лист генерала. Йос посмотрел на лист, не беря в руки.
— Это бумага генерала Крейга. Здесь написано, что управляющий имением Выселки не имеет права продавать имущество имения. Коза — имущество имения, в описи. Значит, он не мог её продать, а вы не могли купить. Коза краденая. Через неделю в имение приедет комиссия опеки короны. Я назову, у кого краденая коза стоит во дворе. При писаре.
Йос молчал. Потом сказал:
— Бумага Крейгова.
— Крейгова.
— Крейг опальный. Его бумага в уезде — что мой пузырь в окне.
— Запрещает не генерал. Запрещает закон. Генерал только написал, какой. — Я придвинула лист ближе. — Комиссия будет читать закон, а не спрашивать, кто его переписал.
Пауль у двери переступил с ноги на ногу. Негромко, но пол был дощатый. Йос посмотрел на него и снова на меня.
— Три кружки и ночлег, — сказал он.
— Ночлег он ещё не переночевал.
Йос подумал.
— Три кружки. Отдайте три кружки, и забирайте свою козу хоть сейчас. Я не вор, леди. Я за выпивку взял, за выпивку отдам.
— Горан, — сказала я, не оборачиваясь. — Три кружки.
— А я их выпил, — сказал Горан радостно. — Леди, ну вы же видите.
Я видела. Три кружки стоили, по словам Берты, медяков двадцать. У меня не было ни одного. У меня была бумага опального генерала, караульный у двери и коза за жердями, и ничего из этого не превращалось в двадцать медяков, как ни складывай.
За спиной открылась дверь, впустив холод, и Пауль посторонился.
Вошёл мужик лет шестидесяти, невысокий, кряжистый, в хорошем тулупе, в шапке, которую он не снял, и с лицом, по которому было видно: это он тут решает, кто сколько кому должен. Он оглядел кабак, меня, Пауля, Горана, лист на стойке и сказал Йосу, не здороваясь:
— Чего шумим?
— Леди за козой пришла, Ольгерд. Горанову козу выкупает. Денег нету.
Ольгерд. Староста. Берта говорила: хитрый, торгуется всегда.
Он посмотрел на меня внимательно, с ног до головы, с башмаков в грязи до замотанной руки, и во взгляде этом не было ни почтения, ни насмешки, а был расчёт, честный и быстрый, как на базаре.
— Леди Варрен, значит. Которая с печкой.
— Которая с печкой.
— Писать умеете?
Я не ожидала этого вопроса и ответила раньше, чем подумала:
— Умею.
— Грамотно? Чтоб в уезде приняли?
— Если скажете, что надо написать, напишу так, что примут.
Ольгерд помолчал. Снял наконец шапку, сел на лавку, положил шапку рядом.
— Третий год у нас по весне ручей заливает нижние огороды. Потому что мельничную плотину выше по ручью никто не чинит с тех пор, как мельник помер. Плотина казённая. Мы в уезд писали. Два раза. Горан писал, за серебряный. Красиво писал, с завитками. Оба раза вернули. — Он достал из-за пазухи сложенный лист, затёртый на сгибах, и положил передо мной. — Вот. С пометкой.
Пометка была в углу, чужой рукой, мелко: «Не указано, кому. Не указано, от кого. Нет подписей дворов. Вернуть». Я прочла и посмотрела на Горанову бумагу: она начиналась со слов «Горе нам, сирым» и дальше шла в том же духе на две страницы.
— Напишите, чтоб приняли, — сказал Ольгерд. — Я за козу Йосу отдам. Три кружки не деньги. А повезёте в уезд сами. Со мной, на моей телеге, после вашей комиссии. И в окно подавать сами будете. Примут — в расчёте. Не примут, — он посмотрел на меня спокойно, — за вами должок. Запишу.
Это было честно и неудобно, как всё честное. Я кивнула.
— Сейчас?
— А чего ждать. Йос, бумагу и чернил.
Бумага у Йоса нашлась, плохая, серая, и чернила были, густые, и перо. Я села за стол у пузыря, где был свет, и спросила Ольгерда, как называется уезд, кому там пишут такие бумаги, как звали мельника и сколько дворов заливает. Он отвечал коротко и точно. Я писала.
Это я умела. Двадцать пять лет я писала бумаги, чтобы их приняли, и знала, что главное в такой бумаге не слова, а чтобы человек, который её читает, не нашёл, к чему придраться. Пометка в углу сама говорила, чего ему не хватило. Наверху кому и от кого. Потом суть в три строки. Потом просьба. Потом место для подписей. Ольгерд смотрел, как я пишу, и лицо у него менялось.
— Подписи дворов, — сказала я, закончив. — Сколько заливает, столько подписей. Кто не умеет, крест, а рядом вы его имя. И отвезти самому, в канцелярию, в окно, и спросить, в какую книгу записали. Запомните номер.
Ольгерд взял лист. Прочёл. Читал он медленно, шевеля губами, но читал. Сверил с пометкой.
— Кому есть. От кого есть. Подписи будут. — Он сложил лист и убрал за пазуху, туда, где лежала Горанова. — Йос. Козу леди. Три кружки на мне.
Йос пожал плечами и крикнул кого-то во двор.
Пока вели Пуговицу, кабак наполнился: откуда-то набежали бабы, пацаны, двое мужиков с кузни, и все смотрели на меня, не стесняясь, как смотрят в деревне на то, о чём много говорили и наконец показали. Я сидела и смотрела в ответ. У меня в этом тоже была практика.
Девушка лет восемнадцати, рослая, с красными щеками, в платке набекрень, протолкалась вперёд и спросила громко, как спрашивают, когда давно хотели:
— А правда, что вы Крейговых кормите?
— Правда.
— Из своего?
— Из своего.
Она обернулась на Ольгерда. Тот смотрел на неё без одобрения, но и без запрета.
— Возьмёте меня в дом? — сказала девушка. — До комиссии хоть. Я работать умею, я в Горнце три года на постоялом дворе в кухне стояла, пока отец не забрал. Платить потом, когда будет.
— Агнес, — сказал Ольгерд.
— Чего Агнес. Дома всё равно сидеть. — Она вздёрнула подбородок. — Или за Мирко идти. А Мирко сорок лет и он пьёт. Мне своё серебро нужно, отец. Своё.
Ольгерд посмотрел на дочь. На меня. На лист у себя за пазухой. Я видела, как он складывает: дочь в господском доме — это не только дочь пристроена. Это глаза в доме. Это леди, которая должна. Это первая очередь на письма.
— Две серебряных в неделю, когда будут, — сказал он мне, как будто торговался за телегу. — И письма. Нам ещё писать придётся.
Нанимать за счёт имения мне было нельзя, генерал сказал ясно. Но письма — не имение. Это был мой долг, личный, и я это понимала, и понимала, что когда-нибудь за него спросят.
— Серебряный и кормёжка. Когда будут. И письма.
— Полтора.
— Полтора. Но с сегодняшнего дня.
Он кивнул. Агнес просияла и тут же сделала лицо, что ничего особенного.
Горан смотрел на это из своего угла и молчал. Ему, кажется, впервые за три дня нечего было сказать. Я прошла мимо него к двери и не посмотрела.
Агнес убежала домой за вещами и догнала нас уже за околицей, запыхавшись, с узлом через плечо. Назад шли вчетвером: я, Пауль, Агнес и Пуговица на верёвке, которую вела я, присев, как учила Мила, когда верёвка натягивалась. Пуговица шла охотно. Домой.
Агнес молчала ровно до околицы. Потом её прорвало.
— А правда, что вы с печкой разговариваете? А коза ваша Йосовых кур гоняла, он злой был. А Горан говорил, вы ревёте, а вы не ревёте, я смотрела. А у вас в доме крыша течёт, это все знают, Янек рассказывал, он к нам за солью ходит. А лорд ваш правда дракон? Настоящий? А вы его видели в драконьем виде? А генерала видели?
— Агнес, — сказал Пауль.
— Чего?
— Дыши.
Она надулась на десять шагов. Потом не выдержала.
— Генерала в деревне боятся. Говорят, он выгоревший, а выгоревшие злые, потому что им холодно. А я не боюсь. Он зимой, когда у Йоса сарай горел, сам приехал и сам тушил, со своими, и ничего не взял. Только Йос всё равно говорит «опальный». Йос всех боится, кто ближе уезда.
Я слушала вполуха. Я считала. Это уже входило в привычку: как только вокруг начинали говорить, я начинала считать.
— Агнес. У кого в деревне коровы?
— У отца две. У Шаллеров одна, у Мирко одна, у вдовы Хельги коза, но она не даёт, вдова, в смысле, Хельга. У кузнеца корова и две козы. У… — Она загибала пальцы и сбилась. — Дворов десять с молоком. Было больше, пока лавка в Горнце брала, а потом перестала, далеко возить, скисает. Теперь сами пьют и телятам.
Десять дворов с молоком, которое некуда девать. Три часа до Горнца, за которые оно скисает. Сыроварня в получасе ходьбы, с котлом, который не продадут.
Я не стала ничего говорить вслух. Рано. До комиссии была неделя, и за неделю сыр не варится, а дом в порядок приводится. Но цифра сошлась. Я её запомнила.
— А ещё говорят, — сказала Агнес, понизив голос, — что генерал на вашу землю караул поставил не просто так. Что ему под вашей землёй что-то надо.
— Кто говорит?
— Все. — Она пожала плечами. — Деревня.
Я обернулась на Пауля. Он смотрел на дорогу, и лицо у него было закрытое, как ставня.
Мила увидела нас с крыльца и побежала, босиком, по грязи, и я не успела крикнуть, и она добежала и обняла козу за шею, и коза стерпела, и это было больше, чем я за три дня добилась от кого-либо в этом доме.
— В дом, — сказала я. — Босиком по грязи — в дом. Коза придёт к тебе сама, у неё ноги тёплые, а у тебя нет.
Она пошла, оглядываясь на каждом шагу, и Берта в дверях поймала её и унесла.
Тео стоял на крыльце. Не бежал. Смотрел.
Я подошла.
— Ты был прав утром, — сказала я. — Я не спрашиваю. Я говорю «не обсуждается» и считаю, что спросила. Буду спрашивать. Соглашаться не обещаю.
Он подумал.
— Посмотрим, — сказал он. Не улыбнулся. И потом, тише: — Коза живая.
— Живая.
— Хорошо.
И пошёл в дом.
Агнес уже стояла в дверях кухни, оглядывала Клавдию и Берту с одинаковым выражением, и Берта оглядывала её с таким же, и я подумала, что с этим тоже разберёмся, но не сегодня.
Потому что у ворот стоял генерал.
Спешенный. Один. Конь у ограды, он сам у створки, с поднятым воротником, хотя капало, и правую руку, ту, без перчатки, он держал под мышкой, как держат, когда пальцы не гнутся. Я заметила это раньше, чем успела решить, что мне всё равно.
Пауль за моей спиной вытянулся так, что я услышала.
— Вы вышли за ворота, — сказал генерал.
— Вышла.
— Пауль.
— Присмотр, генерал. Без присмотра не выпускал. Сам пошёл.
Генерал посмотрел на него, потом на козу, которую Агнес уже вела в конюшню, потом на меня, и я приготовилась услышать про караул.
Он сказал не про караул.
— Комиссия опеки в Горнце. Приехала вчера по другому делу. Мой доклад ей передали сегодня утром. Она будет здесь послезавтра. Не через десять дней.
Я стояла посреди двора, в грязи по щиколотку, и слышала, как за спиной Агнес что-то говорит козе.
— И ещё, — сказал он. — Ваш управляющий сегодня в кабаке, при людях, сказал, что леди унесла припасы опеки к себе в комнату и заперлась. Это дойдёт до комиссии раньше, чем вы успеете что-то объяснить.
— Я не запиралась.
— Я знаю. Второй караульный докладывал утром: припасы в детской, при детях, по описи. А что говорил Горан, мне сказали из кабака. У Йоса сидит мой человек. Он там всегда сидит, за это ему и платят. — Он посмотрел на мою руку. На платок. Снова на лицо. — У вас два дня, леди Варрен. Нет. — Он поправился ровным голосом. — Один. Завтра я приеду и посмотрю, что вы собираетесь им показывать. Послезавтра будет поздно.
Глава 6
Один день. Я проснулась с этой мыслью раньше, чем открыла глаза, и лежала на тулупе у печки, слушая, как дышат дети, и раскладывала этот день по часам, как раскладывала когда-то день перед проверкой.
Разница была в том, что тогда у меня было двадцать человек персонала, а теперь Берта, Агнес, Янек, десятилетний мальчик, семилетняя девочка и коза. И рука, которая за ночь распухла так, что платок врезался.
Платок я перемотала, но сначала размотала и посмотрела. Края царапины покраснели и припухли, вокруг было горячо. Я промыла её тёплой водой с солью, как промывала разбитые коленки в Боровом, и Берта, не спрашивая, принесла ложку мёда и намазала, и сказала, что так делала леди Орса, и что если к вечеру не станет лучше, надо звать кого-то, кто понимает, а в деревне понимает только вдова Хельга, и та за деньги. Рука болела ровно, без дёргания. Дёрганье было бы хуже. Пока.
На кухне уже шла война.
Агнес стояла у Клавдии с ухватом, Берта стояла у стола с ножом, и обе молчали так, что воздух между ними можно было резать этим ножом. Я поняла всё с порога: кухня одна, а хозяек две, и Берта в этой кухне семь лет при леди Орсе, а Агнес три года на постоялом дворе, где через неё в день проходило больше горшков, чем у Берты за месяц.
— Берта, — сказала я. — Ты сегодня старшая по дому. Полы, окна, детская, постели. Агнес — кухня, одна, целый день, без помощи. Вечером скажешь, Берта, годится она или нет. Если нет, завтра поменяемся.
Берта посмотрела на меня. На Агнес. Положила нож.
— Годится или нет, — повторила она. — Я скажу.
— Скажешь честно.
— Я всегда честно.
Это была правда, и Агнес, кажется, тоже это поняла, потому что ухват поставила.
Дальше я раздавала день быстро, не останавливаясь, потому что если остановиться, станет видно, что людей не хватает.
Янеку — доски с окон в коридоре. Два окна, те, что с целыми стёклами за досками. Пусть в доме будет свет, комиссии нравится свет.
Тео — опись. Чистовик. Всё, что в детской, по мешкам, по связкам, с датой, двумя столбцами: что было в кладовой по книге Горана, что есть в наличии. Книгу Горана я держала в детской, под мешком с мукой. Горан о ней пока не вспомнил, но вспомнит, когда откроет своим ключом стол в кабинете и не найдёт. Я хотела, чтобы к этому времени её цифры были переписаны начисто рукой, которая не его. Тео посмотрел на меня, и я сказала: да, это скучно, и да, это важнее, чем мыть полы. Он кивнул и ушёл за карандашом, и спина у него стала прямее.
Миле — подушки. Все на верёвку, выбивать. С Бертой, когда Берта дойдёт до постелей. Нет, коза не помогает. Да, коза может смотреть.
Себе я оставила северное крыло и дрова.
С дровами было так. Дровяник стоял запертый, и ключ от него лежал в кармане у Горана, а Горан лежал в кабаке у Йоса, и до него было полчаса грязи. У печки дров оставалось на день: то, что Янек успел занести позавчера ночью, пока мы носили мешки. О дровянике я тогда не подумала. Это была ещё одна, и я записала её в тот же список, что калитку и Горана. Комиссия приезжала завтра, и я очень хорошо представляла себе холодную детскую в день комиссии и лицо инспектора, которая трогает печку рукой.
— Янек. Лом есть?
Он посмотрел на меня так, что я поняла: лом есть, но он не уверен, что хочет знать зачем.
Замок был старый, навесной, и Янек снял его за минуту, покраснев до ушей. Я стояла рядом и держала в голове слова генерала: продавать, закладывать, дарить нельзя, прочее можно. Дрова я не продавала и не дарила. Я ими топила. На содержание детей. Я записала это на листе, который носила с собой, прямо так: «Замок с дровяника снят ломом по распоряжению леди Варрен для доступа к дровам на отопление детской. Замок цел, передан Янеку на хранение». И дата. И подпись. Э. Варрен. Вторая в жизни.
Это могло мне аукнуться. Я знала. Но холодная детская аукнулась бы вернее.
Северное крыло я открыла в полдень, с фонарём, одна. Пахло погребом. Потолок в дальней комнате провис и подтекал, по полу шла вода и уходила в щели, и под ней доски разбухли и вспучились. Крыша была та же, что над детской, только дальше по скату. Я стояла и смотрела на потолок и думала о том, что если его не подпереть, он рухнет не в северном крыле, а продолжит рушиться дальше, по тому же скату, к детям.
Подпереть я не могла. Я могла только показать.
В Боровом перед проверками мы прятали всё: протечки заклеивали бумагой, трещины замазывали, аварийный туалет запирали и вешали табличку «ремонт». Это ни разу не помогло. Я решила ничего не прятать. Северное крыло останется открытым, с фонарём у двери: смотрите. Вот дом, вот что с ним, вот что сделано, вот что я не могу сделать одна, и вот почему.
Это было рискованно. Но прятать было рискованнее: Горан уже сказал в кабаке про запертую комнату, и комиссия поедет сюда с мыслью, что хозяйка что-то прячет. Пусть приедет и не найдёт ни одной запертой двери.
Детям я туда ходить запретила. Тео отвечал за то, чтобы Мила не ходила, и за то, чтобы не ходил сам, и второе, я видела, было труднее.
Письмо я села писать после полудня, за кухонным столом, пока Агнес гремела горшками, а Берта громко ничего не говорила, проходя мимо.
Отказ лежал передо мной. Два листа. Пустое место внизу. Я не притрагивалась к нему три дня, и он лежал под подсвечником, как лежит вещь, которую нельзя выбросить и нельзя взять.
Письмо я написала так, как писала бы в районо: по пунктам. Первое: доверенность управляющему датирована за три недели до отъезда леди Варрен, что свидетельствует о заранее принятом решении. Второе: письмо владетелю соседних земель содержит сведения, противоречащие письму супруге. Третье: закладная на имение, срок взноса по которой совпадает со сроком подписания отказа. Четвёртое: приходно-расходная книга управляющего, расхождение с наличием, сорок восемь против сорока одного. Пятое: припасы, коза, свидетели. И в конце: «На основании изложенного отказ подписан не будет».
Полторы страницы. Ровно, без единого восклицательного знака, с номерами. Я перечитала и осталась довольна: ни к чему не придерёшься. Это было хорошее письмо. Так я писала двадцать пять лет, и ни разу не промахнулась, и это должно было меня насторожить, но не насторожило.
Генерал приехал в четвёртом часу. В дом вошёл один; Маркус остался у ворот с Паулем, и я слышала, как он там что-то рассказывает и Пауль не смеётся.
Я повела генерала по дому. В коридоре было светло: два окна без досок, вымытые, и в свете стало видно, сколько пыли на остальных. Полы мокрые, Берта только что прошла. В детской мешки под одеялом и Тео с описью за столом, который Янек принёс из кабинета. Генерал взял опись, прочёл два столбца, положил.
— Кто считал?
— Я, — сказал Тео.
— Проверю.
— Проверяйте.
Генерал посмотрел на него чуть дольше, чем смотрят на десятилетних, и пошёл дальше.
Дровяник со снятым замком. Я показала ему лист. Он прочёл, и на слове «ломом» у него что-то коротко сдвинулось в лице и вернулось.

