
Полная версия
Развод с драконом и тридцать головок сыра

Алена Мельникова
Развод с драконом. Хозяйка опального поместья
Глава 1
Потолок был чужой.
Лепнина, серая, в трещинах, и жёлтый потёк от угла к середине: крыша течёт не первый год, и никто не чинит. У меня над кроватью в Боровом потолок был побелён в августе, я сама белила.
За стеной плакал ребёнок. Тонко, на одной ноте, долго. Кто-то его уговаривал шёпотом, и голос у этого кого-то был тоже детский.
Я хотела сказать «иду» и сказала. Голос вышел не мой. Выше, мягче, чужой, и от этого голоса я села так резко, что комната качнулась. Рука сама пошла к горлу, к жилке под челюстью, как учили на курсах первой помощи. Жилка билась. Быстро, молодо. Под пальцами была гладкая кожа, которой я не знала.
Последнее, что я помнила, было жёлтое. Папка с тесёмками, акт, слово «реорганизация», место для подписи. Я расписалась. Клавдия Семёновна принесла валидол, сказала, что чай стынет. Потом стало тесно в груди, и потолок в учительской поехал вбок.
Тот потолок был другой. Плитка.
Во рту горчило, знакомо: так горчат капли от бессонницы. На тумбочке стоял флакон синего стекла, пустой, пробка рядом. Меня повело, и я успела нагнуться над тазом, который кто-то предусмотрительно поставил у кровати. Потом долго сидела, упёршись лбом в холодную спинку.
Значит, так. Либо я умерла в учительской, не допив чай, и проснулась в теле, которое вчера выпило флакон. Либо я сошла с ума там же, в учительской, и это всё валидол. Я бы предпочла валидол. Но таз был настоящий, и дети за стеной были настоящие, и плакали они не первый час.
С последним хотя бы понятно, что делать.
Дверь открылась без стука. Женщина лет пятидесяти, в платке, в сером платье с подоткнутым подолом, руки красные от холодной воды. Увидела меня над тазом, увидела флакон.
— Матерь Небесная.
— Не надо. Воды дай.
Она дала. Кружка была оловянная, вода ломила зубы. Женщина стояла надо мной и смотрела без жалости, с интересом, как у нас в селе смотрели на городских.
— Я уж думала, вы как матушка ваша. — Она забрала флакон, понюхала и сунула в карман передника. — Всю ночь дверь дёргала. Заперлись.
— Больше не запрусь.
Она хотела что-то сказать на это и не сказала. Поджала губы.
— Дети со вчерашнего полудня не ели. Горан с вечера пьян, в сенях лежит. Дров у печки на три дня. Это чтоб вы знали.
— А в поленнице?
— Поленница господская. Горан ключи при себе держит, от дровяника и от кладовой. Говорит, лорд велел: припас для хозяйства, а не для баловства.
Я повторила про себя: лорд велел. Горан. Ключи. Три дня.
— Как тебя зовут?
Она моргнула.
— Берта. Леди Элиса, вы что…
— Капли. Голова как чугун. Берта. Хорошо. Дети где?
— В детской, там хоть печка. — Она помолчала. — Теодору десять. Миле семь. Это если вы и их забыли.
— Не забыла, — сказала я. И это была первая ложь в этом теле.
Пока я вставала, она отдирала от окна примёрзшую штору, и под шторой, на стене, оказался камень. Круглый, с ладонь, вмазанный в штукатурку, серый и мёртвый. Берта провела по нему пальцем, как проводят по лбу больного.
— Погас ещё по осени. Рунщика из Горнца звать — десять серебряных, где их взять.
Я посмотрела на камень. На потёк. На карман передника, где лежал флакон. Рунщик. Хорошо. Значит, не Тверская область. Паниковать было некогда, а откладывать я умела: двадцать пять лет откладывала. Работало другое, старое: когда непонятно, считай, что есть.
Есть дети. Есть печка в детской. Есть поленница, которую не велено трогать. Есть пьяный Горан с ключами.
По порядку.
В зеркале у двери стояла молодая женщина, светловолосая, круглолицая, с тёмными кругами под серыми глазами. Крупная. Мягкая. У нас про таких говорили «справная».
— Хоть не худая, — сказала я ей. — Худую бы тут ветром сдуло.
Берта за спиной уронила штору.
Платье было серое, шерстяное, с крючками на спине, и крючки застегнула Берта, молча, раньше, чем я сообразила попросить. Башмаки на меху. Шаль. На столе у окна лежало письмо, придавленное подсвечником, развёрнутое: его читали много раз.
Бумага плотная. Герб: крыло, не птичье, перепончатое. Почерк ровный, без нажима.
«Элиса.
Полагаю, ты уже устроилась. Выселки — твоё приданое, и справедливо, если ты проведёшь там время, необходимое для принятия решения. Я не хочу тебе зла. Мы оба понимаем, что брак, в котором за пять лет не появилось наследника, не состоялся. Отказ от земель и от уз прилагаю. Подпиши его до Дня Урожая, и я позабочусь о достойном содержании для тебя в любом месте по твоему выбору, кроме столицы. Если не подпишешь, по закону о драконьем роде через год раздельной жизни я вправе обратиться в трибунал. Тебе это не нужно.
Теодор и Мила остаются с тобой. Лавиния полагает, что детям моей сестры будет спокойнее вдали от перемен в доме. Опека короны извещена. Средства на их содержание будут направляться через управляющего.
Будь разумна.
Р. В.»
Я прочла дважды. Второй раз одну строчку: «Лавиния полагает».
Отказ лежал тут же. Два листа мелким почерком и пустое место внизу. Я его не тронула.
— Берта. День Урожая когда?
— По осени. Как ярмарка в Горнце отойдёт.
Полгода. Муж. Другая женщина, которая «полагает». Двое чужих детей, сосланных к жене, которую тоже сослали. Деньги через Горана. И флакон.
Я не знала эту Элису. Не мне было её судить. Но детям за стеной сейчас было всё равно, кто из нас двоих прав.
— Идём к детям.
Коридор был длинный, с окнами, забитыми через одно, под ногами хрустела штукатурка. Детская в конце: круглая железная печка, одеяло на полу, на одеяле двое.
Девочка вскочила первой. Светлая, кудрявая, нос в саже, в руке тряпичный заяц с одним ухом.
— Тётя Элиса! Вы больше не будете плакать?
Мальчик поймал её за подол и усадил. Тёмный, худой, куртка коротка в рукавах на две ладони. Вставать не стал.
— Не буду, — сказала я девочке. — Кто что ел?
— Вы вчера сказали, что мы вам не нужны, — сказал мальчик. Ровно, не глядя. — И чтобы мы не лезли.
Девочка дёрнула его за рукав. Он не обернулся.
Вот оно. Я присела, чтобы быть с ним на одной высоте. Колени этого тела хрустнули.
— Вчера я была не в себе. Больше такого не будет.
— Вы и раньше так говорили.
— Раньше говорила не я.
Он поднял глаза. Я выдержала. Девочка в это время тихо, думая, что я не вижу, засунула в зайца, в дырку от уха, корку хлеба. Я не стала смотреть туда.
— Так. Сейчас мы с Бертой идём за дровами. Потом варим кашу. Тео, ты идёшь со мной. Мила, ты остаёшься у печки с зайцем. Вопросы?
Мила подняла руку.
— А заяц тоже будет кашу?
— Заяц будет смотреть.
Тео не двинулся.
— Я её одну не оставлю.
Я посмотрела на него, он на меня. Он не торговался, он просто сообщал. Я это уважала.
— Тогда идём все. Мила, зайца держи крепче.
Он встал, одёрнул куртку, взял сестру за руку и пошёл к двери первым.
Горан лежал в сенях на тулупе, лицом к стене. Большой, рыхлый, в овчинной безрукавке, и пахло от него погребом, где с осени забыли брагу. На поясе, на ремешке, висела связка ключей. Четыре штуки.
Я его потрясла за плечо. Потом ещё раз, сильнее.
— Горан.
Он повернулся, посмотрел мутно, узнал.
— Леди не извольте… — Сел, икнул. — Беспокоиться. Всё под присмотром.
— Ключи от дровяника.
— Не положено. — Он сказал это почти ласково. — Лорд Варрен велели: припас на зиму для хозяйства. А вы, леди, до подписи тут, можно сказать, гостья. Подпишете — и с лёгкой душой. А дрова казённые.
За моей спиной в дверях стояли Берта и Тео. Тео держал Милу за плечо, Мила держала зайца. Я это видела краем глаза и видела, что Горан тоже это видит. Он усмехнулся.
— Лорд Варрен дракон, леди. А вы кто?
Я не стала отвечать на этот вопрос. В основном потому, что сама пока не знала.
Здешних законов я не знала тоже. Зато я знала, как устроены проверки. Они везде устроены одинаково.
— Горан, слушайте внимательно, я скажу один раз. — Голос я не повышала. Голос в таких случаях надо, наоборот, опускать. — В письме лорда написано: опека короны извещена. Это значит, что приедет проверка. Проверка составит акт. В акте будет написано, что дети лорда Варрена голодали при полной поленнице, а управляющий, через которого идут средства на их содержание, лежал пьяный в сенях. Фамилия управляющего в акте будет ваша. Лорду скандал не нужен. Как вы думаете, кого он сдаст первым: себя или вас?
Горан молчал. Что-то за мутью в его глазах зашевелилось.
— У вас два выхода, — сказала я. — Ключи сейчас. Или я сажусь и пишу лорду сегодня же. Считаю до трёх. Я всегда считаю до трёх, спросите любого пятиклассника. Раз.
— Леди…
— Два.
Он сорвал связку с пояса и швырнул на пол. Ключи звякнули о доски и подъехали мне под ноги.
— Берите. — Он уже не улыбался. — Только вы учтите, леди. Деньги на детей лорд шлёт мне. На моё имя, через почтовую станцию в Горнце. Не вам. Ключи ваши, а серебро моё. Вот и посмотрим, кто тут до осени хозяйка.
Я подняла ключи не торопясь. Это была правда, и крыть её мне было нечем, и он это знал.
— Проспитесь в конюшне. Здесь дети ходят.
Он не пошёл в конюшню. Отвернулся к стене и лёг. Я не стала настаивать. Ключи были у меня. Деньги — нет. По порядку.
Когда я обернулась, Берта смотрела на ключи у меня в руке. Тео смотрел на меня.
За дверью с клеймом в виде крыла, выжженным на косяке, лежало то, что Горан называл припасом для хозяйства. Мешок муки, непочатый. Мешок гречки. Лук в связках. Шмат сала, завёрнутый в холстину, с мою руку. Горшок мёда. Сушёные яблоки на нитках. Два кувшина масла. И в углу, за мешками, оплетённая бутыль, в которой было уже меньше половины.
Бутыль я хотела вылить. Берта поймала меня за рукав.
— Не надо. Он за неё дом спалит. Пусть лучше пьёт, чем думает.
Я не вылила. Записала себе: бутыль, одна штука, вопрос открыт.
Я считала вслух, Берта считала за мной губами. Тео стоял в дверях и считал молча, я видела по глазам.
— Это на сколько? — спросил он.
— На месяц с лишним, если без Горана. Если с Гораном, то до его следующей жажды.
Дрова носил Янек, конюх, шестнадцать лет, тощий, заикающийся, с лошадиным запахом. Я ему сказала «молодец», и он уронил полено.
Печь на кухне была во всю стену и дымила. Не как у плохих хозяек, лениво и в потолок. В лицо. Назло.
— Ясно, — сказала я ей. — Клавдия. Будешь Клавдия.
Клавдия Семёновна у нас заведовала столовой девятнадцать лет и тоже всегда была против.
— Леди с печкой разговаривает, — сообщила Берта. Не мне. Янеку.
— Леди разговаривает со всеми, кто плохо работает. Янек, в трубе что?
— К-кирпич. Я вьюшку подпирал, когда т-треснула.
— Вынимай.
Он вынул. Клавдия втянула воздух, загудела и задымила меньше. Не перестала. Меньше. Трубу надо было чистить, и не кирпичом, а трубочистом, и трубочист стоил денег, которых у меня не было. Я открыла форточку и записала трубу в тот же список, что и бутыль.
Кашу я варила гречневую, на воде, с луком, который Берта жарила на сале, и запах по кухне пошёл такой, что Мила бросила зайца у печки и подошла к столу, не дожидаясь, пока позовут. Я умела это с первого своего года в интернате, когда никаким директором ещё не была, а была двадцатилетней воспитательницей, и повариха запила на три недели, и я варила на шестьдесят ртов. После шестидесяти гречка на пятерых — это отдых.
Ели на кухне. Пять мисок. Четвёртую я поставила перед Бертой, пятую перед Янеком, и оба посмотрели на миски так, будто их поставили не туда.
— Садитесь. Кто носил дрова и кто готовил, едят первыми. Остальные — с ними.
— Леди так не делают.
— Эта делает. Садитесь.
Янек сел на самый край лавки, будто готовый в любую секунду встать. Берта села.
Мила ела быстро, обжигаясь, зажмурившись. Тео ждал. Держал ложку и не ел, пока сестра не доела половину. Потом начал, медленно, маленькими порциями, растягивая.
— Тётя Элиса никогда не заходила на кухню, — сказал он в миску. — Даже дома.
— Теперь заходит.
Он поднял глаза и больше ничего не сказал. Но смотреть не перестал.
Мила доела, отставила миску, вытерла рот рукавом и только тогда спросила:
— А вы завтра тоже будете?
— Что буду?
— Тут.
— Буду.
Она кивнула, сползла с лавки к тёплому боку Клавдии и через пять минут спала. Заяц лежал рядом, ухом в золу.
Берта мыла миски и говорила в воду, не оборачиваясь, как будто сама с собой:
— За ручей не ходите. Там Крейгова земля. Генерал опальный, дракон. Выгоревший. Его сюда корона сослала, в Крейгхолл, и люди его по лесу ходят. Лорд ваш с ним в столице что-то не поделил. — Она помолчала. — Деревенские его боятся. Говорят, он…
— Что говорят?
— Разное. — Она вытерла руки о передник. — Я к тому, что за ручей не ходите.
Я не собиралась за ручей. У меня за ручьём не было никаких дел.
К вечеру ветер переменился, потянуло с юга, и с крыши закапало. Берта сказала: оттепель, рано в этом году. В детской было тепло, по-настоящему, так, что Мила раскрылась во сне.
Спать я легла там же, в детской, на тулупе у печки. Горан был в доме, ключи были у меня, а дети были в детской, и складывать это в одну комнату с собой мне было спокойнее. Берте я велела запереть кладовую и дровяник и дверь на кухню подпереть лавкой. Она посмотрела на меня, на тулуп, на спящих детей и ничего не спросила. Только принесла вторую подушку.
Я лежала, слушая дом. Дом скрипел, с крыши капало, где-то хлопала ставня. Тео не спал. Я слышала по дыханию. Он тоже слушал, но не дом.
Муж. Дракон. Надо будет посмотреть, какой он. Чем-то он ей очень не нравился, этой Элисе. Или нравился. Это хуже.
Ключи я положила под подушку. Это было глупо, и я это знала, и всё равно положила.
Разбудил меня не плач. Лошади. Несколько, по подтаявшей дороге, и голоса, и свет, который мазнул по потолку оранжевым и ушёл. Я села. Под окном, за оградой, горели факелы. Тео сидел на своём одеяле уже одетый.
— Лежи, — сказала я ему. — С сестрой.
Дверь открылась, и в ней стояла Берта в накинутом тулупе, с лицом белым, как её передник.
— Крейговы. Пятеро. Чего им ночью…
Я уже одевалась. Крючки Берта застегнула на ходу, трясущимися руками, и попала не в те петли, и мы обе махнули рукой. Шаль. Ключи из-под подушки в карман, потому что рука сама потянулась. Фонарь Берта сунула мне в дверях.
На крыльце было черно и сыро, с крыши капало за ворот. У ворот, снаружи, пятеро верховых с факелами, и один из них спешился и стоял у самой решётки, держа повод. Высокий. Без шапки. Свет факела ложился на половину лица и на шею, где от воротника вверх шёл шрам, широкий, как от ожога.
Он смотрел на меня. Потом мимо меня, на окно детской, где горел ночник.
— Леди Варрен. — Голос низкий, ровный, без приветствия. — Мы возвращались с рубежа, я не стал ждать утра. Ваш муж известил меня письмом, что вы подпишете бумаги и покинете Выселки до оттепели, а детей передадите под надзор ближайшего владетеля земель. Ближайший — я. С крыш капает. Я приехал проверить, почему вы ещё здесь.
Письмо, которое лежало у меня на столе под подсвечником, говорило другое. До Дня Урожая. Дети остаются с тобой. Одно из двух писем врало, и я бы поставила на то, что написано красивым почерком без нажима. Только не знала пока, кому из нас двоих оно врало.
Я стояла с фонарём и молчала ровно столько, чтобы он понял: я слышала.
— Соберите детей, — сказал он. — Утром я заберу их в Крейгхолл.
Глава 2
Ворота я не открыла.
Это было первое, что я решила, и решила раньше, чем додумала остальное: ночью, пятерым верховым с факелами, ворота не открывают. Какие бы бумаги у них ни были. У нас в интернате это называлось «пропускной режим», и за восемнадцать лет директорства я ни разу о нём не пожалела.
— Как вас зовут? — спросила я.
Он помолчал. Не потому, что не расслышал.
— Крейг.
— Генерал Крейг. — Берта говорила «генерал», и я решила не экономить. — Лорд Варрен написал мне другое. Его письмо лежит у меня на столе. Там сказано: до Дня Урожая. И дети остаются со мной. Хотите, прочтёте утром, при свете. С крыльца я вам его бросать не буду.
— Мне достаточно своего.
— А мне своего.
За его спиной кто-то из верховых коротко хохотнул и тут же замолчал. Генерал не обернулся.
— Леди Варрен. Закон Севера: если опекун покидает подопечных, надзор принимает ближайший владетель. Я не спрашиваю вашего согласия. Я ставлю вас в известность.
— Я их не покинула. — Я подняла фонарь повыше, чтобы он видел моё лицо, а я его. — Они в доме. Накормлены. Спят в тепле. Если вам надо это проверить, проверяйте. Утром. Через ворота. С одним человеком, не с пятью.
Он смотрел на меня. Факел ближнего всадника потрескивал, оплывая, и свет ходил по шраму на шее вверх-вниз. Лицо у него было такое, по которому ничего не прочтёшь.
— Варрен писал, что вы нездоровы, — сказал он.
Вот оно. Теперь было понятно, с чем он приехал. Не за детьми. За сумасшедшей, которая запирается с флаконом, пока дети в соседней комнате плачут. Если бы мне написали такое про соседку, я бы тоже поехала ночью.
— Лорд Варрен писал много чего. Я была нездорова. Вчера. Сегодня я вынимала кирпич из трубы и отбирала ключи у пьяного управляющего. Можете спросить у него, он в сенях, если проснётся.
Пауза. Длинная. Я уже знала, что он так делает: молчит, пока собеседник не заговорит снова, сам. Я не заговорила. У меня тоже было восемнадцать лет практики.
— Маркус. Двое остаются до утра. Внутри ограды.
— Внутрь я не открывала.
— Через калитку, леди. Она у вас за амбаром и не заперта. Проверьте засовы, прежде чем говорить о пропускном режиме.
Я этого не знала. Я и про калитку не знала. Он увидел по моему лицу, что не знала, и ничего к этому не добавил, и это было хуже, чем если бы добавил.
— Утром, — сказал он и вскочил в седло.
Они уехали. Двое остались, спешились и, ведя лошадей в поводу, обошли ограду за амбар. Через минуту они стояли уже внутри, под навесом у ворот, не глядя на дом, и факелы их торчали в снегу по обе стороны калитки, которую я не заперла.
Я стояла на крыльце, пока не перестала слышать копыта. Потом поняла, что держу фонарь обеими руками. Поставила его на перила. Руки тряслись. Пусть.
В доме было темно и тихо. Берта, не спрашивая, забрала фонарь и ушла на кухню. Я пошла в детскую и в коридоре наткнулась на Тео.
Он стоял у стены в темноте, босой, в куртке, и я чуть не прошла мимо.
— Я сказала лежать.
— Я лежал. Потом встал.
Логика была безупречная. Я не стала спорить.
— Он сказал, что заберёт нас.
— Сказал. А я сказала, что нет. Утром посмотрим, кто из нас прав.
— Вы не открыли.
— Нет.
Он молчал. В темноте было слышно, как он дышит, носом, часто. Я ждала. Я догадывалась, о чём он спросит. Такие дети всё замечают и долго молчат, а потом говорят всё сразу.
— Тётя Элиса боялась дядю Рея. И лорда Крейга боялась, когда про него рассказывали. И Горана. Она всех боялась. Она не ходила на кухню, и не отбирала ключи, и не говорила «считаю до трёх». И не стала бы спать на полу. — Он набрал воздуха. — Вы не тётя Элиса. Кто вы?
Я могла соврать. Про капли, про болезнь, про то, что люди меняются. Он бы сделал вид, что поверил, и перестал бы мне верить совсем, и правильно бы сделал. С детьми это так: один раз соврёшь в главном, и дальше можешь говорить что угодно.
Но и вываливать на десятилетнего ребёнка ночью всё, что я знала сама, было нельзя. Я и сама-то это пока не вываливала на себя.
— Присядь, — сказала я. — Коленки у меня хрустят, а разговор не на минуту.
Мы сели на пол, спиной к стене, под забитым окном, из щели тянуло сыростью и талым снегом.
— Я скажу тебе то, что знаю точно, — сказала я. — А чего не знаю, того говорить не буду. Договорились?
Он кивнул в темноте. Я скорее почувствовала, чем увидела.
— Вчера тётя Элиса выпила капли. Сегодня утром я проснулась в её кровати, и той Элисы, которая всего боялась, больше нет. Что осталось и откуда взялось, я сама не до конца понимаю. Но я помню другую жизнь. Длинную. В ней я много лет работала с детьми, у которых не было своих взрослых. И я не боюсь ни Горана, ни твоего дядю. Это всё.
Он долго молчал.
— Она умерла?
— Не знаю. Думаю, той, которая боялась, больше нет. А больше я тебе врать не хочу, поэтому не знаю.
— Она нас не любила, — сказал Тео. Без обиды, как факт. — Но она плакала, когда дядя Рей сказал, что мы поедем с ней. Не из-за нас. Из-за себя. Но плакала.
— Да.
— А вы не плачете.
— Плачу. Просто не при людях.
Он подумал над этим.
— Я не скажу Миле.
— Не надо. Ей семь. Ей нужна тётя, а не история про капли.
— А Берте?
— Берта взрослая. Спросит — отвечу.
Он кивнул. Потом спросил то, ради чего, видимо, встал с одеяла:
— Вы нас не отдадите?
Я могла пообещать. Это было бы легко, и он бы, может быть, даже уснул. Но я слишком долго работала с детьми, которым обещали.
— Обещать не буду. Обещают, когда уверены, а я не уверена: решать будут не только я и не только он. Я скажу, что знаю. Если вас захотят забрать, я буду стоять в дверях. Выиграю или нет — не знаю. Но в стороне стоять не буду. Это всё, что у меня есть. Устроит?
Он молчал. Потом сказал:
— Ладно. Так честнее.
И встал.
— Я пойду к Миле. Она проснётся и испугается, что меня нет.
Он ушёл. Я посидела ещё, спиной к холодной стене. Потом пошла и заперла калитку за амбаром. Караульные смотрели, как я вожусь с засовом в темноте, и молчали, и я была им за это почти благодарна.
Утром Берта варила кашу, ячку на воде, и я велела наложить две миски с верхом.
— Кому?
— У ворот.
Берта посмотрела на меня, как на человека, который собрался кормить волков.
— Леди. У нас на месяц.
— Знаю. Я считала. Две миски каши — это самая дешёвая репутация, какую я знаю. Дороже будет, если они через неделю расскажут опеке, что хозяйка Выселок держит на своей земле голодных людей.
Берта плюнула и наложила.
Караульные были молодые, оба, с обветренными лицами, и на миски посмотрели как на подвох. Рыжий спросил, с чего это. Я сказала: с того, что вы стоите на моей земле, а на моей земле не стоят голодными. Они переглянулись. Потом рыжий снял рукавицы.
— Хозяйка, — сказал второй с набитым ртом и сам, кажется, удивился слову. — Генерал в девятом часу будет. Он завсегда в девятом.
— Спасибо.
Милу мы одели в лучшее, что нашлось: синее платьице и тёплые чулки. Я заплела ей косу, как умела, то есть криво. Она терпела и вертела зайца. Тео оделся сам и вышел в коридор ждать, как в приёмную.
— Отвечать коротко, — сказала я ему. — Правду. Если не знаешь, так и говори. Не придумывай и не защищай меня. Я сама.
— А если он спросит, кто вы?
— Он не спросит. Взрослые этого не спрашивают. Они спрашивают, что мы ели.
Генерал приехал в девятом часу, как было обещано. Один спутник: тот самый Маркус, молодой, светлый, и по лицу его было видно, что ему всё время хочется что-нибудь сказать и что ему не велено. Сам генерал при дневном свете оказался старше, чем показалось ночью: тёмные волосы с проседью на висках, серые глаза, серый плащ без меха. Шрам шёл от воротника по шее и уходил под волосы за ухом. Левая рука в перчатке, правая без.
— Леди Варрен. Письмо.
Не «здравствуйте». Не «покажите». Письмо.
Я принесла. Он прочёл его стоя, в сенях, не снимая плаща, два раза, как я вчера. Сложил и вернул.
— Почерк его.
— А ваше?
— Моё в Крейгхолле. В нём написано то, что я сказал ночью. — Он посмотрел на меня. — Одно из них лжёт, леди. Я пока не знаю, которое.
— Я знаю. Но доказать не могу.
— Тогда мы в равном положении. Показывайте дом.
Я повела их по дому так, как водила комиссии: ничего не прячем, идём от плохого к хорошему, чтобы хорошее запомнилось. Северное крыло: я открыла дверь, оттуда пахнуло погребом, генерал остановился на пороге, посмотрел на провисший потолок и ничего не сказал. Кладовую он осмотрел молча и спросил только, на сколько.
— На месяц с лишним.
— Варрен шлёт деньги?
— Управляющему. Управляющий шлёт их в бутыль. Бутыль в углу.
Он посмотрел в угол. Потом на Маркуса, и Маркус перестал улыбаться и что-то записал в маленькую книжку, которую достал из рукава.
На кухне Берта с грохотом поставила на стол горшок с утренней кашей и ушла к печи, спиной. Генерал остановился у стола и не сел, и я заметила, что стоит он к печи ближе, чем стоят люди, которым просто тепло, и правую руку, ту, что без перчатки, держит так, чтобы на неё шёл жар.

